Командиры полков разъезжались после встречи Нового года у командира дивизии. Последним уехал командир 332-го, майор Барабанов

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   65

- Дай мешок, Коля. В конце концов, это свинство - держать меня. Я хочу поскорее увидеть маму.

- А я хочу поскорей еще раз увидеть тебя! Понимаешь?

Она посмотрела ему в глаза и поняла. Там, на вокзале, боялся, что она предъявит на него права. А сейчас, почувствовав себя в безопасности, настроился на старые воспоминания.

- Не знаю даже, что тебе на это ответить. Подожди хоть, пока разведусь с тобой. А то не будем знать с твоей новой женой, кто перед кем виноват!

Но он не понял насмешки и сказал с глупой страстью в голосе:

- Так когда же мы увидимся?

- Дай-ка мешок. - Таня, дернув за лямки, вырвала мешок у него из рук.

- Прости, я не хотел...

- Бог простит! - Она не оглянулась на него и, локтем придержав дверь, вошла в бюро пропусков.

Подав в окошечко удостоверение личности, стала объяснять, кто она и зачем ей надо попасть на завод. Сидевшая внутри женщина высунулась, осмотрела Таню, качнула головой, вздохнула, снова скрылась в своем окошечке и молча протянула заранее выписанный пропуск с надписью "В партком".

Когда Таня, предъявив пропуск вахтеру с винтовкой, прошла через проходную во двор, женщина выскочила из задней двери бюро пропусков и спросила ее:

- Ольги Ивановны дочка?

- Да.

- С фронта пришла?

- Да. Здравствуйте, - сказала Таня, пробуя вспомнить, где она видела эту женщину.

- В партком направо иди; этот корпус пройди - и до литейки, не доходя барака.

Таня прошла несколько шагов и обернулась - женщина все еще стояла раздетая у дверей и смотрела ей вслед.

Через десять минут Таня сидела в парткоме и ждала мать. Напротив Тани за столом сидел хмурый пожилой человек в черном ватнике и армейской ушанке и, прижав плечом трубку, записывал телефонограмму.

Когда Таня пришла сюда, он ткнул ей руку и буркнул свою фамилию, но она не разобрала и не переспросила, потому что он сразу начал звонить в литейку, чтобы в партком прислали Овсянникову. И тут же у него на столе зазвонил другой телефон, и он стал принимать телефонограмму. Хотя он сидел в ватнике и ушанке, но Тане с мороза показалось, что в парткоме тепло и даже угарно; в круглой чугунной печке горел уголь. Она расстегнула шинель.

Человек, принимавший телефонограмму, покосился на нее, заметил орден на гимнастерке, кажется, хотел ей что-то сказать, но вместо этого сердито спросил в трубку:

- Что, еще не все? Я думал, все! Разводите тут писанину! - И еще быстрее заскреб карандашом по бумаге.

В барак вошел высокий, плечистый, еще совсем молодой генерал, чем-то похожий на Артемьева.

- Слушай, Малинин, - сказал он, - мне в Совнарком звонить надо... Как, берем Лузгина на заместителя по рабочему снабжению или не берем? Знаю, что снабжение поставит, а догадываюсь, что жук. Жду твоего последнего слова.

- А зачем ждешь, Николай Иванович? - кладя трубку, сказал Малинин. - Ты ж решил...

- Мало что я решил, - сказал генерал, - я хочу, чтоб парторг был "за", чтоб, если что, вместе отвечать.

- Вместе отвечать не страшно, - сказал Малинин, - вместе плакать неохота. - И, покосившись на Таню, сказал: - Провожу тебя до конторы, поговорим.

И генерал, после того как Малинин покосился на Таню, тоже покосился на нее и спросил:

- Кто такая?

Она, когда генерал вошел, встала там, где сидела, и так и стояла до сих пор.

- Военврач третьего ранга Овсянникова, - сказала Таня.

