Любовь Рафаиловна Кабо Жил на свете учитель Содержание Вступление «Ласточки чуют завтрашнюю погоду » «Для меня эта книга
Вид материала | Книга |
- «Учитель, научивший меня жить», 202.67kb.
- Атакже Лизе Джименез, просто потому что она Лиза. Вступление Во вступлении лучше всего, 1040.21kb.
- А жил на белом свете царь-Федот, 215.55kb.
- СоЗнание. Книга Освобождение сознания. Эфирное тело (рабочее название), 2429.05kb.
- Л. Н. Толстой Самым важным явлением в школе, самым поучительным предметом, самым живым, 2226.5kb.
- Практическое руководство к исполнению желаний тайная книга женщины марина Крымова как, 2504.3kb.
- Практическое руководство к исполнению желаний тайная книга женщины марина Крымова как, 2419.29kb.
- Шаманы Древней Мексики: их мысли о жизни, смерти и Вселенной «Скоро Бесконечность поглотит, 960.35kb.
- Уважаемый читатель! Я, как и Вы, была далека от политики, но жизнь втянула меня и нашу, 3734.11kb.
- Уважаемый читатель! Я, как и Вы, была далека от политики, но жизнь втянула меня и нашу, 4572.96kb.
Любовь Рафаиловна Кабо
Жил на свете учитель *
Содержание
1. Вступление «Ласточки чуют завтрашнюю погоду...» | |
2. «Для меня эта книга — праздник…» | |
3. «Причем тут Сорока-Росинский!..» | |
4. Каждый приходит со своим | |
5. Суворовская педагогика | |
6. Босоногие лицеисты | |
7. Игра взахлеб | |
8. Контрасты Шкиды | |
9. Учитель остается собой | |
10. Поиск, еще раз поиск | |
11. Живущим и здравствующим | |
Вступление
«Ласточки чуют завтрашнюю погоду...»
«Дети составляют самую красивую, самую звучную и радостную часть общества»,— говорил Антон Семенович Макаренко. Счастливый был, как подумаешь, человек! Всю жизнь прожил с людьми, которых считал наилучшими,— в вечном звонкоголосье, подтянуто, бодро черпал пригоршнями доверие своих воспитанников и их любовь. Горькому писал: «Обычно половина слов произносится у нас с улыбкой». «У нас» — это значит «в колонии имени Горького». Рассказывал Алексею Максимовичу: «Сегодня с утра задождило — бросили молотьбу и все пишут вам письма... Сейчас вся колония представляет нечто вроде «Запорожцев» Репина, умноженных на 15—число наших отрядов: такие же голые загоревшие спины и такие же оживленные лица, нет только запорожского смеха. Писать письмо Максиму Горькому не такая легкая штука...» Так и чувствуешь затаенную улыбку человека, окидывающего хозяйским и любовным взглядом великолепное свое владение. «Хлопцы заваливают мой стол своими письмами и спрашивают: «А это ничего, что мы так написали?» После этого можно еще пять лет поработать в колонии».
А вот что писал другой педагог — Виктор Николаевич Сорока-Росинский: «Ребята очень остро и тонко чувствуют ...дух ближайшего будущего, который ощущается вовсе не всеми взрослыми. Ласточки чуют завтрашнюю погоду лучше людей...». Вот и еще один счастливый человек! Тоже овеян с ног до головы радостным ребячьим многоголосьем, тоже готов работать еще и еще, черпая пригоршнями привязанность и благодарность. Чувствуете ту же улыбчивую интонацию, что и у Макаренко: «Ласточки чуют завтрашнюю погоду...».
Сорока-Росинский даже внешне находил на Макаренко: та же подтянутость и строгая простота внешнего облика, тот же затаенный юморок под очками; так же сочетал внешнюю суровость с влюбленностью в нелегких своих воспитанников. Даже одевался так же — по моде двадцатых-тридцатых годов — в полувоенное. Совсем такой же. И — другой. Вся его судьба сложилась иначе.
«Педагогическая неудача!» — писал об опыте его тот же Антон Семенович Макаренко,— человек, которого Сорока-Росинский глубоко уважал. Непримиримее всего мы относимся к тем, кто нам ближе.
