Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание1. Проблема ножниц |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
УНИВЕРСИТЕТ
1. ПРОБЛЕМА НОЖНИЦ
Мне остается пробег по темам "рубежа"; и зарисовка последних двадцати
месяцев жизни в девятнадцатом веке; в этот срок подчеркнулся рубеж в личной
жизни; социально подчеркивался он за последнее четырехлетие старого века
растущей тревогою: таяло прежнее отроческое представление о России, Европе,
державшееся до 1894 - 1895 годов, или конца царствования Александра
Третьего; мысль о том, что мы вышли из полосы исторических кризисов, в
отрочестве изживала себя в двух представлениях: в консервативном и в
либеральном; консерваторы представляли Россию отверженной на вековечные
времена; либералы же, вливая Россию в Европу, видели благополучие ее
эволюции, в результате которой встречались приятнейшие волки и овцы; России
для этого благополучия нужна была, по их мнению, ничтожнейшая операция, о
которой озаботится Тверское земство; конституция будет старанием этого
земства дана или вырвется рукой Петрункевича;1 что значит малюсенький
вырывательный шок, коль за ним - тысячелетия роста гуманности: один
пограничный шлахтбаум; и покатилась история по шоссе!
В представлениях этих лагерей не было места тревоге; тревога и
политическая революция представлялись мир-нейшим гуляньем во фраках; чувство
сдвига сознанья отсутствовало в круге, где я развился; либералы грозили
дурному городовому растрясом режима не для себя: для него; скучная мирность
застоя, конец истории всяческих потрясений, бывало, меня убивали; читая об
исторических революциях, думал я: "Все это - в прошлом; всего этого не
увидим мы".
Но сдвиг сознания вкрадывался в детей рубежа, так сказать, со спины,
пред собой взметая лишь пыль бытовую; одиночество созерцания взметаемой пыли
охватывало; для меня таким созерцанием было узнание всей моей жизни; а у нас
дома не видели неблагополучия нашего, ни безобразия нас замкнувшего быта;
социальная действительность подавалась в двух редакциях (либеральной и
консервативной); я же инстинктом послал уже к черту редакции эти, как
комнатный перекур после споров; с детства впитанное переживанье свое я
оформил лишь в 1903 году в "Открытом письме к либералам и консерваторам",
воспринятом консерваторами как безобразие радикальное, а либералами как
ретроградное; анархического протеста не видел никто; а моя социальная
грамота нача-лася позднее: в беседах с отходящим от Маркса Л. Л.
Ко-былинским; сериозное социологическое чтение началось с 1904 года.
Перевлекала внимание методология ножниц меж миром искусства и миром
науки в попытке идеологического построения символизма как триадизма; и
социальным вопросом не занят был я; Ахиллесова пята осозналась уже в первых
годах начала века.
Измененье сознания изживалось индивидуально, - не социально: в терминах
кризиса сознания или в терминах неопределенно переживаемого конца века (с
подстановкою разных гипотез конца культуры, Европы иль мира);
социально-экономической базы переживаний своих я не видел; терминология,
мной усвоенная тогда, то казалась "мистической", то аллегорической; но
словесные надстройки служили для зарисовки реальности.
Сознание было барометром, отмечающим смену ровного движения ртутных
столбов на катастрофические зигзаги; и в усилиях связать явления личной
жизни, мира искусств, смены мод и даже цветов пейзажей и новых словечек
ощупывал я единую причину, которая была мне "иксом", разрешимым тогда, когда
будет составлено уравнение.
Чуткость моя - в попытке ощупать "икс" в членах составленного
уравнения; изменение жизненного темпа было мною составлено, как уравнение;
"символизм" был уравнением этим.
Выражения вроде "что-то", "конец", "мировая борьба", "атмосфера" - не
имели значения мироучительных лозунгов, лишь гипотетических допущений
("допустим, что", "предположим", "в случае, если"); к языку правомерного
допущения я был приучен отцом, показавшим способ точнейшего извлечения
корней от произвольного допущения.
