Федеральной целевой программы книгоиздания россии леонов Л. М. Л 47 Пирамида. Роман. М.: «Голос», 1994. 736 с
Вид материала | Документы |
- Издание выпущено в свет при содействии Федеральной целевой программы книгоиздания России, 7172.04kb.
- Федеральной целевой программы «Электронная Россия» по линии Министерства экономического, 812.38kb.
- Концепция федеральной целевой программы исследования и разработки по приоритетным направлениям, 353.88kb.
- Концепция федеральной целевой программы «Научные и научно-педагогические кадры инновационной, 238.28kb.
- Анализ исходного состояния Основанием для разработки программы является Концепция Федеральной, 15.74kb.
- Порозов Роман Юрьевич кандидат культурологии, Уральский государственный педагогический, 120.59kb.
- Федеральной целевой программы "Обеспечение ядерной и радиационной безопасности на 2008 год, 634.55kb.
- Концепция Федеральной целевой программы "Исследования и разработки по приоритетным, 358.02kb.
- Концепция федеральной целевой программы «молодежь россии» на 2006-2010 годы москва, 278.83kb.
- Концепция Федеральной целевой программы развития образования на 2011-2015 годы, 1717.81kb.
К чести Гаврилова, его нисколько не пугал объем ожидавших его титанических задач. Напротив, к ним-то и несла его таинственная волна предопределенья, и он заранее соглашался вести граждан куда надо, перемалывая трудности и переламывая враждебные хребты, так как вполне могло оказаться, что он-то и есть главный Робеспьер всех времен и народов, призванный совершить генеральное преобразованье над человечеством, обновить, почистить от заразы прошлого, подкрепить прогрессивными идеями зашатавшийся прогресс, также ряд других исторических предначертаний. В душе-то он давно догадывался, что по достиженью вершины работа сильно облегчается, можно и в послеобеденном состоянии отличить Добро от Зла, а правых от виновных, понуждать их на подвиги, раздавая небольшие награды, чтобы не избаловались, и многое другое в том же духе, причем на худой конец, если ухо востро держать, никто и не посмеет уличить в ошибке. Опыт окружающей действительности наглядно подсказывал, что высокое искусство государственного кораблевождения не ограничивается одним знанием мореходных наук, а изредка, особенно перед штормом, капитану надлежит прихватить быдло за волосы, так ему в очи заглянуть, чтобы испытало жгучую щекотку отделенья головы от туловища. В общем складывалось неплохо — даже сожалел немножко, что нож младенца не обагрил его виски, потому что в глазах народа пролитая кровь освящает единодержавца шибче всякого миропомазанья... Да еще смущала несолидная на госпоприще фамилия, которая, мнилось ему, пригодна была только для деятеля потребительской кооперации.
В памяти невольно возникал покойный дядя Филипп, который ловким добавлением одной лишь буквы «и» — Гавриилов добился впечатляющей фонетической значимости, с каким-то даже музыкально-гуманистическим оттенком. По сравненью с бесцветной личностью отца то была фигура неимоверно колоритная, в известной мере загадочная и, видимо, в своей области большой человек, да и физически настолько крупный, что при появлении осанистым силуэтом своим застилал собою не только дверной проем вплоть до самой притолоки, но и всю квартиру наполнял собою, вытесняя все прочее — до спазма в груди, астматического полузадыханья. Воспоминание отличалось такой натуральностью, словно живой мимо проследовал сейчас в долгополом, под баптистского проповедника, пальто и в черной, до бровей надвинутой шляпе. И оно было так сильно, что и по прошествии стольких лет взрослый фининспектор Гаврилов испытал род нервного потрясения при виде — пусть воображаемых, раскинутых ему навстречу объятий, при звуке баритонального в глубь души невольно западающего голоса.
