Любовь Рафаиловна Кабо Жил на свете учитель Содержание Вступление «Ласточки чуют завтрашнюю погоду » «Для меня эта книга
Вид материала | Книга |
- «Учитель, научивший меня жить», 202.67kb.
- Атакже Лизе Джименез, просто потому что она Лиза. Вступление Во вступлении лучше всего, 1040.21kb.
- А жил на белом свете царь-Федот, 215.55kb.
- СоЗнание. Книга Освобождение сознания. Эфирное тело (рабочее название), 2429.05kb.
- Л. Н. Толстой Самым важным явлением в школе, самым поучительным предметом, самым живым, 2226.5kb.
- Практическое руководство к исполнению желаний тайная книга женщины марина Крымова как, 2504.3kb.
- Практическое руководство к исполнению желаний тайная книга женщины марина Крымова как, 2419.29kb.
- Шаманы Древней Мексики: их мысли о жизни, смерти и Вселенной «Скоро Бесконечность поглотит, 960.35kb.
- Уважаемый читатель! Я, как и Вы, была далека от политики, но жизнь втянула меня и нашу, 3734.11kb.
- Уважаемый читатель! Я, как и Вы, была далека от политики, но жизнь втянула меня и нашу, 4572.96kb.
Что должен был делать со своими ребятами Сорока-Росинский — в дымном, промозглом Петрограде с мутными его небесами, с тесными коробками подогнанных один к другому доходных домов? Чем занять их, куда их вести? Что придумать в тесном помещении, под которым много позже были открыты мастерские, а тогда, в январе 1921 года, находился магазин, заведующий которым то и дело писал на второй этаж:
«Заведывающему школой имени Достоевского:
Довожу до Вашего сведения, что затопление магазина через потолок продолжается, а потому считаю своим долгом привлечь вас к Народному суду...».
Что делать, если ни о каких мастерских тогда и речи быть не могло, а самообслуживание не поглощало целиком,— какое уж там самообслуживание в городских условиях, в голодном и нищем существовании.
Вот тогда Сорока-Росинский и решил — учеба. Не просто учеба, но такая, чтобы за четыре года был начисто преодолен разрыв между гражданами «республики Шкид» и их благополучными сверстниками, чтоб ученики по окончании могли наравне со всеми идти в специальные средние и высшие учебные заведения. Грузить, грузить, грузить в эти девственные мозги, грузить бесконечно, разнообразно. До обеда, после обеда. Трудно выдержать десять уроков? Пусть это будет самостоятельная работа вечером. Трудно иногда и это? Претворить учебный материал в инсценировку, игру, действо. Ребятам не хватает уверенности в себе, им и помыслить трудно о том, что они после школы смогут учиться дальше? Торжественный, красочный «учет», поможет поверить в себя, реакция приглашенных гостей придет на помощь заверениям учителя. Возможно все! Можно стать врачом, учителем, журналистом,— кем ты хочешь? Полезным обществу человеком.
Недаром гимн «Шкиды» именно так и звучал:
Школа Достоевского,
Будь нам мать родная,
Научи, как надо жить
Для родного края
Помните, как «шкидовскими Руже де Лилями» сочинялся этот гимн; «Ревел бас Викниксора, сливаясь с мощными аккордами беккеровского рояля, а два тоненьких и слабеньких голоска, фальшивя, подхватывали:
Путь наш длинен и суров,
Много предстоит трудов,
Чтобы вы-и-й-ти в лю-у-ди.
Чтобы вы-и-й-ти в лю-у-ди.
«Некоторые из особенно пуристически настроенных литературоведов фыркали на это... старорежимное, по их мнению, «выйти в люди». Ведь это прежде, действительно, означало: выйти в хозяйчики, выбраться из рабочего и крестьянского люда. Но для наших шкидцев это значило: стать настоящими советскими людьми».