Я, читающий Гамильтона, Уэвеля, Милля и собеседник отца, поучившийся у
него возможностям математической мысли, не представлял себе узости и
склероза сознания в прочитывании эмблематической мысли мозгами мещан; и я не
искал популярности, но самоопределения в специальнейших экскурсах; и в
голову не приходило, что нужны оговорки к летучим, афористическим или
специальнейшим допущениям от теории "вероятностей", чтобы жаргон символиста
не понес сквозь года грубый штамп, отпечатанный мещанином, реагирующим на
слова "форма" и "атмосфера":
- Ага, - гончарная форма...
- Ага - мистическая атмосфера. О форме я слышал:
- Вынь ее, да положь ее.
- Я о методе.
- Пока не положишь в ладонь, - не поверю. Об "атмосфере" доселе я
слышу:
- Устали мы от "атмосфер": мистика.
В ряде лет шел диалог меж моим изложеньем системы гипотез (с
перечислением "иксов" и "игреков") и обывателем, напоминающий разговор
попечителя-дурака с директором гимназии в эпоху Николая Первого:
Попечитель. В классе лампа повешена криво.
Директор. Ничего не стоит, ваше превосходительство, провести диагональ
и в точке пересечения повесить лампу.
Попечитель. Диагонали поставить на мой счет.
Так и слова о "кризисе", "конце", "заре", "ножницах" понимались
"диагоналями, поставленными на мой счет".
- Катастрофа.
- Ха-ха: "народился Антихрист!"
- Антиномии.
- О каких он "лимониях?"
- Ножницы.
- Думает, - в голове у него портновские ножницы вместо мозгов.
Скучно, читатель!
Оговоривши право на слова "атмосфера" и "колорит годов", я скажу: с
1896 года видел я изменение колорита будней; из серого декабрьского колорита
явил мне он явно февральскую синеву; синие февральские сумерки безотрадней
январских; вместо ровной облачной пелены - бурвые отдельности синих клочьев;
кто имеет глаза, тот уж знает: приблизилось таянье с ветрами и снегопадами,
возвещающими выступление из берега растопленных вод; это было мной пережито
на перегибе к 1897 году; предвесеннее чувство тревоги, включающее и радость,
и боязнь на-водненья, меня охватили; тот синий, угрюмый оттенок -
воспринятый мной пессимизм, несущий потенциальную энергию больших действий в
отказе от маленьких действий квартиры; в комнатах - пепел слов; за окнами
угроза - снежищами, слякотями и затопами; пессимизм был пессимизмом
восприятия квартирного запаха, да и самой квартиры, поставленной как на
плотик, который не выдержит вешних волн; пережито все это было в моменте,
как... мировая угрюмость; нечто от этой угрюмости для меня отразил Чехов в
"Чайке", Бальмонт в "Тишине";2 не это ли предпотопное посинение туч мне
отметила и драматургия Ибсена, Зудермана, Гауптмана, которою я упивался:
статья Гилярова "Предсмертные мысли во Франции"3 ставила в заглавии эпитет
"Предсмертные"; декаданс конца эпохи выметился отчетливо; то же, что
переходило "рубеж", являлось в символе "засмертного"; отсюда же символика
заглавия драмы: "Когда мы, мертвые, пробуждаемся"4.
Переход же к 1899 году был переходом от февральских сумерок к
мартовской схватке весны и зимы; 1899 - 1900 годы видятся мартом весны моей;
с 1901 года уже я вступаю, в мой май, то есть в цветенье надежд, в зарю
столетия.
Культурные мои прогнозы совпали и с переживаемой юностью; первый год
столетия был год моего совершеннолетия, личных удач, окрепшего здоровья,
первой любви, новых знакомств, определивших будущее, написания "Симфонии",
рождения к жизни "Андрея Белого" и так далее 5.
Понятно, что он открывает "зори"; если же и для Блока, Метнера, С. М.