— Где, где он там скрывается?.. А ну сдавайся, маленький негодяй! Давно держу тебя под наблюденьем, выходи-ка на расправу... — еще в прихожей начинал дядя Филипп гудеть, вселяя во всех домочадцев тревожное замешательство праздника пополам с несчастьем; в силу чрезвычайной занятости он навещал брата сравнительно редко, но всегда с подарками.
И где бы ни заставало его дядино посещение, племянник сразу и подчиненно отправлялся ему навстречу со сложным чувством непостижимого нравственного содрогания и корыстной надежды, как иные поддаются на зов судьбы.
Причем свое обозренье дяди мальчик всякий раз начинал не со щедрых его рук или загадочных вздутий на карманах, а с угрожающе-красных и влажных губ, обладавших каким-то патологическим присосом. Глаз с них не сводя, мальчик с замираньем сердца ждал ритуального дядина поцелуя, делившегося на три обособленные стадии и всегда после задумчивого, чуть вкось, изучительного взгляда. Сперва происходило наложение кольцеобразно сложенных губ с небольшой притиркой для лучшей герметичности, после чего следовало всасывание всего попавшего в площадь соприкосновения, и хотя, казалось бы, нос-то оставался вне зоны покрытия, но и он из-за сплюснутого состояния ненадолго выходил из строя, причем жертва поочередно испытывала всю гамму переживаний от утопленья до задыханья в удавке. Сюда прибавить, дядя Филипп имел обыкновение придерживать ладонью голову мальчика с затылка, нередко — с большим пальцем на миндалине, чем значительно усиливалась безнадежность минуты, зато и — ликующая радость высвобождения. Процедура кончалась звучным, как при снятии медицинских банок, хлюпающим чмоком с последующим толчком в плечо, отпуском на волю.
Подлое ощущенье в шее быстро застилалось не менее гадким нетерпеньем награды. Мальчика рано приучили к пониманию, что, какой бы ни постигнул тебя насильственный акт, не все еще потеряно в случае хоть чуточку сохранившейся жизни.
«Доброе утро, дядечка Филипп»... — привычно шептал племянник, ища взглядом дядины руки: почему-то визиты старшего Гавриилова происходили чаще всего в начале дня.
«Ну, здравствуй, здравствуй и ты, — поощрительно гудел гость, с локтями поднимая руки. — Уж ладно, обыщи скорее своего дядю... пошарь, пошарь у него в тайничках, нет ли там чего интересненького в тайничке!»
К тому времени мальчик уже разбирался в шахматах и всякое прочее вообще, тем не менее некоторое время по полученью подарка должен был высидеть верхом на жестком, как шпала, дядином колене. Визит завершался тягостной беседой за собранным наспех чайным столом.
Старший у них в семье Гавриилов, к немалой зависти младшего брата, на среднее обучение коего не хватило средств, получил высшее, но тоже слегка незаконченное образование, однако благодаря природной одаренности, вернее — незаменимости своих дарований занимал постоянное и прочное место в чем-то императорском — не то санкт-петербургском университете, не то в состоявшем под тем же высочайшим попечительством русском археологическом обществе... Во всяком случае должность солидную и, видимо, хлебную, кроме того связанную с учащейся молодежью, а так как студенты сплошь скандалисты либо бунтовщики, то при дядиной несклонности распространяться о своих с ними подпольных делишках, очевидно, по свержению богачей, облик его в мальчишеском представлении рано окрасился революционной романтикой, какою благодаря газетам были овеяны тогда всякие бомбисты, атаманы экспроприаторов, метальщики снарядов под коляски сановников и вообще мятежники с двойными, а то и больше, запасными биографиями. По-видимому, археология не была главным его призванием, потому что лишь однажды и как-то отвлеченно распространился он о поэзии, заключенной в поиске недостающих звеньев, в выстукиванье пустот, о сладости тайного пребывания в ни о чем не подозревающей тайне, о волнующем скрежете углубляющейся лопаты, также об искусстве наживки на особо ценную рыбу и терпеливого сидения над лункой во льду, откуда выяснилось, что