Сердилась и Надежда Константиновна Крупская. Резко отзывалась о школе, которой Сорока-Росинский отдал свои лучшие душевные силы,
«Все, что он, казалось бы, сделал, сделалось вопреки ему»,— писали о Сороке-Росинском позднейшие исследователи. Эти высказывания Сорока-Росинский тоже читал, они тоже были при его жизни.
Что же, собственно, произошло, что навлекло на него эти и многие другие как справедливые, так и вовсе несправедливые суждения, что осложнило и без того, как мы понимаем, не слишком легкую учительскую жизнь?..
«Для меня эта книга—праздник...»
А произошло вот что: двое бывших воспитанников В. Н. Сороки-Росинского, один в возрасте девятнадцати, другой семнадцати, кажется, лет Г. Белых и Л. Пантелеев, написали «преоригинальную книгу, живую, веселую, жуткую». Так отзывался об этой книге А. М. Горький. «Для меня эта книга — и многие другие, как справедливые, так и вовсе несправедливые праздник, — писал он.— Она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей».
Книга эта была написана о школе, которую юноши эти недавно окончили, называлась эта школа «школой социально-индивидуального воспитания имени Достоевского», на ребячьем языке, сокращенно, «Шкидой» и именовалась книга поэтому соответственно – задорно и весело — «Республика Шкид». Во многих письмах той поры, рассказывая об интереснейшей книге, отмечает Алексей Максимович, и то, что фигура заведующего школой Виктора Николаевича Сорина, иначе Викниксора, «великомученика и подлинного героя», выведена в книге «монументально». Антону Семеновичу Макаренко Горький пишет об этом особенно восторженно и особенно пространно: «Мне кажется, что Вы именно такой же большой человек, как Викниксор, если не больше, именно такой же страстотерпец и подлинный друг детей,— примите мой почтительный поклон перед Вашей силой воли. Есть что-то особенно значительное в том, что почувствовать Вас, понять Вашу работу мне помогли такие же парни, как ваши «воспитуемые», Ваши колонисты. Есть, не правда ли?»
Макаренко не спешил согласиться с этим, — кажется, именно в это время в его работе начались свои сугубые сложности, и он вообще не пишет в это время Горькому. А много позже, через десять лет, когда и сложности давно кончились, да и Горького не было уже в живых, обозревая советскую литературу о детях, он пишет о «Республике Шкид» раздраженно и взыскательно, отмечая, - что книга «есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи...».
Рецензент «Красной нови» тогда же, в год выхода книги, называл работу Викниксора «смелым революционным педагогическим опытом». «...Не в этих наказаниях, как некоторые недальновидные критики усмотрели, смысл педагогического руководства Викниксора. Главная идея педагогического воздействия «Шкиды» на своих воспитанников, та основа, на которой педагог строит все свои эксперименты,— это путь пробуждения и развития в детях инстинктов и навыков общественности». Противоречия, как видим, разительные; педагогический подвиг и педагогическая неудача.
Вот за всеми этими противоречивыми высказываниями и стоял В. Н. Сорока-Росинский. Это он уже немолодым педагогом взял на себя в двадцатом году заведование школой для «социально-дефективных» имени Достоевского; это к нему косвенно были обращены слова Горького «страстотерпец и подлинный друг детей», и к нему же, следовательно, направлены упреки Макаренко, которого Сорока-Росинский глубоко уважал.
Учитель страдал. Он пробовал объясниться и тогда, в год выхода книги, и много позже, незадолго перед смертью. Целую работу написал о том, каким в действительности был его опыт. То, что в конце пятидесятых годов он вновь обратился к событиям более чем тридцатилетней давности, показывает, как глубоко он был уязвлен в свое время. «Система Викниксора оказалась вполне жизненной», — доказывал он. Всю жизнь чувствовал он себя ответственным за каждое слово и каждый поступок некоего Виктора Николаевича Сорина.
А почему собственно? Есть ли различие какое-то между тем конкретным материалом, который лег в основу книги, и тем, как материал этот в книге отразился? Вся теория и практика литературы доказывает нам со всей убедительностью: есть.