Соловьева моя "заря" совпала с их "зорями", это - факт их биографий, не
"мистика"; совпад знаменовал связь не через абстракции в некоей органике
кооперации нашей; кружок "Арго" лишь оформляет кооперацию; не моя вина, если
Александр Блок в 1901 году внес в слово "заря" излишнюю "мистику", так что и
наш разговор о том, как размежевать "Зарю" его и "Прекрасную Даму" его,
длился два года, плодя рой бессмыслия от его нечеткости выражений.
Критики, не опрокидывайте "Зари" с больной головы на здоровую; в 1901
году я был молод, здоров, работал в лаборатории и от избытка сил бегал
глядеть на зарю и шутливо описывал, какие оказии получаются, если спутать
зарю с розовым капотом возлюбленной, вписанной в душу большущею буквою;
доказательство - "Симфония"; там описана путаница, и описано: опричь
путаницы "Много светлых радостей осталось для людей" ("Симфония")6.
Эпоха 1899 - 1900 годов, подводящая к рубежу, характерна мне еще
проблемой ножниц, которые разъезжались, которые надо было сомкнуть.
Год окончания гимназии видится плодотворным; я разрабатывал проект
написания мистерии "Пришедший", увиденный, как мой "Фауст". Тема -
пришествие Антихриста под маской Христа; первые куски драмы записаны весной
1898 года; тогда же записан отрывок "Пришедший"; в 1903 году я испортил его,
подготовляя к напеча-танию в "Северных Цветах"; было стыдно выставить год
написания, 1898; я выставил год правки, 19037. Тему Владимира Соловьева я
предварил планом драмы за два с лишним года; М. С. Соловьев считал
гимназическую редакцию удачней "Повести об Антихристе" своего знаменитого
брата; М. С. Соловьеву читал я отрывок в 1899 году; он впоследствии
рассказал о нем и Владимиру Соловьеву, желавшему ознакомиться с моей
рукописью.
С начала 1899 года читаю Соловьевым стихи и отрывки в прозе и усиленно
самоопределяюсь как начинающий писатель; написаны две весьма дикие драмы,
которые читаны только Сереже;8 перед выпускным экзаменом пишу трактат,
разбирающий творчество Ибсена как символиста , и сочиняю украдкой мелодии на
рояле, в которых отсутствует призрак техники.
С другой стороны, необходимость стать мне естественником подбрасывает
проблему естествознания; я понимаю: она - не шутка; знакомство с фактами
отнимет часть художественных работ; без интереса к естествознанию - не
проведу я четырехлетки.
И летом 1899 года, готовясь к университету, себя окружаю я грудою книг:
учебников и сериознейших сочинений; я уже увлечен и новыми фактами, и
усвоением метода, и философией точных наук; "История индуктивных наук"
Уэвеля меня подготовила к моим интересам.
Первый месяц по окончании гимназии - не месяц отдыха, а месяц труда и
сомнений от роста ножниц и ощущения, что ножницы не смыкаемы; начатая мною
поэма в прозе в форме "Симфонии" ("Предсимфония", уничтоженная);10 и -
гистология, сравнительная анатомия, ботаника, химия; попытка примирить
гимназическое шопен-гауэрианство с естествознанием путем усвоения плохой
книги "О воле в природе" Шопенгауэра и позиции Эдуарда фон-Гартмана
("Философия бессознательного") осознается компромиссом;11 ножницы растут; но
и попытка отдаться новым интересам, сохраняя время для творчества - тоже
компромисс; с поэмой не ладится; и здесь - ножницы.
Я изнемогаю; и я решаю: не налегать на искусство, забыть о
писательстве, чтоб вполне стать студентом, вооруженным фактами; до 1901
года, не бросая ножниц, я балансирую меж обоими лезвиями, перебегая с одного
на другое; то с головой ухожу в научные интересы, а то сижу над формой
"Симфоний", над Ницше и Мережковским.
Трудное, бурное время.
Университетские интересы меня победили тем, что не оставили времени для
других; это - мучило; зато: отец ликовал: Боренька становился
естественником, имеющим будущее.