- Дочь Овсянниковой нашей, из литейного... - Малинин сунул в ящик телефонограмму, снял с гвоздя шинель и вышел вслед за генералом, который так ничего и не сказал Тане.

"Сейчас будут ругаться", - подумала Таня. Такое было выражение лица и у генерала, и у этого сидевшего за столом человека - Малинина. Только она, Таня, помешала им поругаться здесь же, в парткоме. Она осталась одна. И почти сразу же вошла мать. И они обнялись и долго целовали друг друга.

Мать была сейчас самая настоящая старуха. На ней был толстый, измазанный землей ватник и ватные брюки, но, увидев ее лицо, Таня с испугом подумала, какая она, наверно, худая там, под ватником.

- Таня, доченька!..

- Да, мама...

- Приехала!..

- Да, мама...

- Живая!.. Здоровая!..

- Да, мама...

Мать больше ничего не спросила, помолчала и сказала:

- Отец-то... - и снова долго молчала.

- От чего он?

- Не знаю, - сказала мать, - без меня было... Я воспалением легких болела, в больнице три недели лежала. А его "скорой помощью" свезли. А мне сразу не сказали: пожалели, потому что я встать все равно не могла. А когда вышла из больницы, он уже помер. Гроб ему сбили без меня в нашем упаковочном цехе, но повезли не сразу: думали, я еще успею, встану. А когда доставили гроб в больницу, оказывается, его уже захоронили. Извинения у наших заводских просили, а где могила, неизвестно. Место у них есть такое, куда невостребованных свозят, кого, значит, родственники не спросили. Туда и отец попал. Не прощу себе этого. Что за жизнь за такая!..

Мать заплакала.

- Ну чего ты? - Таня села рядом и обняла ее за плечи. - Зачем ты себя мучаешь?

- Не могу я, Танечка... не могу... Как вспомню, так думаю: на могилу бы сходить, а сходить некуда.

- Когда это было?

- Семнадцатого сентября...

- А Виктор когда?

- Не знаю. Похоронную в прошлом году получила, зимой. А написали в ней, что погиб в сорок первом смертью храбрых. А когда, не написали. Только написали, что на юго-западном направлении... Как ты доехала?

- Хорошо доехала.

- Дай на тебя поглядеть. Похудела ты...

- А сама!

- Про меня не говори... А ты до войны кругленькая была, а теперь вон какая! Где ты была, кем служила?

Таня посмотрела через плечо на вошедшего в барак Малинина и сказала:

- Долго об этом, мама... Всего сразу не переговорим.

- Живая, здоровая... - всхлипнула мать. - И раненная не была?

- Раненная была.

- Куда ранило?

- Мама, ты когда освободишься?

- Погоди... Куда тебя ранило-то? - Мать посмотрела на нее с мучением и нетерпением, словно это и было самое главное - узнать, куда ранило Таню. - Ну чего маешься? - сказал Малинин, стоя за спиной матери. - Встретила, убедилась и ступай в цех. Сдавай смену и домой иди. А завтра выходной возьми.

- У меня не завтра.

- Подменим. На себя беру.

- А может, мне с тобой пойти? - спросила Таня.

Мать замялась, и Малинин выручил ее:

- Не требуется за ней хвостом ходить, она скоро вернется. Условия у нас в цехах тяжелые, а в литейке особо, - объяснил он Тане, когда мать вышла.

- Неохота ей с первого раза дочери свое рабочее место показывать...

- Все равно увижу. Не сегодня, так завтра.

- Это другое дело. А сегодня у нее праздник. Ради тебя среди зимы комнату побелила. Сюда, в партком, приходила, чтоб поддержали, три кило мелу со склада выписали. Что смотришь? Бедно живем? Еще насмотришься. Еще походишь по заводу, сами поводим. Беседы по цехам проведешь. Этого мы от каждого фронтовика требуем. А тем более сейчас. От последних известий с фронта все как с ума посходили! Только разговоров про Сталинград! Ты на сколько сюда?