Очень подробно пишет Сорока-Росинский в своей «Школе имени, Достоевского» о том, как осуществлялась в «Шкиде» повальная и энтузиастическая учеба очень неровных по своему уровню, по своей подготовке подростков, о том, как изобретательно и гибко сочеталась она со всякого рода игрой,— нам остается отослать читателя к напечатанному в конце книги его труду. Пишет он, в частности, и о так называемых «учетах»; об «учете», посвященном Торговому порту, например, когда все силы шкидцев брошены были на уловление недостижимого, великолепнейшего шефа: и доклад-то они сделали для прибывших из порта гостей «Морские порты и их значение», и другой доклад — тоже одного из учеников — «История Петроградского порта» (представители Торгового порта не выдержали и достали свои блокноты), и «немцы» выступали в сценках-диалогах, и математики устроили состязание на нескольких досках. А уж когда выступил Ионов — «тщедушный мальчуган из старшего отделения» и прочел монолог Бориса Годунова из одноименной драмы Пушкина, прочел так, что даже у привычного заведующего, по собственному его свидетельству, «какой-то клубок подкатился к горлу и понадобилось усилие, чтоб сдержаться»,— после этого Торговый порт «пал». Снова вытащен был блокнот и последовали слова, которых и заведующий, и воспитанники ждали с одинаковым нетерпением: «Ну, а теперь диктуйте, что вам нужно»,— событие из ряда вон выходящее, в стенах нищего, босоногого лицея.
Даже лето не освобождало ребят от занятий, правда, сильно видоизмененных. «Зимой мы читали книги, чтобы знать про разные вещи, летом давайте сами изучать разные вещи, чтобы написать о них книгу», — так организовывал летнюю работу Сорока-Росинский. «Дети хотят отдыха, но отдыха деятельного, в движении, в играх, в прогулках, наконец, в вольном бродяжничаньи. Не безделья хотят они, но деятельности — деятельности оформленной, имеющей определенную цель... Цель — вот что является самым главным в жизни и без чего самое комфортабельное существование теряет свой вкус и превращается в нестерпимую муку». И дальше: «Цель должна быть вполне конкретна и осуществима хотя бы к концу лета...».
И снова это сравнение нормального детдома и детдома для трудновоспитуемых детей: «Полк в мирное время или в тылу и полк на передовой позиции под непрерывным обстрелом, в постоянной настороженной готовности», «Те ошибки, которые проходят незамеченными в тылу, здесь, на передовой позиции грозят полным разгромом и уничтожением».
Как можно больше движения и прогулок, активного поиска — вот о чем говорит Сорока-Росинский. «Бегать, возиться, играть, купаться»,— непременно, сколько угодно! Но при этом всесторонне изучать Петроград, изучать его окрестности, видеть как можно больше, как можно больше проявить свою самодеятельность. «Только после экскурсии преподаватель может разливаться соловьем, но перед ней он может только возбуждать мысль, ставить вопросы, загадывать загадки, нацеливать самостоятельный поиск».
Ничто не должно проходить для воспитанников бесследно. «Предложенная программа школьного праздника неприемлема для нас,— отписывался Сорока-Росинский от одной из очередных инструкций,— так как оторвана от обычной школьной работы». Школьные вечера должны быть «коллективной или индивидуальной переработкой всего, воспринятого на уроках».
В своем отзыве на книгу Г. Белых и Л. Пантелеева Маршак отмечает: «Какой сложный и причудливый сплав постепенно образуется в Шкиде, где увлекающийся педагогическими исканиями Викниксор пытается привить сборищу бывших беспризорных чуть ли не лицейские традиции. В одной и той же главе книги шкидец Бобер напевает на мотив «Яблочка» характерные для того времени зловещие уличные частушки;
Эх, яблочко
На подоконничке.
В Петрограде появилися
Покойнички
И тут же хор шкидцев затягивает сочиненный ребятами торжественный гимн на мотив старинной студенческой песни «Гаудеамус».
Мы из разных школ пришли,
Чтобы здесь учиться.
Братья, дружною семьей
Будем же труди-и-ться!..