Книгу, как мы помним, писали юноши, только недавно покинувшие школьную скамью, один — напоминаю — в возрасте девятнадцати, другой — семнадцати с чем-то лет. Были эти юноши талантливы и умны, и книгу, по словам Горького, «сделали талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие из писателей зрелого возраста». Но над возрастом своим они, тем не менее, не поднялись (да это, как мы понимаем, и не нужно было), писали, резвясь и дурачась, давая волю своей молодой фантазии и произвольно сгущая краски, по-мальчишески упоенные собой и по-мальчишески же равнодушные к глубинам учительской жизни. Писали так, как бывшие одноклассники предаются воспоминаниям в непринужденной беседе: вот «бузили» — помнишь? Вот «давали жизни», доводили учителей... Любовно, весело вспоминали властного, вездесущего заведующего — не только деликатность его и такт, но и вспышки самодержавного гнева. Они и не представляли, какую грозу тем самым на него навлекают!... «Я только что читал корректуру «Республики Шкид»,— писал лет тридцать спустя известный советский писатель Л. Пантелеев.— Читал внимательно и пристрастно, и вот что я могу сказать. Мы, конечно же, оболгали В. Н. Сороку-Росинского, окарикатурили его». Книга между тем неоднократно издавалась, была переведена на многие языки мира, стала литературным фактом. И бывший заведующий школы имени Достоевского перестал быть индивидуальным учителем с индивидуальной учительской судьбой, он стал литературным фактом тоже.
То, что изранило его душу, к нему самому не имело ни малейшего отношения. Надежда Константиновна Крупская в те годы восставала против самого термина «морально-дефективные» дети, против узаконенной системы воспитания таковых, а вольные граждане «Республики Шкид» числились между тем, увы, по этому ведомству. Н. К. Крупская писала: «Для, марксиста совершенно неприемлем термин «морально-дефективный». Есть затравленные, озлобленные, замученные, больные дети, но нет морально-дефективных. Надежда Константиновна говорила, что термин этот придумали люди недобросовестные, люди педагогически-беспомощные, — термин «морально-дефективные» освободил их от всякой ответственности и внутренне, и внешне, освободил от необходимости считаться с ребятами, уважать их человеческое достоинство... Это было написано в 1923 году. К 1927 году, когда вышла «Республика Шкид», наскоро выдуманная система социального воспитания «дефективных» под давлением Крупской пошатнулась изрядно, но не была еще до конца преодолена. И Надежда Константиновна совершенно естественно обрушилась на книгу, говорящую о недавнем прошлом. Интересовала ее не конкретная школа имени Достоевского и тем более не конкретный учитель В. Н. Сорока-Росинский. Надежду Константиновну насторожила с трудом изживающая себя система недавних лет, о которой книга бесхитростно упоминала. Насторожили ее хотя бы наказания, о которых не без щегольства рассказывали молодые авторы. Надежда Константиновна боялась, что все это будет вновь взято на вооружение недобросовестными, примазавшимися и педагогике людьми. Она оперировала неким литературным фактом — широко издающейся книгой,— и в этом была права безусловно.
И Макаренко был, безусловно, прав, и он оперировал некоторым литературным фактом, вернее, целой суммою таковых: во всем многообразии художественной литературы о детях искал выхода педагогических теорий, решения проблем, которые так часто занимают нашу семью и наше общество, жаждал единомыслия — и не находил. Да и какое единомыслие — подумаем сами — могло у него быть с двумя вырвавшимися на писательский простор юношами, даже и не помышлявшими в ту пору о том, что на свете есть педагогика! «Автор «Педагогической поэмы»,— писал С. Я. Маршак,— подходит к петроградской школе имени Достоевского как строгий критик-педагог, резко и решительно осуждающий распространенное тогда в литературе любование романтикой беспризорщины... Но не надо забывать, что «Педагогическая поэма» была итогом долгого опыта воспитательной работы, а «Республику Шкид» написали юноши, только что покинувшие школьную парту». И еще: «Если бы деятельность этой школы была и в самом деле всего только «педагогической неудачей», ее вряд ли поминали бы добром бывшие воспитанники». Последнее, кстати сказать, отмечали все без исключения рецензенты.
Каждый вправе так или иначе, в полном согласии с личными своими взглядами, толковать литературные факты. К Виктору Николаевичу Сороке-Росинскому, послужившему прообразом для Викниксора, все это, повторяем, не имело отношения: только щепетильная совестливость и естественная учительская уязвимость заставляли его так близко к сердцу принимать все, что касалось его литературного двойника. Доведись писать «Республику Шкид» ему, он, конечно, написал бы ее иначе.