- Не знаю. У меня пока отпуск на лечение. А потом комиссия будет.

Ее прервал телефон.

- Малинин слушает, - отрывисто сказал Малинин в трубку. - Да, исключили... Нет, не ошибаетесь, с такой формулировкой и исключили: за самовольное увольнение с завода своей родственницы... Не дурацкая, а как раз такая, как надо... Нет, не отменим... Нет, не самодур, а парторг ЦК на заводе. А еще раз повторишь - трубку положу...

Малинин выжидательно подержал трубку и опустил на рычаг.

- Сам бросил!

- А кто это звонил? - спросила Таня.

- Начальник один. По просьбе другого, у которого мы брата жены вчера из партии выгнали, работника отдела кадров.

- А за что?

- За то, что слышала, - сказал Малинин. И, пересилив усталость и неохоту, объяснил: - Думаешь, к нам на завод все сами приходят? Есть и такие, что из-под палки идут, по законам военного времени. С разных не суть важных работ сняли, паспорта забрали - и на завод, продукцию вам на фронт гнать. Вот и у этого свояченица под метелку попала. А он ее втихую уволил, чтоб могла обратно в торговую сеть нырнуть, где посытнее. И партбилет вчера положил, - у нас на таких люди злые. А у вас на фронте разве добрые?

- Я на фронте мало была.

- А орден за что?

- Я в партизанах была.

- Где?

- На Смоленщине.

- Да, Смоленщина... - сказал Малинин. - Когда в конце сорок первого с передовой, раненного, вывозили, думал, скоро Смоленск возьмем. Не успею в часть вернуться, а он уже взятый будет. А он еще и до сих пор невзятый... И он невзятый, и я в свою часть не вернулся... Говорят, здоровье не позволяет. - Малинин усмехнулся так, словно его смешило, что здоровье не позволяет ему пойти обратно на фронт и позволяет заниматься тем, чем он занимается здесь, и жить так, как он живет здесь. - Долго была в партизанах?

- Больше года.

- А как обратно на Большую землю попала?

- Раненую самолетом вывезли.

- А в каких местах была? Я эти районы знаю. После гражданской с продотрядами ходил там во все концы, хлеб для пролетариата брал.

Таня стала рассказывать, а сама все время думала, когда же придет мать...

- Скоро придет, - почувствовав это и прервав расспросы, сказал Малинин.

- Только смену сдаст. А пока не сдаст, все равно не придет. В партию она вступила... Как раз когда о Сталинграде первое сообщение было, в тот день ее принимали. Не говорила еще тебе?

- Не говорила.

Это было для нее неожиданностью; она как-то никогда не думала, что мать может вступить в партию.

- Большой воз тянет, - сказал Малинин. - Не только в цеху, а еще и рабочий контроль в столовой, а это знаешь какое у нас теперь дело?.. Беда. Крошка к рукам прилипла - и уже пропал человек! А отца твоего знать не привелось. Слышать слышал, а знать не знал. Пришел на завод за неделю до его смерти. Имел в виду познакомиться.

Он посмотрел на Таню и замолчал, словно чего-то не договорил.

Это было так заметно, что она даже спросила, посмотрев на него:

- Чего вы?

- Имел в виду познакомиться, - повторил Малинин. - Мать еще не рассказывала, какая с ним беда вышла?

- Нет.

- Из партии его здесь, после эвакуации, исключили. Партийные ведомости, что у него в несгораемом ящике были, не вывез из Ростова с завода. Оставил.

- Не могло этого быть! - убежденно сказала Таня.

- Быть тогда все могло. Города из-за паники бросали, а не только что несгораемые ящики. Быть все могло. А вот что потом, после своей ошибки, человек делает - это другой вопрос! Твой отец Лазаря никому не пел. Встал за станок и стоял за ним, пока жил.

- Теперь я знаю, что его до смерти довело! - горько вскрикнула Таня.