Он не видел в моих интересах и даже успехах далекого плана: моей
восьмилетки (4 года - естественный факультет, 4 года - филологический); при
всем интересе к наукам и к фактам, мной ставилась цель овладения методом
осмысливания фактов в духе мировоззрения, строимого на двух колоннах; одна -
эстетика, другая - естествознание; мировоззрительная проблема - увязка двух
линий; то - в будущем; настоящее - открытые ножницы, порой скользящие в
противоположные направления тротуары; изволь, став одною ногой на одном, а
другой на другом, не разъехаться; и оставалось одно: стояние в точке ножниц
выразить пляской на месте.
Мое положение казалось безвыходным, если извне наблюдать меня; правой
рукою писал я "Симфонию", где лаборант Хандриков сходит с ума от жизни в
лаборатории; левой же - взвешивал на весах анализируемую крупинку, находясь
в той именно лаборатории, которую описывал как сумасшедший дом; левое
полушарие мозга исследует дарвинизм и основы механики, а из правого в
"Симфонию" излучаются мысли: "Мы живем одновременно и в отдаленном
прошедшем, и в настоящем, и в будущем. И нет ни времени, ни пространства. И
мы пользуемся всем этим для простоты" ("Возврат");13 над химическою горелкою
и над "Возвратом", начатым в гистологической чайной, совершалась "пляска на
месте" или проблема увязки эстетической тезы с естественнонаучною антитезою
в синтезе-символе, две проекции которого выглядели вовсе разно: в проекции
философии - метафизическою реальностью; в проекции естествознания -
химическим синтезом; или качественностью, не данной в тезе и антитезе;
задачею было: преодолеть метафизический привкус в философии, в понимании
синтеза и преодолеть до конца, но и осмыслить основы механического
мировоззрения как методическую эмблематику.
Понятие символа как конкретного синтеза (не кантова или гегелева) -
вынашивалось в годах; университет - место собирания фактов; факты - научные
данности, приборы, теории; и теории наук были мне сырьем оформления в моем
стиле.
Этого подхода к проблеме естествознания не понял никто.
Этого не понимали ближайшие: В. В. Владимиров, товарищ по гимназии,
ставший товарищем по факультету14, А. С. Петровский, с которым подружился в
первые месяцы университетской жизни , студент Суслов, которому проповедовал
я эстетику в коридорах лаборатории, перекинув через плечо прожженное
полотенце и ожидая, пока не оса-дится мой раствор. Этого не поняли
профессора; как заинтересуешься наукою, готов профессор замкнуть лишь в
пределах своего кабинета, отрезав от прочих; отсюда - мучительство: хотелось
крикнуть:
"Я специалист университета, имеющего восьмилетний план: лаборатория,
Зоологический музей, Этнографический кабинет суть мне предварения, а вовсе
не цели".
Мыслилось сочинение, подобное сочинению Наторпа (о точных науках); с
Наторпом я не был знаком; методология моя не могла быть неокантианской
(позднее я посвятил неокантианству четыре года).
Этого не понял отец; его я не посвятил в восьмилетку; летучие интересы
(зоология, химия, физическая география) его огорчали тем более, чем более он
признавал мои естественнонаучные мысли.
Этого не поняли и "эстетические" друзья: Сережа, родители, Соловьевы;
не понимали мотива отдачи естествознанию; и горению над мыслью Гельмгольцев,
Оствальдов и Менделеевых; Соловьевы видели меня лишь в той половине жизни,
которой не видели отец и профессора.
Никто не внял проблеме моего двуединства: эстетико-натуралист,
натуро-эстетик; не поняли временного отказа увязывать то, что по плану
должно было в годах увязаться; виделась пляска противоречий; виделся
разговор об эстетике над учебником анатомии или разговор о Гельмгольце над
бетховенской музыкой.
Почему же иные из профессоров отмечали меня? Отчасти по инерции
(интересующийся предметом сын декана, профессора, желает остаться при
университете; что же - пусть: свой, университетский); были и иные мотивы;
интересуясь той или иною теорией, я искал фактов; в поисках их попадал я в
лаборатории; разбираясь в отношениях к клетке, я прислушивался к теориям
Вейсмана, Бючли, Альтмана и других; в подборе фактов казался зоологом;
реферат Зографу "Мезозоа" внушил последнему мысль оказать мне гостеприимство
представлением рабочей клетки в музее; желание писать Анучину сочинение об
орнаменте внушило последнему мысль заинтересовать меня географией на
основании удачного повтора его лекции о формах земли в представлении
древних.