И вот что интересно для вулканической, то и дело готовой взорваться «Шкиды»,—вот уже и буза, направленная против учителей, несет на себе следы несомненного их влияния: создается, например, государство Улигания, закладывается посреди столицы ее памятник Бузе; разрабатывается вполне грамотная конституция. Бывшие беспризорники не в банду играют, как можно было бы предположить, не в разбойничью или, предположим, воровскую шайку, они создают государство на манер античного с Купой Купычем Гениальным во главе. И вот уже учителя, захваченные в плен, отважно дают там уроки, а сам заведующий, Сорока-Росинский, как сам он о том вспоминает, разжигает недовольство в колониях, выслушивает парламентеров и произносит основополагающую речь: «Не пора ли воссоединиться в Союз Советских Социалистических Республик?» При бурных кликах «толпы» это воссоединение, наконец, происходит.
«Чем была школа Достоевского, я понял в 1930 году, когда отмечался десятилетний юбилей Шкиды, и мы с Белых были приглашены на это празднование,— так пишет Л. Пантелеев в письме, уже цитированном нами.— Шкида этих времен (пять лет без Викниксора) была типичным детским домом тех лет. Малоинтеллигентный заведующий. Неинтеллигентные, унылые, скучные лица ребят... Из сравнения я понял, что такое была наша Шкида...
Нас лечили трудом, но трудом не физическим, не переплетным делом, не чемоданами, не сапогами и табуретками, а тем, что называется — культурой. Зимой 10 уроков в день, летом, кажется, шесть или семь. И никакого протеста — ни тогда, ни теперь, в памяти. Мы с наслаждением впитывали в себя культуру...».
Игра взахлеб
Шкида играла. Она играла упоенно, взахлеб, и это тоже было системой. «Игра для ребенка — естественная потребность растущего организма,— пишет Сорока-Росинский.— Без игры ребенок не может правильно расти и развиваться...». И продолжает: «Младшие и средние классы школы — это время упоительных игр. В школе имени Достоевского это игровое начало и было положено в виде инсценировок в основу обучения ребят. И хоть тогда мы совершенно не сознавали всего значения этого приема и применяли его, лишь руководствуясь педагогическим чутьем, но результаты его оказались очень удачными—они сказались на всем жизненном обиходе школы».
Это отмечает и С. Я. Маршак, внимательно читавший «Республику Шкид». «Викниксор хорошо понимал натуру своих питомцев, их склонность ко всему острому, необычному, яркому. Поэтому-то он и старался изо всех сил увлечь их все новыми и новыми оригинальными и причудливыми затеями. Ребята на первых порах относились к ним довольно насмешливо, но понемногу втягивались в изобретенную Викниксором своеобразную педагогическую игру».
Игровое начало это не только насаждалось сверху. Едва ли не чаще оно поднималось снизу, многое существенное определяя при этом в жизни школы. Так, например, в Шкиде появился Юнком, созданный сначала на тайных собраниях (непременно тайных), а потом ставший на какое-то время авторитетнейшим органом Шкиды. Так издавались в Шкиде газеты: сначала орган ученической оппозиции «Бузовик» (обратите, кстати, внимание, с каким юмором Сорока-Росинский в своей работе «Школа имени Достоевского» цитирует выдержки из этой газеты), потом — повальное увлечение, охватившее Шкиду.
«Даже то, что впоследствии принесло этой школе известность,— вспоминает В. Н. Сорока-Росинский,— увлечение ее питомцев литературой и издание различных газет, листков и журналов — это тоже было одним из игровых увлечений шкидцев, принявших длительную форму».