«Причем тут Сорока-Росинский!..»
Он и написал ее иначе, свою «Республику Шкид» — мы имеем в виду прерванную смертью работу его «Школа имени. Достоевского», впервые публикующуюся в настоящем издании. «Двадцатые годы были для ребят не только временем разрухи, всеобщего обнищания, голода, не только годами величайших лишений и страданий, — писал он.— Нет, наши беспризорники чувствовали и то, что было еще впереди,— великолепный подъем дремавших или подавляемых доселе богатырских сил нашего народа». Он рассказывает о своих воспитанниках тех лет: «Не были они «цветами жизни», как повадились было называть их в педагогических кругах, точнее, на педагогическом Олимпе, и не являлись «группами взаимодействующих индивидов, совокупно реагирующих на те или иные раздражители...», умели быстро ориентироваться в любой обстановке, умели находить выход из трудных положений и наносить, когда нужно, меткие удары,— ни филантропия не годилась тут, ни решетки...».
Вот так пишет Сорока-Росинский о своих воспитуемых двадцатых годов — без тени сентиментальности, но с большим человеческим уважением, с предельным проникновением в их внутренний мир. Человек этот не искал легкой судьбы, не прятался за варварскую терминологию тех лет «морально-дефективный», «социально-дефективный». Шел на трудное, тяготел к нему. «Ребенок может оказаться трудным вовсе не в силу какой-нибудь дефективности,— писал он,— а, наоборот, по причине богатства и сложности своей натуры; молодое вино всегда сильно бродит; сильные и талантливые натуры развиваются зачастую особенно бурно. Умеренность и аккуратность, столь милые сердцу многих педагогов, вовсе не всегда говорят о чем-нибудь ценном в духовном отношении. Чичиков и Аракчеев были примерными воспитанниками, приводившими в умиление своих воспитателей».
Так что, как видите, книга Г; Белых и Л. Пантелеева жила своей жизнью, а Виктор Николаевич Сорока-Росинский — своей. После того как школа имени Достоевского по причинам, от него не зависящим, в прежнем своем качестве перестала существовать, он стал заведовать так называемой школой переростков. Молодой в ту пору учитель В. Бабичев, начинавший трудовой путь под руководством Сороки-Росинского, вспоминает: «...Брал в школу самых «трудных». В роно знали, что он не откажется ни от одного ученика, какая бы характеристика его ни сопровождала, и уж, конечно, никого не отчислит. И нас, молодых педагогов, он учил понимать и любить этих ребят».
Потом Виктор Николаевич преподавал в школе для психоневротиков. Потом вместе с другими ленинградцами перенес блокаду. Был эвакуирован на последней стадии дистрофии — преподавал в Ойрот-Тура, в Пржевальске. Снова вернулся в Ленинград. Преподавал снова. Совсем уже старый и больной, как свидетельствует тот же В. Бабичев, продолжал работу у себя дома. «Небольшая комната, где он проживал, превратилась в школу, в которой занималось по 6—7 человек. Обычно он обращался в соседние школы с просьбой направить к нему самых «трудных» и занимался с ними безвозмездно...».
Опять одно и то же в течение всей его жизни, один и тот же пафос — «самые трудные»! Вот такой была жизнь Сороки-Росинского, вернее, вот такою он сам ее создавал. Что еще сказать о нем? Очень многое писал и печатал и до революции, и особенно после нее. Ничего из ряда вон выходящего в жизни его не происходило. В жизни учителя, как и в жизни всякого творческого человека, мало что происходит внешне. И всегда это немного робинзонада, учительская жизнь — жизнь Робинзона, окруженного детьми. Мы уже говорили об этом; счастливая, как подумаешь, доля!..
Каждый приходит со своим
Дети, дети, дети — десятки, сотни детей, тысячи — бездомных, безлюбых, ожесточившихся. Источенных голодом, изъеденных вшами, измученных ночевками в асфальтовых котлах и прямо на тротуарах, завороженных истоптанными шпалами бесконечных железнодорожных путей. Те самые дети — «ничего не боящиеся», «умеющие наносить удары». Лихое народное бедствие, горькая отрыжка революций и войн, гной из сочащейся раны.