Профессора не видели: подход мой к предмету - теоретический; интерес к
фактам - тоже; Зограф, крохобор, теорий не выносил; он усаживал на годы за
исследование окрасок кишечников таракана; скоро повздорил я с ним; Анучин же
получил ложное представление о географических интересах моих на основании
тоже случайного факта: умения экспромтом пересказать его лекцию.
В голове моей зрел собственный университет: я сочинял свой план
прохождения предметов; у меня были текучие интересы к фактам в процессе
уяснения мест наук в системе наук; то я увлекаюсь кинетической теорией газов
и читаю "Историю физики" Розенберга17, удивляя Умова рефератом "Задачи и
методы физики"; то я обращаюсь к Зографу за специальною статьей по
малоисследованному вопросу о "мезозоа"; Зограф не видит: положение
"мезозоа", как форм промежуточных, выдвигает мне чисто принципиальный вопрос
о всяком организме как социальном целом; тут и монадологические интересы
отца; и неизученность бытия "мезозоа"; проходит месяц, и я отдан мыслям о
системе Менделеева. Составив мысли о нужных фактах, ознакомившись с
"Энергетикой", начинаю искать энергетический принцип в трансформе форм
искусства; осеняет дерзкая мысль: и формы искусства подчиняются метаморфозе;
пространственность, временность - модификации некоего не данного целого;
мысль работает над понятием время-пространство, над изученьем предмета еще
не преподанного студентам; где-то копошится предчувствие принципа
относительности; я, забыв лабораторию, Зоологический музей, ловлю мысли
Ганслика и Гельмгольца, пытаясь ощупать закон эквивалентов в эстетике.
Профессора констатируют охлажденье к лабораторным занятиям; я же
чувствую себя спецом в ощупи мыслей об эстетике, как точной
экспериментальной науке; отражение мыслей первокурсника - статьи в
"Символизме", продуманные задолго до написания; "Эстетика невозможна как
гуманитарная наука" ("Символизм", стр. 234); "Ее задача - выведение
принципов, как связи эмпирических гипотез...; гипотезы ее опять-таки -
индукция из эмпирических законов" ("Символизм", стр. 234)18 и так далее.
Все чуждо Соловьевым; и мой реферат "О формах искусства" - скандал в
метафизическом семействе студентов, сгруппированных под Лопатиным и
Трубецким, - скандал двоякий: 1) появление "декадента" на кафедре, 2)
проповедь эмпирики и индукции там, где господствует метафизический
"нормативизм". Я шокирую мыслями о "точной" эстетике и ближайших друзей,
Соловьевых; и ими ж я радую отца, столь враждебного моему "декадентству".
Усилия же ликвидировать антиномии в разграничении сфер методов с
надеждой на конкретный синтез, - всем чужды; они и являют меня в моих
университетских спорах и в комбинации интересов лишь пляшущим над
препятствиями.
Проблема ножниц, осознанная и отстаиваемая от засилья правого и левого
крыла антиномической двоицы, кажется пятном сумбура во мне: отцу,
Соловьевым, Петровскому, всему кружку университетских друзей.
Но с усилием и с пыхтением я стараюсь катить сизифово колесо свое на
одному мне видную вершину символизма.
Проблема ножниц приставилась, как нож к горлу, с момента, когда
естествознание вломилось в меня, - да так, что не оставалось времени ни на
что другое.
К этому присоединилась и биография; на свои жалкие сбережения тридцати
лет труда отец купил заложенное небольшое именьице в Тульской губернии;19
раскидавшись широкими планами - развести парк, новый плодовый сад и
рационализировать запущенное хозяйство (это отцу-то, предлагавшему кормить
лошадей гречихою, - рационализировать хозяйство при плуте-старосте, его
обиравшем!); лето 1899 года проводили в имении, отдаваясь интересам к земле;