Федеральной целевой программы книгоиздания россии леонов Л. М. Л 47 Пирамида. Роман. М.: «Голос», 1994. 736 с

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава XXIX
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   41
Глава XXVIII

Повторялась свойственная усопшим, по преданию, потребность истосковавшейся по приюту души в последний разок в просвет меж занавесок и уже без права прикосновенья взглянуть на покинутое гнездо.

Поезд приходил в столицу поздним вечером, и на сей раз о.Матвей не заметил обычной на вокзальных площадях шумной толкотни, трамвайного грохота, парадной иллюминации по случаю какого-то очередного праздника. В сущности, он отправился в Старо-Федосеево почти в невменяемом состоянии, и надо считать, лишь оказия пополам с чудом в кратчайший срок донесли его до старо-федосеевской обители. И вдруг в самых воротах кладбища зрение его обострилось до предельной остроты, как всегда бывает в последнюю минуту перед прощаньем навечно. Знакомая местность показалась непривычной после тысячеверстного путешествия — деревья и те до жути чужие, самый воздух тоже. Не снимая с плеч котомки, о.Матвей вошел в ворота и, припадая от дерева к дереву, прокрался к домику со ставнями.

Как у заправского призрака, ни ветка, ни камешек не хрустнули под его стопой. Еле хватило воли подойти к окну, словно помимо следов разоренья предстояло увидеть мертвое тело на столе, себя. Набравшись храбрости под конец, о.Матвей заглянул поверх неплотно сдвинутой занавески, и мурашки ужасного открытия побежали у него по спине.

Вместо ожидаемого зрелища скорби и сургучных печатей на отчуждаемом в казну имуществе батюшка заставал дома почти неописуемое сборище и в некотором смысле даже разгул. Все домашние в полном составе находились за столом, включая одного неожиданного гостя и на правах члена семьи студента Никанора, сидевшего с опущенными очами и таким лицом, словно он принимал участие в государственном преступлении, как оно и происходило в действительности. Как бы радужное сиянье исходило от расставленных на праздничной скатерти обыкновенных маринадов и солений, даже коробки шпрот, запретных для питанья верующих в эту пору великого поста. Как предел земного благоденствия, домовитым паром дымилась посреди только что сваренная картошка. Словом, законно представилось о.Матвею после его могильного небытия, преступное винишко так и текло, правда — не рекой, а лишь струйкой, потому что из единственной бутылки, в которой с расстоянья опознавался кагор из предпоследнего, трехлетней давности, скудновского подношенья. Виночерпием с видом совершаемой измены, и верно по поручению матери, оказался сам виновник переполоха, Егор, повзрослевший и тоже, как почудилось о.Матвею, с изнанки черный весь, потому что по долгу хозяина должен был угощать то постороннее лицо, ради которого персонально и было затеяно все пиршество.

На почетном месте красовался не кто иной, как вчерашний разоритель лоскутовского гнезда Гаврилов, произносивший жаркую речь в адрес сидевшего наискосок от него Никанора. И судя по его воровато-блуждающей улыбке, было видно, что оратор испытывал глубокое удовлетворенье по поводу оказанного ему приема и, главное — что справляется не его капитуляция, не поминки по бегствующему хозяину, а желанное примиренье враждующих сторон. Надо согласиться, Прасковья Андреевна не пожалела неприкосновенных запасов на угощенье раскаявшегося фининспектора, причем, как выяснилось позже, в полной уверенности, что и вторая половина желаний осуществится по ее горячей молитве, поставила лишний прибор для безбожно запаздывающего супруга. Однако участившиеся совпаденья обстоятельств поневоле заставляют искать объяснения вне здравого смысла. Как раз в минуту Матвеева открытия мальчик Егор наливал вино в бокал своего врага, вдруг бутылка дрогнула в его руках, и черная струйка пролилась мимо, на скатерть: виночерпий почувствовал присутствие отца за окном и тотчас бросился ему навстречу, которая произошла в потемках сенец, капли света не сочились ниоткуда.