Ни на одну минуту, кстати, не будем забывать, что перед нами вовсе не смешанный в возрастном отношении коллектив (это всегда легче), но однородный,— стриженые, заморенные предшествующими скитаниями и систематическим голодом подростки 14—15 лет—подростки, которых так хорошо и точно (по свидетельству одного из авторов — вплоть до сходства индивидуального) изобразил художник Тырса в своих известных иллюстрациях к первому изданию «Республики Шкид». «Никому никогда не удавалось,— пишет Л. Пантелеев,— так верно, так легко, весело и победно схватить не только фактуру, но и самый дух нашей беспризорной, мальчишеской республики». Одноименный фильм, на который мы уже ссылались, дает облик тогдашнего шкидца вовсе не точно: в фильме ребята и взрослее, и во всех отношениях благополучнее.
Повторяем, были это подростки — со всеми недостатками, свойственными возрасту, помноженными на опыт воровских притонов, переполненных вокзалов и толкучек времен гражданской войны. «Судьба долго кидала их по разным местам,— пишет Сорока-Росинский.— Побывать в течение детской жизни, как раз в ту пору, когда ребенок всего сильнее жаждет ласки, привязанности и сочувствия, в пяти, предположим, местах, пять раз привязаться к людям, пять раз потерять всех друзей и близких — означает полное опустошение в области самых ценных и интимных нравственных чувств... какой-то ужасный духовный нигилизм».
К этому духовному нигилизму Сорока-Росинский присоединяет садизм, «вспыльчивость, доходящую до исступления, повышенную нервность и эмоциональную возбудимость, склонность ко внушению, к самовнушению, к взаимозаражению, какую-то особенную страсть к разрушению, к порче всего, что ни попадется под руку, к разрушению бессмысленному, бесцельному...».
Почему мы сейчас вновь и вновь повторяем все это? Да потому, что, может быть, прежде всего в игре разжимались съежившиеся, загнанные в неврастению ребячьи души, и возвращалась нормальным советским детям нормальная атмосфера детства. Может быть, ценнейшей чертой педагога, о котором мы сейчас говорим, являлось то, что он все это так понимал. Понимал — и сам умел играть. Включался в игру с юмором, с великолепной душевной легкостью, с увлечением. Как и «суворовская педагогика», игровое начало это исходило из самых глубинных, мальчишеских истоков его существа.
Состязательно-игровое начало применял Сорока-Росинский и много позже, в так называемой массовой, нормальной школе. Он вернулся к нему как преподаватель русского языка. «Индивидуальный подход к ученикам,— уверяет Сорока-Росинский,— в классе, где сидит сорок человек,— фикция, неосуществимая утопия. Вполне же реально такое преподавание, когда класс делится на три группы: на передовиков, на середняков и на отстающих. Делится, разумеется, не на вечные времена, а на неопределенный срок... на постоянно меняющиеся рабочие соединения ребят. А тогда и объяснение нового материала, и даже опрос можно вести через верхушку класса по принципу — поменьше учителя, побольше ученика, давая остальным ребятам посильные им задания. Тогда и задание на дом можно строить дифференцированно...».
«Однажды,— вспоминает цитированный нами молодой учитель В. Бабичев,— задумали мы с ребятами сделать макет своего класса. Увлеченные этой работой ребята совсем забыли, что они на школьных занятиях; сидели как попало, многие — прямо на полу. Кроили, клеили из картона всю классную обстановку, перерисовывали на миниатюрки настенные плакаты и рисунки, громко обсуждая детали. Было, прямо скажу, шумновато. И надо же так случиться, что именно на этот урок Виктор Николаевич, обходя школу, зашел ко мне. А может быть, его привлек необычный шум? Побыл он в классе совсем недолго и скоро ушел. «Ну,—подумал я,—влип!». Тем большим было мое удивление, когда на ближайшем педагогическом совете Виктор Николаевич похвалил меня, «Вот,— сказал он,— сумел увлечь свой класс так, что они на меня и внимания не обратили».
И еще одна сцена из воспоминаний того же В. Бабичева. «В Международный женский день 8 марта 1927 года через стекла классных дверей мы увидели необычную процессию. По коридору торжественно шагал наш Викниксор, а сзади, с большим блюдом букетов фиалок, семенил завхоз. Отворялись классные двери, и учительницам вручался подарок». Так и виден в воспоминаниях этих Викниксор с его невозмутимым юморком под очками, естественнейшую акцию облекающий в торжественную игру.