- Зря, - сказал Малинин. - Переживать переживал, а все же до смерти его не это довело. Война его до смерти довела. Харчи не те, сна мало, здоровье потраченное, а работа тяжелая. От этого никто из нас не гарантированный...

Мать вернулась через час. В руках у нее было ведро, и она, как вошла, поставила его возле двери. Поверх ватника на матери было надето отцовское пальто; полы были подогнуты и подшиты, а рукава подвернуты. Голова у матери была повязана платком. Видно, она мылась после работы, но не домылась: в морщинах так и остались тонкие черные полоски копоти, а морщин было - не сосчитать, все лицо в морщинах!

Малинин подошел к двери и заглянул в стоявшее там ведро.

- Угля все же, значит, сегодня в литейке выдали, хотя и по полведра.

- И на том спасибо. - Мать взяла ведро. - Худайназаров сегодня в обед говорил, что не может быть весь январь такой. Никогда, говорит, такой зимы здесь не было.

- Ну что ж, он здешний, ему видней. - Малинин поглядел на мать и повторил еще раз: - Завтра на работу не выходи.

Она кивнула.

- Дай-ка пропуск, отмечу, - повернулся Малинин к Тане. И, отдавая пропуск, сказал: - Послезавтра на завод вместе с матерью в утреннюю придешь - и сразу ко мне, в партком. А не будет меня - подожди. Надо твой приезд обдумать, как использовать.

Таня и мать вышли через проходную обратно на ухабистый снежный пустырь, расстилавшийся перед заводом.

- Чтой-то он тебя использовать хочет? - спросила мать.

- Хочет, чтоб я про войну рассказала.

- А... У нас, кто приезжает, все рассказывают. Из наших, из заводских, уже четверо приезжали. И все после госпиталей.

- А как иначе? Отпусков нет. Пока не ранят, куда с фронта уедешь? Не велики тебе? - Таня посмотрела на ноги матери в мужских старых ботинках, тоже, как и пальто, отцовских.

- Газетами обертываю, да и ноги опухать стали.

- Отчего?

- Кто их знает, от харчей, наверное... - Мать замолчала, не захотела больше говорить об этом.

- Я тебе свои сапоги оставлю, они мне очень большие.

- А ты что, обратно поедешь?

- Не знаю, куда направят; в общем-то, да, конечно.

Таня ждала, что мать спросит что-нибудь еще, но мать не спросила.

- Меня женщина, которая пропуск выдавала, спросила, твоя ли я дочь. А я на нее смотрела, смотрела - лицо знакомое, а не вспомнила.

- Как же не вспомнила? - сказала мать. - Это Суворова - кузнеца жена. В нашем дворе жили, еще когда ты замуж не вышла. А потом съехали на новую квартиру.

- Неужели Суворова?! - Таня вспомнила рослую, краснощекую бабу, весело и громко, на весь двор, костерившую своего мужа, известного на заводе кузнеца Суворова, когда он после получки возвращался домой выпивши. - Да разве это она? - И, взглянув на мать, с испугом подумала, что мать переменилась нисколько не меньше... - Муж ее не пьет теперь? - спросила Таня, просто чтобы скрыть от матери свои мысли.

- Кто ж теперь пьет, откуда ее взять, если... - Мать не договорила.

- А я привезла с собой "тархуна". Можем выпить, а можем и сменять...

- Чего менять... Меняли, меняли - доменялись, что чистого надеть на себя нечего. Сами выпьем и Суворовым поднесем. Мы теперь соседи с ними, в Старом городе в одной комнате живем, у узбеков, по самоуплотнению. Помыться бы тебе с дороги, да ведь мыла нет... Моешь, моешь руки после работы, уж и глиной трешь...

- У меня есть мыло.

- Ну, тогда утром помоешься, когда Суворовы на завод уйдут. Комнату нагреем, у хозяйки, у Халиды, таз возьмем, и вымоешься. Суворов буржуйку еще осенью сладил, да топить было печем. Все больше гузапаей топили. А от нее жар короткий, как от соломы.