Егор бился в его грудь: «Я не злой, не злой, я только сломанный мальчик!» — точно втиснуться хотел в отца.

Батюшка стоял с закрытыми глазами, качаясь от толчков сына, еще не верил, что дома. Розы горних миров не могли не заменить кисловатого запаха капусты, исходившего из кади по соседству. Теперь было бы славно и забыться навеки.

Прильнув вплотную, словно слить хотел отцовскую судьбу со своею, мальчик мелкими поцелуями покрывал грубую крестьянскую сермяжину, перекрещенный на его груди ремень, пуговицы, все что пришлось на уровне лица.

— Не умирай, не умирай... — с мольбой шептал он, пользуясь минуткой, пока не выглянул к ним кто-нибудь из домашних, целовал и гладил лицо отца. — Не думай, не хотел и не хочу... не умирай!

— Теперь уж не стану, быть по-твоему, сынок, — пытаясь высвободиться из объятий, успокаивал его о.Матвей. — Ничего, ничего... я ведь догадался, что не из дому меня гнал, а просто из клетки каторжной на волю выпускал... Мне и самому пуще жизни улететь хотелося. Ну, ладно, отпусти теперь...

Но сын и не нуждался в его прощенье за вину, которой, в сущности, и не ведал за собою, он другого добивался, первенство свое закрепить пытался у нищего и жалкого старика по праву первого сретенья после воскресенья. И пожалуй, принимая во внимание размягченное Матвеево состоянье, то был верный ход в сердце отца. Но оттого, что последние два года, с тех пор, и разговора в семье не возникало о запретнейшем человеке, чье имя мальчишка через мгновенье вслух да еще в тоне соперничества посмел произнести и которому буквально все, включая благо младших, принадлежало в домике со ставнями. Так что и сейчас, на краю жизни, только и помысла у него было о нем, о.Матвей подивился, как глубоко иной раз Господь вразумляет ребенка на познание человеческого сердца.

— И не люби его больше, Вадима, не люби его... — безумно и вовсе непонятно бормотал Егор, вынуждая вспомнить его родство со знаменитой Ненилой. — Он отступник, перебежчик он. Мать по нем ночей не спит, убивается, а он, бесстыдник, весточки не подаст: злой, холодный, мертвый. Не люби его... Меня, меня с Дунькой люби!

В приступе детской ревности он кулаками стучался в грудь отца, и если не лихорадка его била, значит, вытеснить кого-то оттуда торопился. Тогда о.Матвей опустился вместе с ним на сложенную в пристенке дровяную саженку и, своеобычно накрыв его полою армяка, приникшего к коленям, малость поприжал к себе. Так они посидели, не шелохнувшись с полминутки, пока не миновал опасный приступ, пока свет вдруг не ворвался, на пол не упал квадратный луч через распахнувшуюся дверь.

— Вот и я к вам на огонек с того света припожаловал... — коснеющим языком пошутил о. Матвей, появляясь на пороге.

Его встретила пауза ошеломительного молчания, какая и должна сопровождать настоящее чудо, после чего и начался не поддающийся никакому описанию переполох слез, объятий, перекрестных ликований, в которых сам он уже не играл сколько-нибудь самостоятельной роли, целиком отдаваясь проворным рукам и заботам близких, не преминул, однако, распорядиться, чтобы отпустили машину от ворот, поставил в уголок полюбившийся ему костылик, ибо только в скитаньях поверяется верность вещей. По дороге к столу, скорее во утоленье душевной потребности, он присел было на канапе, стараясь на ощупь удостовериться, много ли попортилось от пылающего казенного сургуча, хотя осознавал, что никакой описи не было. И лишь кивал в ответ на поступавшие к нему приятные вести, что составленное Егором письмо так и не отослано, а заказанные сапоги получены Герасимовым в срок, без минуты промедленья. Но мало что доходило до его сознанья, даже Дунины поглаживания, даже знаменательный рассказ Прасковьи Андреевны о фининспекторе, постучавшемся к ней на исходе дня. И будто спросила его: «Ай чего забыли с прошлого раза, лишнего разка не ударили?» Он же молча показал ей прокушенную руку, и она перевязала ее как милосердная самаритянка, после чего надоумилась к столу пригласить, дабы за чайком изъяснить гостю, что рады бы и вчетверо заплатить, да нечем: «...самые мы теперь что ни есть к стене припертые!»