он вдобавок и любитель-рыболов. Случалось ему иногда выезжать в научные командировки и за границу, откуда неизменно привозил любимцу лакомые сласти и дорогие пустяки, вызывавшие подавленное восхищенье в скромной семье околоточного надзирателя. Но раз уж сорвалась досадная оговорка, то служба отца в полиции была так мимолетна, всего около полутора лет — до перехода в почтовое ведомство с одновременной переменой местожительства, так что нынешний фининспектор считал себя вправе не засорять служебные анкеты досадными мелочами. Притом, крайне страдавший от обидного школьного прозвища — селедкино отродье, а селедкой называлась старинная, чинам полиции положенная шашка, мальчик Гаврилов искренне ненавидел отцовскую работу и мстил, жестоко мстил ему откровенной, даже несколько показной преданностью дяде, невзирая на все его деспотические, всякий раз оплачиваемые повадки. Из таинственных родительских перешептываний, нередко в присутствии играющих детей и с упоминанием крупных революционных деятелей, видимо, дядиных сообщников, не трудно было вывести правильное умозаключение о сугубой дядиной причастности к обострившейся тогда в России революционной борьбе. Отсюда понятно становилось, почему сравнительно нечастые, обычно внезапные навещанья старшего брата производили в семье младшего такой странный переполох. Мелкая полицейская сошка, папа Гаврилов просто тяготился подобным родством, грозившим ему не только взысканием по службе. Детская логика и возрасту присущее воображение подсказывали мальчику, что, даже зная кое-что о таинственном Филиппе, слабохарактерный отец не решался, не смел ни прогнать его из дому, ни тем более арестовать его на месте как разрушителя империи. С годами пугливая, несколько корыстная приязнь прикормленного волчонка к этой действительно незаурядной, в своем роде, фигуре своего века, даже несмотря на ее деспотические повадки, становилась для гимназиста Гаврилова единственным просветом в его душных семейных буднях. В самом воздухе ощущалось приближение революции, и раза два, вместе с родителями провожая гостя в прихожей, юноша едва удержался от мольбы взять его с собою в тот непогодный, штормящий океан. Кстати сказать, и Гавриилов, видимо, убежденный холостяк, без семьи и личных увлечений, даже коллекционерских, кроме нумизматического, пожалуй, вполне естественно по роду его гробокопательских занятий, он всю свою неизрасходованную нежность, причем с довольно расточительными затратами, перенес на племянника. Похоже было, что усилия завоевать неискушенную ребячью душу диктовались не только потребностью завести себе приятеля, способного из одной благодарности понять, вникнуть, разделить его томительное для революционера, тоже весьма маловероятное одиночество. Какой-то сложный процесс распада, что ли, происходил в те годы в этом железном человеке, каким он всегда считался в своем кругу, однако все в том же, для мальчишки, романтическом плане. Если даже участившееся в годы первой войны смятение в дядиных глазах было навеяно не предчувствием нависшего ареста с логической цепью в виде непременной Владимирки, петропавловского равелина, даже декабристского эшафота, а всего лишь нередким в то время разочарованием в революции, — все равно оба варианта свидетельствовали о титаническом диапазоне этой незаурядной личности. Во всяком случае, всякие там загадочные недосказы-паузы внезапного выключения из разговора, несколько потные рукопожатия и прочие психологические штучки явно служили подготовкой к назревавшему доверительному разговору, целой исповеди ночной, впрочем, как и следовало ожидать, несостоявшейся. Взамен ее, в один из последних дядиных визитов, перед самым исчезновеньем, в обладанье гимназиста Гаврилова перешла пресловутая коллекция монет, плод всей его собирательской жизни и, в известном смысле, цена чужих. Напугавшая родителей необузданная щедрость подарка заставляла предположить решимость дарителя к некоторым поступкам необратимого порядка.