Как они патетичны — наробразовские документы этой поры! Протоколы Петроградского карантинно-распределительного пункта, отпечатанные на обертках кахетинского чая,— «Василий Климушин. Фирма существует с 1848 года. Главный склад в Москве у Боровицких ворот». Толстенные папки, битком набитые крошечными, размером чуть поболее спичечной этикетки, справками: «Такой-то метрик не имеет», «продовольственных карточек не имеет». Целое море человеческой беды!
Заявления: Наробраз Т. Лилиной «15.II 1921.
Военная секция Петросовета просит принять в один из петроградских интернатов двух братьев красноармейца Поликарпова, так как мать их действительно крайне нуждается, имея при себе девять малолетних детей...».
«...от красноармейца Василия Семенова.
Ввиду критического материального положения... и, не имея возможности дать образование своему сыну Василию, вынужден просить...».
«...Мой муж от переутомления силы и истощения на почве недоедания умер, оставив пять человек детей от 11 до 2-летнего возраста без всяких средств к существованию...».
Сухие статистические цифры: по одному только Петрограду задержано в 1920 году 9106 несовершеннолетних — за торговлю 1907, за убийство 9, за грабеж 142, за кражу 4374; в 1921 году — 7902, за убийство 26, за грабеж 264, за кражу 4429... Тысячи одичавших, цинически опустошенных подростков, истерически взвинченных, по-своему просвещенных, вовсе не расположенных платить добром за добро и отзываться лаской на ласку. Растерянные речи ученых: «...Нет сомнения, что процент детской дефективности уменьшится (именно это все, как видите, тогда называлось в ученых кругах «дефективностью»), когда семья станет семьей, улица — улицей, а школа— школой... Отчаянные приписки к детским характеристикам: «Педагогический совет, в случае дальнейшего пребывания мальчика в детском доме, слагает с себя всякую ответственность за ход учебно-воспитательного дела...».
«Полк в тылу или в мирное время и полк на передовых позициях под непрерывным обстрелом», — так сравнивает Сорока-Росинский «Школу социально-индивидуального воспитания имени Достоевского» с нормальными детскими домами. «Школе для трудновоспитуемых нужны воспитатели с особыми нервами, с особой работоспособностью, с особым складом характера, с глубокой верой в то, что камень, отвергнутый другими строителями, может лечь в основание дома».
Навстречу беде вышла целая армия истинных энтузиастов. Никто не требовал от них теорий, да универсальных теорий в ту пору и не существовало. Каждый пришел с тем единственным, что было у него за плечами. Со своим жизненным опытом, со своей заветной мечтой.
Суворовская педагогика
Что же было заветным для Сороки-Росинского, с чем пришел он? «Полк в тылу и полк на передовых позициях» — это сравнение не было для него случайным. «Глазомер, быстрота, натиск!» — любил повторять он в теоретических своих работах. Святая святых суворовской педагогики! «Эти принципы я не вычитал, — писал он.— Они отражали мое мироощущение, органическую часть моей личности...».
Быстро разобраться в том человеческом материале, который предстоит перепахивать, оценить возможности воспитуемого, постичь «диалектику его души» — не это ли понимает Сорока-Росинский под словом «глазомер»? Приведем несколько ребячьих характеристик, составленных самим Сорокой-Росинским.
«Вот мальчик Ж. 3. пятнадцати лет. Невропат, истерик, с весьма неблагополучной наследственностью, буян и скандалист, в детском доме нормального типа был коноводом, демонстративно не подчинялся никаким правилам дисциплины, дерзил, ругался. В школе для трудновоспитуемых он тоже причиняет немало хлопот, иногда из кожи вон лезет, чтобы отличиться хорошим поведением, иногда закусывает удила и безобразничает, ничего не разбирая. И при всем этом Ж. З. является избранной натурой, артистом божьей милостью — он весь полон творческой энергии, всегда чем-нибудь увлечен и все делает с упоением, вдохновенно, читает запоем очень серьезные для его лет книги, пишет рефераты, сочиняет стихи, горячо интересуется политикой. Удивительно талантливо играет на сцене, учится по всем предметам, кроме математики, прекрасно. Он не ворует, не курит из принципа, очень привязывается и к школе, и к отдельным лицам, доходя чуть ли не до институтского обожания тех педагогов, которые дают что-нибудь его ненасытной жажде знания...». Легко угадывается за этой характеристикой один из героев «Республики Шкид» Ионов, по кличке «Японец».