Контрасты Шкиды
Но вернемся к воспитанникам Шкиды. Вот она разлилась корридорами Шкиды, звонкая, многоголосая, неудержимейшая буза. Нужна невозмутимость Виктора Николаевича Сороки-Росинского, нужна дисциплинированность и выдержка всего педагогического коллектива, чтоб учителя, взятые «улиганами» в плен, продолжали и в плену, с воображаемыми кандалами на руках, доказывать подобие треугольников или толковать о пестиках и тычинках. Нужно изрядное чувство юмора и немалый педагогический такт (не тождественные ли это понятия, если вдуматься?), чтобы в единственно возможный момент предложить захватчикам-«улиганам» и завоеванным ими «колониям» воссоединение «в Союз Советских Социалистических Республик».
Далеко не всегда все кончалось так идиллично. То и дело взыгрывали темные инстинкты, и казалось тогда: вот сейчас, сейчас вся напряженнейшая работа пойдет прахом! Много лет спустя Сорока-Росинский с неостывшим ужасом вспомнит, как лучшие воспитанники его — цвет школы — интеллектуальные, казалось бы, люди, медленно; сладострастно убивали камнями кошку, с жадным любопытством следя за ее предсмертными судорогами. Начиналась вдруг безжалостная травля какого-нибудь бедолаги, случайно забредшего в педагогику, вспыхивали спекуляции, воровство, картеж. И педагоги, преодолевая ожесточение и отчаяние, вновь шли к ребятам, взывали к лучшему, пробуждали душу.
Любопытнейшие документы чудом сохранились в архиве. Ордер, полученный школой имени Достоевского, на 4 коробка спичек. Ведомость на выдачу очередной зарплаты: уборщица— четыре с половиной миллиона рублей, кухарка — четыре с половиной миллиона... Некое учреждение запрашивает: «Есть ли в школе изолятор?» «Есть». «Подолгу ли случалось сидеть там ребятам?» «Не больше суток». «За что?» «За буйство». «Влияние?» «Благотворное». Вопрос, спокойный, как горное озеро: «Много ли ваших выпускников снова попало в тюрьму?». Ответ — тоже спокойный: «Не знаем, еще не выпускали».
Совет профессиональных союзов интересуется: «Имеют ли служащие выходной день?». Ответ: «Имеют, да. Все имеют, кроме заведующего и кухарки».
Сколько противоречий, если вдуматься! Мизерность существования — и возвышенность идеалов, с трудом добытые 4 коробки спичек — и гимн на мотив «Гаудеамуса» «Школа Достоевского, будь нам мать родная...». «Закрученная до отказа пружина постоянного, и днём, и ночью, волевого напряжения — и свобода, раскованность непринужденной игры. Немое воспитательское отчаяние, сводящее челюсти, ломящее виски,— и морским ветром врывающаяся в душу радость, то самое, макаренковское: «Можно еще лет пять поработать...».
А за всем этим — революционный Петроград, голодный и разоренный, уверенно рванувшийся в будущее. Если отвлечься на уроке, прислушаться на минуту, услышишь, как «глухо ухают орудия и позвенькивают стекла». Вот они идут, вечно голодные воспитанники Шкиды, в очередь с воспитанниками других детских домов, идут в портовую столовую есть сытную и сладкую американскую кашу — кашу, которую американский президент Гувер посвящал безвозмездно голодающим детям России. И здесь же, в гавани, видят воспитанники Шкиды, как американский офицер в кровь избивает негра повара. Ах, вот как, такова, значит, цена президентской милости! К черту посылается каша, кто-то из воспитанников выкалывает глаза на президентском портрете, и все они с достоинством отправляются назад, навсегда отлученные от источника благодати. Очень неплоха была школа, кстати сказать, школа, встречавшая проштрафившихся воспитанников своих молчаливым сочувствием...