- А что это - гузапая?

Мать удивленно посмотрела на Таню.

- От хлопка стебель. Мы уже привыкли тут, обузбечились: гузапая, сандал, нон, шурпа, катта рахмат! И на заводе узбеков много, и живем с ними в одной мазанке. Тут теперь, в Ташкенте, все языки, какие хочешь; не разберешь, кто на каком.

- А далеко нам ехать? - спросила Таня; они стояли на остановке и ждали трамвая.

- Сперва седьмым, а потом на восьмой пересядем, до самого круга... - Мать говорила так, словно Таня все это знает. - А потом пешком от круга. Часа за полтора будем, если сразу сядем.

- Да, долго тебе добираться.

- Когда во вторую, больше на заводе ночую. Проталкивайся, а то не сядем, седьмой идет. Рюкзак мне давай. Что это за зима такая! В прошлом году в эту пору без польт ходили.

К остановке подошел обвешанный людьми трамвай. Мать надела за плечи рюкзак и подтолкнула Таню вперед. Таня уцепилась за поручни уже на ходу, почувствовав, что мать висит сзади, придерживая ее собой.

- Мама...

- Не облокачивайся, холодно будет... Укрой плечо-то.

- Ничего, мне не холодно. Скажи, мама, что ты про меня думала?

Была ночь, и они лежали вдвоем на узкой кровати, накрытые всем, что было, - одеялом, пальто, шинелью, полушубком. Таня, приподнявшись, подтянув на плечо полушубок, лежала за спиной у матери и говорила ей на ухо громким шепотом. А мать лежала не шевелясь и отвечала ей через плечо, не понижая голоса: она давно привыкла, что Суворовы там, за занавеской, в двух шагах от нее, спят тяжелым, усталым сном. Спят и сейчас: Суворов устало похрапывает, а Сима Суворова вздыхает во сне и иногда всхлипывает, не просыпаясь. Думает, наверное, и во сне о том, о чем думает с утра до вечера, - о полученной в ту неделю похоронной на второго, последнего сына. Вспоминает и плачет во сне, но не просыпается, потому что усталость берет свое.

За вечер уже было все: и разговоры, и расспросы, и Симины поздравления, что дочь живая вернулась, и Симины слезы, что сыновья убиты и никогда не вернутся... И "тархун" выпили, и, не жалея ничего, досыта поели все вместе, и что приготовлено было, съели, и что Сима вытащила и от себя добавила, и ту банку консервов, что у Тани из мешка взяли... И выпили, и прослезились, и помянули. И Халиду, хозяйку мазанки, как ни отказывалась, затащили и заставили рюмку выпить за приезд. И она ушла и снова пришла с цветным узелочком, а в узелочке кишмиш к чаю. И еще час просидели за чаем с кишмишом. И Суворов жалел, что хозяина нет: работает в ночную, - и хвалил Тане Халиду. И Халида, такая же истощенная, как мать, с торчащими из-под платья худыми ключицами, долго молчала и смотрела на Таню своими черными печальными глазами, а потом вдруг быстро-быстро заговорила по-узбекски, и мать слушала и все кивала: то ли понимала, то ли догадывалась.

Все уже было, что может быть на людях при такой встрече. А теперь все кончилось, и все, кроме них двоих, спали.

- Мама, что ты про меня думала? Что ты молчишь?

- Что думала? Разное думала. Сначала думала: может, женщин-врачей на фронт не пошлют... Глупо думала... А потом от тебя письмо получила, что уехала, а потом уже ничего не получила. И в одном году ничего не получила, и в другом ничего... А когда на Витю похоронная пришла, поверила, что и тебя нет... А потом, как отец умер, а я даже схоронить его не смогла, вдруг нашло на меня, что ты должна со дня на день воротиться. Прихожу на завод и думаю: не стоишь ли у проходной? А домой прихожу, хозяйке говорю, как глупая: Халида, меня никто не спрашивал? А она: ек, ек... А что ей сказать? У ней у самой на старшего похоронная пришла, у ней свое горе... А я все равно хожу и думаю, как какая-нибудь безумная: вот приду домой, а ты в воротах стоишь, или приду к заводу, а ты у проходной ждешь...