Очень интересно заканчивает Сорока-Росинский эту характеристику: «Вот типичная супранормная натура, которую психопатолог, наверное, признает дефективной, но в которой педагог чует высшую, избранную и сложную индивидуальность...».
Или — еще одна характеристика.
«Мальчик четырнадцати лет, А. Б., истерик, с чрезвычайной эмоциональной возбудимостью, вспыльчивый, невыдержанный, самолюбивый. Будучи в нормальном детском доме он постоянно дерзил, грубил, совершенно не подчинялся дисциплине, совершал побеги, разрушал вещи и производил всякого рода беспорядок, теряя иногда всякое самообладание, и кидался на воспитательниц. Но при всем этом... А. Б. доступен раскаянию, старается загладить свои промахи, у него есть чувство чести, он дорожит хорошим о себе мнением и всячески старается исправиться. Порученную ему работу выполняет добросовестно, отличается распорядительностью, часто потому выбирается на всякого рода посты по ученическому самоуправлению, но что характерно для него, никогда не стремится выслужиться или как-нибудь отличиться...».
Показательно для Сороки-Росинского вот что: внешнее послушание и смиренность не утешает его нимало, он, прежде всего, смотрит вглубь, в основу основ, в святая святых характера. «Вот мальчик пятнадцати лет Л. Е. С внешней стороны у него все благополучно — учится он прилежно, ведет себя прилично, должности по ученическому самоуправлению выполняет исправно, принимает участие в добровольных кружковых занятиях, в кражах и картах не замечается, в самовольные отлучки не уходит». «Казалось бы, чего же еще можно желать от трудновоспитуемого,— пишет Сорока-Росинский.— Мальчик полон маленьких добродетелей и не имеет ни одного крупного порока». И дальше говорит, чем же не устраивает его Л. Е. «Он не способен ни на что крупное — ни на хорошее, ни на дурное. Он — полная противоположность вышеупомянутому А. Б., у которого с внешней стороны очень много крупных недостатков, но ядро личности в нравственном отношении не повреждено. Л. Е., наоборот — у него с внешней стороны все благополучно, но как раз внутреннего ядра и не хватает — порядочности, чувства чести, простого нравственного чувства. И далее педагог рассказывает, сколь расчетливо и двоедушно это благополучное внешнее поведение подростка — не для того рассказывает, чтобы «заклеймить» воспитуемого, но для того, чтоб отчетливей видна была, выражаясь суворовским языком «точка прицела».
Быстрота, натиск, любимейший суворовский тезис — «тяжело в учении, легко в бою». Да, это все отражало органическую часть личности Сороки-Росинского. Он умел и любил давать бой, это, между прочим, прекрасно передал актер Юрский, создавая образ Викниксора в фильме «Республика Шкид». Он был энергичен, деятелен, не ждал благодарности и любви, был начисто лишен малейшей сентиментальности. Он шел по «Шкиде», как Зевс-громовержец, рассыпая на ходу огненные стрелы: без прогулки, без отпуска, понижение в разряде... Никого это особенно не пугало—достаточно внимательно прочитать все ту же «Республику Шкид», чтобы в этом убедиться. Заведующий был «славным малым», как писал о нем в неумелых стихах один из шкидцев; он был добр — это самое главное. Оскорбляет не наказание — оскорбляет то, что стоит порой за наказанием и чего здесь не было и в помине: равнодушие, черствость, неуважение к достоинству. Всего этого, повторяем, здесь не было и в помине; об уважении и понимании свидетельствуют прежде всего приведенные нами характеристики. «Доступен раскаянью», «есть чувство чести», «никогда не стремиться выслужиться или как-либо отличиться», — дай бог, чтобы каждый классный руководитель мог заметить такое в своих благополучнейших детях!
В 1923 году Сорока-Росинский пишет статью «От принудительности к добровольчеству»: «И в старорежимной, и в либеральной педагогике, — пишет он, —добровольчество и принудительность рассматриваются как два противоположных и взаимоисключающих принципа. Но принудительность и добровольчество могут рассматриваться и иначе, а именно, как начальная и конечная стадия одного и того же педагогического процесса...».