Когда первая суматоха улеглась, Гаврилов, с воодушевленьем часто поглядывая на о.Матвея и как бы приглашая его к участию, продолжил дискуссию, прерванную появленьем батюшки. Речь шла о вреде мнимой науки философии, которая путает человечество поисками несуществующих благ, в то время как имеется высшая мореходная наука государственного кораблевожденья, особливо в штормовые нынешние ночи, при этом явно подразумевалась непогрешимая и всеобъемлющая лоция для любых времен, широт и океанов, а именно знаменитая четвертая глава из сочинения вождя.

— Нет, что ни говорите, дорогой товарищ Никанор, а хваленые ваши философы повторяют уже сказанное кем-нибудь до них, отчего происходят бессовестные излишества и засорения мозгов... — говорил Гаврилов, помахивая забинтованной рукой, — и прочую благонадежную чепуху, необходимую ему для того, чтоб восстановить на людях свое помятое достоинство. Но батюшка после стольких переживаний уже не слышал его, погружаясь в домашнюю теплынь, испытывая хмельную сладость воскрешения и радуясь тому, что впредь до мирного и скорого теперь конца избавился от всяких потрясений, в чем он, кстати, прискорбно ошибался.

Все были счастливы, включая Гаврилова, что отделался пустяками без потерь, не приобретя лучшего, не утратил и наличного. И тут на радостях Дуня и вслед за ней Никанор порознь повинились и раскрылись начистоту в предпринятых ими по отвращению беды самовольных и, по счастью, бесплодных хлопотах после того, как выяснилась абсолютная неспособность младшего Лоскутова сочинить тот громоотводный донос вослед сбежавшего отца. Сам же герой сидел присмиревший, подавленный щедростью небесного благодеянья, не участвуя в домашнем оживлении и уже мало понимая: все чаще вступали голоса, беседующие об истине, и странные рукоплесканья слышались над головой, но и возвратившаяся болезнь была ему приятна, потому что дома.

Сидя за общим столом, вряд ли понимал он смысл происходящей беседы, все глядел на свой серебряный подстаканник, который во испытанье фининспектору выставила матушка напоказ и тоже, наверно, не догадывался, что в нем. Внезапно все затмилось вокруг старо-федосеевского батюшки, наполнилось шумом крылоплесканья, как бы от стаи поднимавшихся птиц, и не в силах вытерпеть впечатленье он повалился со стула на пол. Домашние поспешили уложить его в постель, причем в хлопотах добровольное участие принял и кающийся фининспектор в очевидной надежде, что ему зачтется. Так, при переноске в соседнюю комнату, держал хозяина за ноги, издавая деловые восклицания и напрасные советы силачу Никанору Шамину, например, не задеть батюшку за дверную скобку, а то и вовсе не уронить.

— Спасибо вам, милые: теперь, что ни случись, а все под кровлей у себя... — забегала вперед и кланялась им Прасковья Андреевна за оказанную помощь и сочувствие.