- Мама, мне этот парторг про отца сказал.

- А чего он тебе сказать мог? Ничего он не знает. Одна я знаю.

- Ты не сердись на него, он по-хорошему сказал.

- А я и не сержусь.

- Мама, от чего отец умер?

- У него истощение было. Один раз его от завода в дом отдыха отправили, две недели был. Молока там им давали, немного отошел, лучше вернулся, а потом опять эта пеллагра - ноги пухнуть стали и десны болеть... Не знаю, что это за болезнь... до войны не слыхала, а теперь многие ею на заводе болеют. Обижалась на него, что он меня в больнице не навещает. А он уже мертвый был.

Мать беззвучно заплакала. Она плакала, не двигаясь, лежа на боку, и Таня, осторожно дотрагиваясь до ее лица пальцами, вытирала у нее со щек слезы и, когда рука становилась мокрой, этой мокрой, соленой рукой вытирала собственное лицо, которое тоже было в слезах, потому что она тоже плакала.

- Не хотел он жизни поддаться, - перестав плакать, сказала мать. - Одно у него на уме было: что раз его из партии выгнали, а он все равно на заводе остался и к станку пошел, то лучше его уже никто работать не смеет. Он самый лучший!

- Мама, отец виноват был?

- Говорил, виноват. Он и чужое на себя брать умел. Всю жизнь так.

- А что случилось-то?

- Ящик у них там железный был: списки, ведомости и взносы - все в нем. Когда с завода уходили, он должен был забрать все из цеха; сам мне тогда говорил: пойду в цех, возьму и догоню тебя. Даже домой не зашел, я одна собиралась... А потом уже, когда они обратно в цех пришли с Кротовым, с поммастера - он член бюро был, - Кротов ему говорит: давай весь ящик под бетон в яму спрячем... Там ямы были пробиты, к взрыву цех готовили, но не взорвали; давай, говорит, спрячем, а то пойдем через город, а вдруг там уже немцы... И нас постреляют, и все документы партийные к фашистам попадут...

Отец говорил мне потом, что испугался: кругом уже стрельба шла, - послушался этого Кротова. А когда с завода стал выходить, смотрит - Кротова нет. В эшелон сели; на третий день его спрашивают, где ведомости. Он рассказал все, как было. А Кротов где? А Кротова нет. В дороге не до этого было, а на место приехали - сразу про всех выяснилось, кто вел себя некрасиво: и кто исчез, и кому дети были поручены, а он их бросил, а кто на сто тысяч зарплату не вывез, заявил: сжег, - пять человек из партии тогда исключили. И отца тоже - за этот ящик. Он признавал свою ошибку.

Потом, когда Ростов обратно взяли, на завод наша бригада поехала кое-что из оборудования вывезти, чего сразу не успели. Отец точно им место объяснил, где ящик. Говорил: все же моя вина меньше, если не пропало ничего... Два месяца исключенный был, но на парткоме еще не утверждали, ждали. А он уже все равно к станку встал, - с чего начинал на заводе, к тому и вернулся.

Наши вернулись, говорят: были, смотрели. От ящика железка есть, а в ней ничего! И Кротова нет в Ростове! Когда немцы пришли, говорят, видели его с ними. И вполне возможно, что он фашистам ведомости отдал, а деньги себе взял. Такие предположения высказывали и отца спрашивали: "Как считаешь, несешь за это ответ, если так?" Он говорит: "Несу!" Тут же, на парткоме, и утвердили, а на райкоме партбилет взяли. Что он всю правду рассказал, как они с Кротовым ящик прятали, поверили, а простить не простили. Он не обижался, говорил: спасибо, что поверили, а не поверили бы - я бы напротив завода на трамвайную рельсу голову положил.