Из конспиративной деликатности племянник обходился без нескромных вопросов: восторженное воображение само читало в недомолвках и фигурах умолчания суровую и скрытную биографию русского подпольщика. Сложенная из отовсюду натасканных эпизодов, ока выглядела не хуже нынешних киносценариев на ту же тему, где так старательно затемнена человеческая изнанка. Примечательно, Гаврилов-отец, видимо, из боязни за пылкого мальчишку, чтоб не замарался о революцию, всегда мешал дяде с племянником оставаться наедине, под любым предлогом отсылая последнего из дому вон, на каток либо в лавочку, но с некоторых пор и сам он — Гаврилов-сын, стал по возможности избегать соприкосновения со своим покровителем, несмотря на все его щедроты, подсознательно усматривая в них какой-то, с дальним прицелом, неоплатный подкуп... Словом, начальные подозрения возникли у гимназиста задолго до раскрытия грустного семейного секрета. Оно произошло в два приема, и вступленьем к нему послужил туманный намек из подслушанной ссоры родителей, где мать в запальчивости попрекнула мужа: «... уж мой-то брат, хоть и забулдыга, да по крайней мере собственную свою жизнь загубляет, а то ведь чужие... Щенков безусых поставляет на убой». Расшифрованная в привычном ключе фраза не значила ничего. «Предводитель атакующего отряда, революционного тем более, естественно, наравне с собою, подвергает риску и подчиненных ему людей... а как же иначе, без павших в бою!» Вторая половинка тайны объявилась с двухмесячным промежутком, вскоре после выпускных экзаменов в один чудесный перволетний денек и, между прочим, сразу после получения аттестата зрелости. У Гаврилова-отца в ту пору, в предчувствии надвигающейся катастрофы режима, уже объявился сведший его вскоре в могилу недуг — закопаться от мнимых пока преследователей в безвестную тинку жизни. Жили в собственном домике на окраине подмосковного городка, и в ста шагах от крыльца простиралась до самой речки невдалеке такая духовитая, из молодой листвы, сквозная вся березовая роща. Перед уборкой в сундук от моли на солнышке снаружи проветривалась зимняя одежда, для лучшего присмотра сени стояли настежь открытые. Вернувшись с поезда, юноша собирался в стишках и нараспев возгласить родителям шутливую декларацию о высвобожденье наконец-то из-под их тиранической опеки, успел и шинель снять, но пока ноги вытирал, то да се, услышал их полупригашенный разговор, ту как раз его часть, что по несомненным признакам, без обозначенья фамилии, касалась старшего Гавриилова и его работы. Мать была совсем простая женщина, но с какой царственной гадливостью поинтересовалась она у мужа, обязаны ли они, подразумевалось — агенты охранки, присутствовать при казни поставляемых ими лиц и что делают при этом, другими словами — помогают ли? После виляющей какой-то собачьей паузы тот отвечал уклончиво, что не всех же непременно казнят. И сразу, в сокрушительный миг единый прояснились всякие темные непонятности или, напротив, романтические пробелы в поведении дядечки, прежде всего — его скользкие афоризмы вроде — «подвиг и преступленье равноправные рычаги истории» или «правда с кривдой что сестры евангельские, и пока одна вздыхает да глаза закатывает, труженица в чаду на кухне хлопочет». Получала единственно правильное толкование и престранная, при отличном зрении, якобы — племянника посмешить, привычка водружать на нос старомодное пенсне, равно как и загадка со вставной буквой «и» — все равно что в воровском рту зуб золотой для снискания почтенности да и самая походка его, как осторожно, словно босой, словно наколоться о невидимое боялся, ставил он ступню, прежде чем перенести на нее тяжесть тела. Но еще раньше — первейшая против него улика — страшный его поцелуй в классическом стиле первого на земле христопродавца, который ввел братское лобзанье в ритуал предательства и по праву считается шефом — покровителем профессии.
