Бесконечно далёкую, кажется. На первый взгляд

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   44
* * *

Что же до слов Молотова о сталинской «некондиции».

Давайте подумаем.

А зачем Молотов вообще об этом сказал? Он ведь никогда обычно говорливостью особой как раз не отличался.

И они же всё равно собираются ехать к Сталину, пьяный там Сталин или обкуренный. И всё, что со Сталиным происходит, они так или иначе, но увидят сами, без помощи Молотова или его комментариев.

Замечание это было бы вполне к месту, если бы Молотов выразил таким образом своё сомнение в том, что Сталин их выслушает. Но ведь не было этого. Потому, хотя бы, что он сам тут же предложил ехать к Сталину.

Да и Микоян (уж Микоян-то!) обязательно упомянул бы о сомнениях Молотова.

Или Молотов просто хотел предупредить своих друзей о том, что со Сталиным будет трудно сейчас говорить? Так не было у него среди них друзей.

И трудно это или не трудно, а говорить так или иначе надо. Тем более, повторю, что это он сам предложил ехать к Сталину.

Значит, считал, что разговор состоится. Так зачем же зря сотрясать воздух?

И вообще, странно. Не похоже это на Молотова. Именно Молотов среди них и отличался как раз своей суховатой сдержанностью. Ну, и, конечно, подчёркнутой лояльностью в отношении к Сталину.

Обычно Молотов и вообще-то никогда ни с кем не позволял себе лишних слов. Тем более, лишних слов о Сталине. Тем более, таких слов…

Так зачем?

У меня лично объяснение есть только одно.

Просматривается здесь явно некий иезуитский ход Сталина. На языке нормальных людей такая ситуация называется попросту провокацией.

Молотов был тогда для Сталина самым близким человеком. Тем человеком, кому он доверял в тот момент, видимо, больше, чем кому бы то ни было. В воспоминаниях Чуева о встречах и беседах с Молотовым у того отчётливо проглядывало вплоть до самой его смерти такое мерило любого человека. Наш он или не наш. Надёжный он или ненадёжный. И особенно — надёжен ли он в критической ситуации?

Так что, если чувствовалось это в нём в восьмидесятые годы, то уж в сороковые должно было быть видно в нём совершенно отчётливо.

Логично, что именно ему Сталин поручил прощупать лояльность своего окружения в кризисной ситуации.

И обратите внимание на то, как сработала эта ловушка. Я имею в виду реакцию Вознесенского.

Это же, чувствуется, понял и Микоян, когда пояснил, что никто другой слова Вознесенского не поддержал. Что вполне естественно. Но зачем-то при этом подчеркнул особенно, что никто из них не обратил на слова Вознесенского НИКАКОГО внимания. Это на такие-то слова — и никто не обратил никакого внимания?
* * *

Так что же тогда произошло на самом деле?

Да, безусловно, Сталин был тогда ошеломлён. Да, безусловно, он испытал шок.

Небезызвестный Владимир Резун попытался ответить на вопрос, почему Сталин ушел от дел на два (как он считает) дня.

Апатия. Рухнули все замыслы. Крестьянин на пепелище.

Написал он об этом много, художественно и мелодраматично.

Только, на мой взгляд, совершенно неубедительно. Потому что противоречит признаваемому им же самим факту: Сталин всю неделю проявлял недюжинную энергию в попытке преодолеть кризис. А потом, как он утверждает, морально сломался.

Думаю, такие психологические эксцессы были совершенно несвойственны Сталину.

«Моральный надлом» вряд ли мог произойти с человеком, являющимся воплощением силы воли. Ведь, как не клеймите его, по делу или без дела, но волевых качеств его отнять у него нельзя. Злая это была воля или ещё какая — но была это воля силы совершенно незаурядной.

Да, безусловно. Сталин не мог не испытывать самые разные человеческие чувства. В том числе, и горе. И растерянность. Но в том-то и дело, что обычно он достаточно быстро брал себя в руки. Заставлял себя. Переламывал себя.

Что делать в ситуации самой проигрышной и безнадёжной?

Да то же делать, что и всегда. Бороться. Не сдаваться. Драться.

Действовать.

Вот как вспоминал маршал Голованов реакцию Сталина на один из самых тяжёлых моментов в его жизни.

…Как-то в октябре (1941 года — В.Ч.), вызванный в Ставку, я застал Сталина в комнате одного. Он сидел на стуле, что было необычно, на столе стояла нетронутая остывшая еда. Сталин молчал. В том, что он слышал и видел, как я вошел, сомнений не было, напоминать о себе я счел бестактным. Мелькнула мысль: что-то случилось, страшное, непоправимое, но что? Таким Сталина мне видеть не доводилось. Тишина давила.

— У нас большая беда, большое горе, — услышал я наконец тихий, но четкий голос Сталина. — Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.

После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин также тихо сказал:

— Что будем делать? Что будем делать?!

Видимо, происшедшее ошеломило его.

Потом он поднял голову, посмотрел на меня. Никогда ни прежде, ни после этого мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой страшной душевной муки. Мы встречались с ним и разговаривали не более двух дней тому назад, но за эти два дня он сильно осунулся.

Ответить что-либо, дать какой-то совет я, естественно, не мог, и Сталин, конечно, понимал это. Что мог сказать и что мог посоветовать в то время и в таких делах командир авиационной дивизии?

Вошел Поскребышев, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников, Маршал Советского Союза, начальник Генерального штаба. Сталин встал, сказал, чтобы входил. На лице его не осталось и следа от только что пережитых чувств. (выделено мной — В.Ч.) Начались доклады.

Получив задание, я уехал…

Думаю, не ошибусь, если предположу, что короткая пауза, взятая Сталиным в повседневном аврале самых разных дел в условиях постоянного и всё время растущего кризиса, вызвана была не чувствами, конечно же. Что «неправильными», что «правильными».

А интересами дела, в том виде, в каком он его понимал.

Что это было за дело?

Ну, наверное, самое важное, что надо было сделать в той обстановке. Сделать как можно быстрее.

Каждодневное затыкание дыр было тогда необходимо, конечно. Но одновременно суета эта не могла, естественно, позволить сосредоточиться на главном. Тем главным, что вызревало изо дня в день, и чем дальше — тем сильнее. И наконец назрело настолько, что откладывать стало невозможно. Потому что от решения некоторых вопросов зависело тогда уже, без преувеличения, всё. А для того, чтобы обдумать их всесторонне и взвешенно, необходимо было хотя бы несколько часов побыть в тишине. Не та была тогда обстановка, чтобы в спешке принимать фундаментальные решения, которые пришлось бы через неделю переиначивать.

Такими вопросами являлись тогда, конечно, вопросы организации военных усилий государства.