Сорока-Росинский рассказывает в этой статье, каков был первоначально облик воспитанников, поступивших в январе 1921 года в «Школу социально-индивидуального воспитания имени Достоевского для трудновоспитуемых», — добровольчество с такими ребятами могло быть только прекраснодушной и бесполезной воспитательской мечтой.
«В названном учебном заведении добровольчество рассматривалось лишь как один из необходимых элементов школьной жизни и как один из методов воспитания инициативы учащихся и проведения в жизнь школы начал сознательной и строгой самодисциплины, индивидуальной и коллективной. При этом развитие добровольческих навыков ставилось в связь и в зависимость от развития других общественных и этических навыков, которые и логически, и хронологически должны были в своем развитии предшествовать развитию добровольчества.
Но на практике обнаружилось интересное явление — воспитание добровольчества пошло гораздо успешнее, чем воспитание других навыков; оно, не будучи, как это указывалось, главней целью, обогнало в своем развитии воспитание таких, например, навыков, как умение организованно вести коллективную работу, как способность к волевой задержке, как более сложные формы самоуправления».
А дальше Сорока-Росинский подробнейшим образом рассказывает, как этап за этапом воспитывалась самодеятельность, инициатива учащихся. От неуклонности педагогических требований, от «трудовой повинности», от «принудительных мер» — Сорока-Росинский не боится, как видите, этих «неприятных» с точки зрения педагогики слов! - он показывает педагогические завоевания своего коллектива: «Добровольчество нашло свои рамки, стало обыденным явлением, понемногу превращается в простую привычку и становится составным элементом общешкольной коллективной жизни».
Вся статья кончается итоговыми тезисами. Интересно, что много позже, в монографическом труде 3.И. Равкина «Советская школа в период восстановления народного хозяйства 1921—1925 гг.», уже в 1959 году, эти заключительные тезисы Сороки-Росинского приводятся, как случай общий и типичный для пути, пройденного советской школой. Этап за этапом прослеживается в них приучение «трудновоспитуемых» к труду, к коллективизму, к общественно полезной деятельности. «Активная организаторская деятельность воспитателя, главное орудие на первой стадии, должна постепенно стушевываться, уступая место самодеятельности и самоорганизации самих воспитанников». Так что «суворовская педагогика», требовательность Сороки-Росинского и отчетливый его диктат сводились к единственной цели: к воспитанию инициативы и добровольчества, коллективистских, социальных, общественных навыков.
Интересно, что излюбленные принципы «суворовский педагогики» Сорока-Росинский вовсе не считал обязательными только в приложении к ребятам запущенным и трудным, искалеченным тесными контактами с уголовным миром,— те же принципы провозглашает он и позже, когда от беспризорщины не осталось и следа. «Воспитывать волевых людей», — настойчиво провозглашает он, пишет об этом в «Известиях», выступает по радио. «Глазомер, быстрота, натиск»,— повторяет он. Предостерегает: «Мы не готовим ребят к армии, а надо. Не готовим их к жизни. Не тренируем быстроту соображения, не учим отделять главное от второстепенного,— все топим в подробностях. Лучшим считаем того учителя, который все растолкует, разжует, вложит в рот ученику. Что остается самому ученику на долю? За него хлопочут педагоги, директор, пионеротряд, посредственная отметка ему обеспечена. Пора воспитывать выносливых, быстрых, сообразительных и находчивых, не отступающих перед трудностями, умеющих настойчиво добиваться цели»,— все это пишет Сорока-Росинский в канун войны, словно предчувствуя грозящие ученикам его испытания.
Так что разницы большой между беспризорным шкетом, и благонравным учеником сорокового года он не делал, в общем-то, — и тот и другой были для него людьми, заслуживающими наилучшей человеческой участи. И суворовская требовательность была для него всегда мерилом уважения к человеку, залогом подтянутости, организованности, деловитости ребячьего коллектива.
Босоногие лицеисты
Но вернемся назад к тем самым беспризорным гражданам молодой Советской республики, с которыми Сороке-Росинскому суждено было написать самые яркие, самые праздничные страницы своей педагогической жизни. Какую цель поставил он перед ними, с чего начинал?
Или— не так. С чего начинал А. С. Макаренко?
Помните ту великолепную сцену, когда Макаренко повел обнаглевших, изленившихся будущих своих воспитанников на рубку дров? Помните: синее небо, ослепительный морозный день