Или маленький рыцарственный Мамочка, вступившийся за пионера, избиваемого озверевшими мясниками, и избитый, в свою очередь, сам. Вспомним великолепную эту сцену, когда пионеры приходят парадным строем благодарить Мамочку за его заступничество, а свободный гражданин «Республики Шкид», благородный Мамочка, кричит, нимало не растроганный, перегнувшись в окно: «Эй, ты, голоногий, бубен потеряешь!» — бедный Мамочка, не сводящий с пионерского барабана завистливых, зачарованных глаз!
«...Заканчивалась гражданская воина, и наша Красная Армия возвращалась домой с победными песнями, хотя и в рваных опорках, — вспоминает об этом времени писатель Л. Пантелеев,— и мы тоже бегали без сапог, мы едва прикрывали свою наготу тряпками и писали диктовки и задачи карандашами, которые рвали бумагу и ломались на каждой запятой. Мы голодали так, как не голодают... уличные собаки. И все-таки мы всегда улыбались. Потому что живительный воздух революции заменял нам и кислород, и калории, и витамины...».
Вот он, прекраснейший воспитатель на свете — воздух первой в мире социалистической революции, воздух, крутанувший человеческие судьбы, как крутит ветер сбитые по осени листья, воздух, возжигающий в сердцах бессмертную жажду счастья и справедливости.
И вот оно, главнейшее противоречие не только Шкиды, но и всех подобных Шкиде детских учреждений, противоречие, которое так гневало лучших советских просвещенцев во главе с Надеждой Константиновной Крупской: с одной стороны — революция с ее знаменами доверия и уважения к человеку, а с другой — соцвос, так вслед за Крупской и Макаренко мы осмеливаемся называть все чиновное и мертвящее в педагогике, соцвос, заранее знающий про человека все, соцвос, раскладывающий ребят по полочкам: «трудновоспитуемый», «неустойчивый», «морально-дефективный». Соцвос, который мучил Макаренко, который мучил и Сороку-Росинского тоже, знающий о воспитании все. Соцвос, запрещающий по школам типа Шкиды организации комсомольские и пионерские, соцвос, отлучивший благородного человека Мамочку от сияющего пионерского барабана...
Два документа, лежащие в архиве рядом.. Один—.весь пронизанный неповторимым, ни на что не похожим воздухом революции, документ, с которым заведующим школой имени Достоевского отправился, как многие отправлялись в ту пору, сам искать себе шефов.
«.УДОСТОВЕРЕНИЕ /22/У—1923 года
Петроградский губернский отдел
народного образования,
подотдел правовой защиты
несовершеннолетних
Дано сие школе социально-индивидуального воспитания имени Достоевского на предмет соискания шефства в том, что названная школа по постановке учебно-воспитательного дела является одной из лучших... что педагогический состав ее не удовлетворяется достигнутыми результатами, но ищет новых методов воспитания и преподавания, пробивая новые в этом отношении пути, что названная школа, всегда стойко боровшаяся в лице служащих и воспитанников со всеми трудностями и невзгодами переживаемого времени, вполне заслуживает помощи и покровительства со стороны пролетарских учреждений Петрограда.
Завподотделом правовой защиты Князева
Секретарь Всеволодова»
И другой документ, лежащий с первым рядом и отмеченный едва ли не тем же числом,— протокол заседания малой коллегии ОНО, на котором заведующему школой имени Достоевского ставилось в вину и то, что на уроках выводились отметки,— «совсем как в старой гимназии»,— и, то, что он, наверное, подобрал «безусловно рабский коллектив», если работа его не вызывает у педагогов Шкиды каких бы то ни было возражений, — заседание, которое выносит в конце концов следующее решение:
«1. Общая обстановка для работы в школе крайне тяжела;
2. Хозяйственная сторона неправильна;
3. Постановка учебной части не на высоте;
4. Систему воспитания считать нецелесообразной…».