Остаток торжественного дня юноша провел в непролазной чаще лесной, хотя поначалу-то предполагал завершить там остаток жизни. Было еще далеко до грибов и земляники, да и для черемухи рановато, так что некому было наблюдать, как обезумевший гимназист в слезах и навскрик бился, гнусно сквернословил и катался по молодой, необсохшей травке, вскакивал пружинно, чтобы снова броситься оземь с разбегу, попеременно спиной и брюхом терся о проплешинки глины на лужайке, о набухшие по весне кротовьи норки, словно пламя на себе гасил либо проклятье Господнее стереть с себя пытался. Притом как бы раздвоился на срок, и если один извивался в пьяном исступленье, словно порубленный лопатою червяк, другой, напротив, нога за ногу и к стволу прислонясь, за собою же наблюдал с усмешкой, удерживал от излишеств отчаянья, в частности от повреждения диплома, потому что без документа об окончании средней школы, как и без метрического свидетельства, чиновнику просто хана в новом, освобожденном мире, где с особым рвением фильтровать почнут — не из дворян ли. И если первый стенал, проклиная в себе плебейскую жажду жизни, мешавшую совершить роскошный акт, единственно достойный выход из положения, тем более что, по такому масштабу огорчения, и ножик наточенный носил на прочном поясном ремне, на который тоже вполне можно было положиться, да и сучков надежных вокруг было предостаточно, — тот, другой, иронически посматривал на свои же искусные корчи как на способ имитации безысходного горя сохранить самоуважение к собственной своей особе, совсем не лишнее в случае большой карьеры; правда, действовала там и еще одна потаенная пружинка... Что касается парадного мундирчика, приведенного в окончательную негодность, то и указанное обстоятельство было у Гаврилова учтено: уж теперь-то мамаша не заставит его донашивать старье до дыр, так что и перед девицами зазорно показаться.
«Ладно, кончай представленье, сматывай свою рогожку, великий артист, а то без ужина останешься...» — подмигнул один Гаврилов другому, подняться помог и напомнил не забыть скатанную в рулончик, тоже с портретом государя императора, казенную бумагу, пролежавшую в безопасности на пеньке поодаль.
Домой вернулся без опоздания, к месту надоумившись притвориться, будто в подпитии; хотя мать и поворчала на сына, что изгваздался, как свинья, однако приятельская пирушка по столь уважительному поводу, как совершеннолетие, не требовала дополнительного объяснения. Таким образом, кроме небольшого насморка не оставалось к утру и следов от истерики накануне, — подводя баланс, можно было лишь порадоваться сумме приобретения, доставшегося по дешевке. По существу шалость накануне была первой такой серьезной и удачной пробой своих нравственных сил на житейском поприще. Пускай немножко болела голова, зато не ощущалось потребности ни срочно разносить в клочья устои мира сего, ни тем более расставаться с вещественными знаками своей многолетней близости с подлейшим из представителей. В сущности, рассчитанный на единственного зрителя весь тот лесной спектакль имел целью сохранить за собою моральное право на коллекцию монет, выкупить ее у самого себя, уравнять ее на весах мальчишеской совести — «чем бы ни был испачкан орех, да в нем ядрышко пользы!..» Правда, первые недели две имелось у юноши гордое намеренье при очередном дядином визите швырнуть ему в лицо целиком гадкое его сокровище, для чего пришлось бы предварительно ссыпать воедино содержимое картонных ячеек, и под конец победили соображенья здравого смысла: с одной стороны, раскатившееся по щелям вряд ли соберешь потом, с другой же — спуталась бы их хронологическая подборка по датам, следовательно, и по ценности. По счастью, дядя запропал куда-то без единой весточки на целый год, а после революции и вовсе сгинул вместе с прочими обломками падшего режима.