Сам о.Матвей уже не понимал происходящего, но в просветах, под свежим впечатлением пережитого он еще острее вглядывался в воображаемое небо... И как далеки были его нынешние настроения от той поры, когда распростертый на каменном полу взвыл к нему в мольбе о лучике едином. Теперь вся боль его укладывалась в одну формулу — дескать, все шутишь над нами, Господи, по неисповедимому юмору своему, но все равно, все равно: да будет воля твоя! Сказанное надлежит рассматривать как мостик, переходное состояние к тому чрезвычайному для священника умонастроенью, чтобы принять в доме у себя подозрительного господина, о коем еще недавно не помышлял без содрогания.

До этого визита оставалось две недели, и батюшке надлежало отболеть к назначенному сроку, поэтому, точно подгоняемые, женщины засуетились кругом. Жена принялась раздевать больного, дочь побежала липовый чай заваривать; что касается мужчин, то вчетвером с присоединившимся Финогеичем они ради порядка потолковали еще с минутку-две насчет расплодившихся волков, участившихся грабежей, также намечаемого назначенья товарища Скуднова на пока еще не выясненную должность. Время от времени каждый мысленно провожал вчера еще жуткую тучу, почти смешную, если смотреть вдогонку. Все кончилось ко всеобщему удовольствию — кроме Гаврилова, пожалуй. По счастью, дальнейшая судьба фининспектора уходит в толкотню тогдашних событий.

Можно легко представить, какое вредное толкованье в суеверно-обывательской среде получило бы известие, скажем, что давно и надежно зарытый провокатор и не думал навещать своего племянника. Да и жильцы вряд ли пощадили бы соседа, уличенного в неблаговидном родстве и занимавшего лучшие комнаты в коммунальной квартире. Ввиду того, что к осени подобный же шантажно-миражный прием должен был повториться в значительно-расширенном масштабе, с угрозой всему земному шару, желающим мыслителям дается заблаговременно разобраться в этой путанице, единственное оправданье коей состоит в том, что дальше их ждут еще более невероятные.

Как плотно укладывались происшествия одно на другое в связи с приближением Первого мая, когда было назначено событие, о каком о.Матвей совсем забыл на время скитаний. Вот тут понятно, как после всего случившегося напугало его напоминание Никанора о приближающемся сроке встречи с корифеем, который якобы неоднократно интересовался состоянием здоровья в связи с постигшими попа налоговыми приключениями.

Несмотря на достаточные сроки приготовиться к событию, с каждым днем о.Матвея захватывала почти паническая пополам с раскаянием тревога по поводу его опрометчивого согласия, им же испрошенного испытания...

Глава XXIX

За эти дни, покуда Матвей Лоскутов болел и ехал в поезде, привыкая к новой бездомной жизни, в домике со ставнями, ввиду того, что мальчику Егору, несмотря на хитроумный замысел по гавриловскому способу извлечь какую-нибудь выгоду из несчастья, явно не давалось написать в верховные инстанции задуманное доносное послание на отца, по-тогдашнему телегу, молодежь на свой страх и риск самостоятельно, не посвящая никого в свои планы, оберегая от разочарования в случае неудачи, предприняла вылазку в мир на предмет спасенья от крушенья. Дуня вспомнила еще при упоминании фининспектором цифры налога, что мельком названная Сорокиным странным образом совпадает с требуемой суммой, и наконец-то решилась разыскать режиссера. Одновременно совершил свой поход в цирк Никанор тайком от подруги и близких в поисках денег, спасительных для семьи Лоскутовых и которые не стоили никаких трудов для чудотворца. Самое поразительное — сколько событий нагромоздилось в ту злосчастную неделю, заполненную беспомощными хлопотами, похожими на бултыханье в ледяной воде.