Учитель остается собой
В этих условиях учитель делал лучшее и единственное что мог — оставался собой. Оставался человеком сложным и не слишком легким для окружающих, резким и нетерпимым со взрослыми прекрасным с ребятами, не слишком понятым ими, душевно уязвимым; оставался преподавателем широкого гуманитарного профиля с классической гимназией и университетом за спиной. То, что мог, то и принес на ниву народного просвещения в труднейшее для страны время. Ничего мало-мальски утилитарного не было в том воспитании, которое он давал.
«Благодарны мы Виктору Николаевичу за то, что, собрав нас полудиких под кровлей бывшего Коммерческого училища,— пишет Л. Пантелеев,— он поставил себе целью не только обуздать, цивилизовать нас, но и сделать из нас в меру возможностей каждого людей интеллигентных...».
Так и работал — под гул всевозможнейших нареканий — со стороны людей, которые, не вступая, упаси бог, в непосредственнейший контакт с необузданными, и завшивленными детьми улиц, в тиши своих кабинетов все наилучшим образом, знали, что советской, педагогике надо, чего — не надо. «Наш пролетарский ребенок,— отзывались о работе Викниксора в 1927 году,— связывает свою будущность с необходимостью заработка и квалификации в противовес этим интеллигентским ребятам...» «Викниксор не понимал значения физического труда»,— писали в 1959 году (напомним, что Виктор Николаевич Сорока-Росинский болезненнейшим образом отзывался на все, связанное с литературным своим двойником)... Не понимал значения самоуправления...». Откуда это все взято! В 1959 году исследователь процитирует из повести речь заведующего, обращенную к своим воспитанникам: «Наша школа — республика. А в республике вся власть принадлежит народу. Поняли? И воскликнет, увлеченный собственной, схемой: Чего стоит это «поняли», произнесенное не терпящим возражений начальственным тоном...». Откуда взято это? И почему бы нам не предположить интонацию совсем другую — увлеченную интонацию человека, решившегося сделать очередной воспитательский рывок?
Учитель оставался собой. Человек, «не понимавший значения физического труда», писал о более поздней своей, тридцать девятой школе: «Только хорошие мастерские помогли ей подняться». И в Шкиде мечтал о перенесении школы с Петергофского проспекта на зеленые Канонерские острова, о слиянии ее с каким-нибудь судоремонтным или даже лодочностроительным заводиком. Мечтал о спортивных площадках на острове, о состязаниях пловцов и лодочных гонках, о речных трамваях, переданных Шкиде, или об участии Шкиды в рыболовецких артелях. «Пора бы нам, ленинградцам, понять,— писал стареющий человек, не забывший давних своих мечтаний,— что мы — приморский город, что мы должны научить наших ребят любить наше море... его суровые просторы, что должны же мы, наконец, воспитать в наших школах людей, которые тоже могли бы распевать: «Мы в море родились, умрем на море…».
Но не было при Шкиде ни лодочностроительного, ни судоремонтного завода. Не было мастерских — и не откуда их было в ту первую и трудную пору взять. Не было даже, как мы говорили уже, пионерского барабана.
А учитель, повторяю, оставался собой. «Не терпящий возражений» человек больше всех отличал несноснейшего ученика Ионова, бдительного оппозиционера, не дававшего заведующему ступить спроста ни единого шага. Отмечал в характеристике Ионова: «является избранной натурой, артистом божьей милостью, все делает с упоением, вдохновенно...» Человек, который «подавлял личность педагога», «подобрал безусловно рабский коллектив», с особенной любовью вспоминает «породистых» своих учителей, со вкусом описывая грани разнообразнейших и ярких характеров. Сквозь нарекания и похвалы, не задерживаясь для оправдания и не останавливаясь для объяснений, учитель упрямо делал свое; лаской и строгостью, пресечением и доверием, веселостью и гневом — всем арсеналом имеющихся в его педагогическом арсенале средств, делал из взвинченных, полубольных ребятишек людей полноценных и образованных, достойных граждан молодой Советской республики.