Признаться, дядю с племянником сближало и сходство характеров, а в потенции и биографий, кабы подвернулся обобщающий момент. Оба обладали врожденной наклонностью завязывать болезненные, со вкручиваньем волосков, узлы на коже всяких живых организмов, оба рано постигли науку фаворитизма — невзначай встать на живот ближнего, даже товарища, чтобы слегка подняться во мнении школьной администрации. Да и начиналось с одинаковых упражнений — выдать одному самим же подсказанный отзыв о нем другого, подстрекнуть простака на дерзкую выходку со своевременным предупрежденьем заинтересованного лица, намекнуть среди компании на секретнейший грешок кого-либо из присутствующих, а затем с печальным и высокомерным любопытством наблюдать сокращенье лицевых мускулов у жертвы, также изменение в окраске кожного пигмента. Призвание у обоих выражалось в потребности гнаться, окружать и валить какую-нибудь живность, и все лишь — чтобы минуточку подержать в зубах загнанное насмерть, заглянуть ему в глаза, прикоснуться в момент агонии. Притом никогда за ним не числилось никакого зла, напротив — полная изготовка налево и направо наносить одно добро, для чего постоянно имел шоколадку в кармане... Словом, так нигде и не освещенная в достаточной мере деятельность Филиппа Гавриилова давала ему достаточные основания заблаговременно и добровольно удалиться из жизни. Впервые начинающий осведомитель применил на практике свой незаурядный дар еще в студенческую пору под руководством начальника санкт-петербургского охранного отделения полковника Пирамидова, поднявшего было свое учреждение на всеевропейскую высоту и осиротившего русскую политическую полицию внезапной кончиной в 1901 году; период до знаменитого московского восстания ознаменовался упадком тайного розыска в России. Отставка опытнейшего Рачковского, возглавлявшего заграничную агентуру, приход в департамент полиции не в меру щепетильного Лопухина да еще из судебного, то есть правового ведомства, убийство двух подряд министров внутренних дел — вот вехи жесточайших для режима потрясений. Подпольная Россия резко поделилась на три взаимно-враждебных течения, и если одно пыталось террором и взрывчаткой вынудить к уступкам правящий класс, а другое рассчитывало на мирную эволюцию системы и строя, — третье закладывало снаряды долговременного действия в наиболее ответственные узлы царского государства; молодой Гавриилов посвятил свое черное вдохновенье первому из них, ибо считалось наиболее радикальным и опасным для царизма. Как и во всех трех, там действовали образованные, бойкие и летучие молодые люди, в придачу к бесстрашной жертвенной решимости вооруженные боевой тактикой предшествующего поколенья народовольцев. Их выслеживали и ловили пожилые, полуграмотные и многосемейные служаки в пудовых смазных сапогах с неотлучными селедками на боку. Стал известен состоявший в те годы на приеме в Царском, в ожиданье высочайшего выхода, да и то с оглядкой, разговор двух высших жандармских чинов об одном талантливейшем и анонимном осведомителе, чьей фамилии не знали даже они и без чьих услуг, по их мнению, революционные события развивались бы еще быстрее. Подобные инструменты содержатся в бархате, чем и объясняется исключительное, к восходящему светилу, благоволенье сперва всесильного Сипягина, а по уничтожении последнего — личная близость его преемника, Плеве. Никому в мире не известно, что в маске боевика-максималиста именно Филипп Гавриилов трижды, путем тончайших махинаций, отвращал покушение на своего шефа и покровителя, однако не уберег в четвертый раз; достоверность указанных и ряда последующих подробностей целиком лежит на совести Никанора Шамина. По ходу рассказа он с безоговорочной и смешной уверенностью и на основании каких-то ему одному известных фактов высказал ряд вовсе фантастических суждений о Гавриилове, вряд ли годных, даже и ныне небезопасных для повторения вслух, если бы косвенно не раскрывали происхожденье шаминской осведомленности насчет самовысших деятелей, неупоминаемых