В ответ на уместное недоуменье наше касательно роли налогового эпизода в предпринятом повествованье Никанор по испытанной формуле острословия предложил спросить у него что-нибудь полегче. Вдруг испугавшись порочных для советского студента философских вольностей, уже не раз допущенных им при освещении старо-федосеевской эпопеи, проявил он крайнюю осторожность, принялся торопливо и зачастую невпопад рассуждать о праве каждого вносить свое толкованье в чередование событий подобно тому, как древние различали в звездных россыпях мифические фигуры богов и животных. По его словам, человеку от самой пещеры свойственно было объяснять мир на уровне наличных знаний, поэтому никогда не окончательных; к слову их ему всегда в обрез, то есть в целых числах, хватало для постиженья всего на свете... Даже оговорился, что последнее соображение должно было поунять высокомерную прыть иных наук, окрепших на базе, главным образом, расширенного человекоубийства. Лишь после стольких оговорок и то не для широкой огласки намекнул он, что в раскиданное многоточие лучше всего вписывается коварный план Шатаницкого оскандалить командировочного ангела в глазах небесного начальства, чтобы, как выразился он, «путем гравитационного захвата втянуть Дымкова в орбиту своей адской резидентуры». Ключом к пониманию махинации должно служить повторенное, на протяжении менее чем полугода, упоминание одной и той же суммы сто семнадцать тысяч, коей в ходе истории обозначен не только свалившийся на Лоскутовых налог, но и памятное, в начале зимы, сорокинское предложение Дуне о совместном, за ту же цену сценарии об ее девичьей тайне: само собою напрашивается покрытие первого за счет второго. Дело сводилось к разоблачительному, с широкого экрана, кинорассказу о легкомысленном поведенье небесного посланца, выдавшего доверенный ему секретнейший объект своей подружке, в свою очередь спустившей его по дешевке бессовестному дельцу. Речь идет о загадочной, в старо-федосеевском храме, колонне с дверью за ней, — оказалось впоследствии, она была проходом служебного пользования во вчерашний и завтрашний день мира. Естественно, самый посредственный фильм о конструктивной изнанке бытия был бы воспринят человечеством как открытие нового материка. Можно заранее предсказать ожидавшую постановщика, помимо изрядного денежного куша, сверхколумбову славу, равно и степень возмездия провинившемуся стражу со стороны разгневанной небесной администрации.

До конца разработанная сюжетная канва была, однако, внезапно перечеркнута в завершающем звене, именно при очередном свиданье Дуни с Сорокиным, из чего позволительно заключить, что при почти неограниченном предвиденье и у них тоже бывают черновики. Если нельзя считать крупным художественным изобретеньем мелодраматическую девицу, продающую ангела-хранителя на выкуп престарелого родителя, то и обогащенный введением обольстительницы вариант тоже не блещет новизной. Да еще произошла непредвиденная осечка в расчете, что к решающему столкновению ангел окончательно дозреет для полноценного грехопаденья. Механизм перестроенной акции легко просматривается в логической цепи Юлия — Дымков — Сорокин: земная игра — обольщенье — шантажный фильм и параллельно ему страх за Дуню — ночной разговор в Кремле — потенциальная, уже всемирная большая кровь во имя всеобъемлющей из когда-либо нарождавшихся доктрин, последней в истории поэтому. В намеренья Шатаницкого входило замарать свою жертву тухлой человечиной или в случае половинной удачи задержать ее здесь до поры, когда в силу некоторых превращений у него не останется крыльев преодолеть земное притяженье, и таким образом сделать из него невозвращенца в пику небесам.

В обеих версиях остается непонятным, зачем было ему при почти безграничных возможностях прибегать к неуклюжим ухищреньям, если мог впрямую, без передаточных шестерен, подкинуть режиссеру искусительный сюжет, как поступил однажды в сновиденье со стариком Дюрсо, и нередко ради забавы потусторонние силы вдохновляют иных политиков на разные эпохальные мероприятия. Видимо, они ради анонимности и под предлогом свободной воли предпочитают осуществлять свои некрасивые предначертания людскими же руками.