Поиск, еще раз поиск...
«Викниксор должен был сделать то, сделать это... физический труд, вызовы на совет Командиров...». Вот и это нам случалось читать. Повторяем: тогда просвещенцы разбрелись по разным путям, искали по всем направлениям. Все было впервые. Создал под Полтавой трудовую колонию никому не известный педагог Макаренко, отбиваясь от чиновников, писал: «В настоящее время я вожусь с 17-летней девочкой Крахмаловой. На ее глазах, когда ей было 11 лет, ее мать убили, облили керосином и сожгли... Жду чего угодно».
Под Одессой работали Ривес и его друзья; созданный ими детский городок имени III Интернационала ничем не напоминал того, что делал Макаренко. «Надо сойти с пьедестала учителя, — писали они, — сбросить с себя тогу ученого и с открытой душой, с одним желанием понять детскую душу, войти в гущу детей, стушеваться среди них, напрячь все свое чутье и стараться уловить от них же самих скрытые, истинные, здоровые желания их души... Благо будет нам... если мы... поможем самим детям понять себя, подскажем им их собственный путь и вместе с ними, сообща, как товарищи, пойдем к открывшейся цели».
Одни шли от свободно проявляемой ребячьей души, другие— от собственной продуманной, а иногда, увы, и не слишком продуманной доктрины,— так рождалась советская педагогика, пробивалась, как и всякая иная наука, через множественность опыта, облегчающую отбор. В одной только Москве было, помнится, три опытно-показательные школы, опыт которых широко распространялся: школа с индустриальным уклоном под руководством Пистрака (позднее она называлась школой имени Лепешинского), школа имени Радищева, школа при Опытной станции, созданная Станиславом Теофиловичем Шацким. Каждая из этих школ имела свое лицо. «Беспорядок, да,— писали в эти годы в журнале «Народное просвещение»,— но это беспорядок, какой бывает на стройке дома,— щебень, кирпичи, мусор. Это беспорядок, в котором творится жизнь». И у каждого — у каждого! — на этом пути были свои победы и свои огорчения.
«...А чего я буду здесь оставаться? — говорил Антону Семеновичу некто Корнеев.— До чего вы меня доведете, товарищ заведующий? Вы меня доведете: буду я сапожником. Или, к примеру, кузнецом... Это тоже не мед, товарищ заведующий!».
«Собственно, этот Корнеев,— вспоминал А. С. Макаренко, — попадал не в бровь, а прямо в глаз. В колонии, действительно, не было никакого меда, это обстоятельство меня самого давно удручало. И, кроме того, совершенно верно: я мог предложить только сапожную мастерскую и кузницу. Но неприлично было уступить первому философу с улицы:
— ...Образование получишь.
— И что с того, товарищ заведующий? Что с того образования, товарищ заведующий? Бумажки переписывать?
Я ответил несмело, отражая в словах мою легкомысленную педагогическую мечту:
— Доктором будешь!
Васька недоверчиво захохотал, размахивая руками, вообще веселился: — Доктором! Эх, и сказанули, товарищ заведующий! Вы еще скажете: ученым будешь! Думаете: он дурак, поверит, красть перестанет...».
Этого бы парня — да прямехонько в Шкиду, с ее учебой от зари до зари, с ее фантастически отчаянной перспективой. Быть ученым? Пожалуйста! Кто из воспитанников «республики Шкид» сомневался, что можно, между прочим, стать и ученым! Доктором? Ничего не может быть легче!
А скольким гражданам необузданной ребячьей республики, может быть, больше всего в ту пору был нужен вольный воздух приполтавских степей, вдохновение кузнечного ремесла или аппетитнейший запах сапожной кожи!
Вот так и шла советская школа, прокладывая ощупью многие и разные пути. Чтобы каждому — свое. Чтоб понять — побольше. И было у босоногого лицея в этом поиске свое, четко означенное место.