Именно оттого, что инженерия расставленной на ангела западни поражает своей прямолинейной жестокостью, бросается в глаза крайне неровное поведение Дуни в ту начальную ночь несчастья: вспышка отчаянья по поводу слепой канарейки и почти безразличие к судьбе отца, когда на семейном заседании обсуждались средства спасенья. Мать объясняла его для себя как раз повышенной впечатлительностью дочки: так глубоко залегла рана, что ни кровинки не просочилось наружу. Напротив, тот гадкий, уже через сутки сожженный детский донос был задержан как раз по требованью Дуни, с утра развившей просто непосильную при ее хрупкости спасательную деятельность. Начать с того, что еще той же разгромной ночью, в перерыве, пока младший брат безмолвно стенал и плакал в уединенном дощатом ящике, подавляя свое безутешное мальчишество, панический поиск любого исхода кинул его сестренку к заветной, так никогда и не объясненной старо-федосеевской колонне. Влекли туда запомнившиеся от одной давней прогулки с Дымковым зеленые, с привольным озерцом посреди и вполне пригожие для поселенья пологие холмы, пускай даже в землянке на первое время... Господи, да окажись там сама Атакама, бесплоднейшая из пустынь, такая добрая, потому что совсем бесчеловечная, Дуня непременно уговорила бы родителей скрыться туда от правды и ее чиновников, железной дверью затворясь навеки. Разумеется, очень скоро все они погибли бы там из-за отсутствия паствы и заказчиков, также по нехватке продовольственных продуктов... но все равно, все равно, лишь бы день и тишина!

Дуня застала в колонне бурю и мрак. Непроглядный океан, словно в раскачку на гремучих цепях, которых никто не слышал кроме нее, бушевал там из края в край, норовя закрученными на гребнях валами дошвырнуться до одинокой, в проеме неба, звезды. Как раз набежавшая волна остановила Дуню на приступке, однако успела черной пеной замочить ее простертые вперед, за черту просунутые руки. Было странно видеть себя, плечи и ладони, как бы в дырах от крупных брызг, вернее от заключенной в них тьмы, и так силен был гипноз образа, что всю обратную дорогу, да и дома целый час потом старалась незаметно стряхнуть с себя это... К сожалению, грустная концовка старо-федосеевской обители не позволяла нашим химикам нацедить в пипетку того мнимоиррационального вещества, которое сам рассказчик, для наведения тумана, упорно сближал с некой предвечной памятью, в которой как бы растворено сущее, так что мы, нынешние, включая номенклатурных работников, даже вождей, всего лишь блик от звездного луча, возникший на ее вознесенном гребне... даже малым ребятам очевидна ненаучность подобного воззренья.

Неудача с колонной и заставила Дуню броситься из одной крайности в другую: добывать через Сорокина необходимые средства на выручку семьи. Здесь полностью проявилась житейская Дунина непрактичность, ибо лишь в аду, по слухам, деньги за столь важный товар, как человеческая душа, выдаются без бухгалтерской волокиты, десятка страховочных виз, без троекратного подоходного обложенья. Но сделка была обоюдовыгодна, потому что по выходе на экран сенсационная картина о конструктивной изнанке бытия сулила ему кроме куша денег сверхколумбову славу... и, конечно, у такого ходока при его исключительном напоре и мощных связях хватило бы энергии добиться самого скоростного, благоприятного прохожденья в сценарных дебрях. Да еще незадолго до старо-федосеевской истории усилиями самого же Шатаницкого, не иначе как в предвидении означенной операции было создано Главное Управление атеистических фильмов с довольно либеральными полномочиями насчет как мистики, так и подцензурной эротики, лишь бы сработала заложенная в корень идея — расстрелянье Бога. Устная, при подписании указа, директива великого вождя позволяла не опасаться перегибов в деле совращенья верующих в просвещенное безбожие: на худой конец не составило бы затруднения сплавить такую долгоиграющую мину в заграничный прокат. Шепотом, не для дам, добавляли его игривый en toutes lettres, высказанный комментарий насчет склонности обреченных классов тонизировать