Антипедагогическая поэма в шести главах

Вид материалаПоэма

Содержание


2. Не учите меня жить!
Моральный принцип
3. Кодекс чести
5. Равнодушные книги
Подобный материал:
  1   2


Николай Крыщук

 Антипедагогическая поэма в шести главах

 

Педагогическое всегда мешает человеческому. Педагогическое – добавка к человеческому, а человеческое не нуждается в добавках – с любой добавкой оно перестает быть человеческим.

Симон Соловейчик

   

1. Так что же нам делать?

  Прошло светлое время дураков, романтиков и мечтателей. На приманку светлого будущего не клюнет сегодня даже зазевавшийся карась. Все мы, слава богу, реалисты и прагматики. Удачи не ждем, изучаем технологию успеха и знаем, что почем. Никто, однако, более других не подвержен иллюзиям, как именно прагматик и человек дела. Взбаламученные прожектерством последних двух десятилетий, мы смогли в этом убедиться еще раз.

Пока речь идет о собственной карьере, прагматизм приносит свои плоды. Но чуть кто задумает столь же расчетливо изменить нечто в окружающей жизни, в других людях или даже в себе самом, как тут и столкнется с ничем не объяснимым сопротивлением. Несчастный не хочет расстаться со своим несчастьем, бедный – со своей бедностью. Все возмущены или обижены, но каждый находит в своем положении некое удовольствие и от очевидной пользы и разумного предложения отказывается, чуть ли не с отвращением, как если бы вместо любви ему предложили брак по расчету.

Явление загадочное, однако, после Федора Михайловича Достоевского, почти уже и азбучное. Не в одной пользе ищет человек свою выгоду, но в чем-то, что и сам иногда не может назвать. Проповедник, филантроп или человек дела равно говорят с ним на незнакомом ему языке, так что порой он совсем не способен понять их и постепенно начинает раздражаться. Идеал – слишком идеал, велик и мал одновременно. Но и в любом общественном контракте нет личного пункта. Жизнь с дорогими сердцу узорами не предусмотрена ни в одном из чертежей. В новую человек вроде бы и готов отправиться, но не иначе, как с нажитым душой скарбом. А с ним не пускают. И транспорта подходящего не дают, говорят, у самого есть крылья, или: забудь амбиции и, не рассчитывая на уважение, превращайся в обыкновенного подмастерья. Так и так не подходит.

То ли человек любит себя больше всего прочего, и фантазии его хватает только, чтобы поэтизировать собственные язвы и находить прелесть в сроднившейся с ним убогости? То ли любая внешняя фантазия по определению рациональней, бесцветней и площе его снов? Но только к слову «воспитание» в словаре давно просится пометка « устар.» .

Хочу в связи с этим напомнить историю, которая случилась однажды с графом Львом Николаевичем Толстым. Сколько бы сегодня ни иронизировали над великим старцем, было в нем одно замечательное свойство: всякую идею он додумывал и доводил до конца, то есть, до абсурда. И в абсурде этом открывалось нечто подобное истине.

  * * *

История известная: уязвленный картинами городской нищеты, Толстой, житель в основном сельский, загорелся желанием помочь несчастным.

К тому времени он был уже автором «Войны и мира» и «Анны Карениной», в полной мере испытал воздействие слова, но перед таким масштабом бедствия слово казалось бессильным. Кстати подоспела перепись населения. Толстой собрал команду добросовестных волонтеров, которые должны были не только заполнять анкеты, но подробно вникать в обстоятельства жизни тех, кто оказался за ее бортом, обратился к богатым за помощью и сам с прочими переписчиками отправился в трущобы.

Самую большую часть бедных представляли люди, которые потеряли свое прежнее, выгодное положение и ожидали возвращения к нему. Стоило ему вглядеться «в их молодые и старые, большей частью слабые, чувственные, но добрые лица, чтобы понять, что несчастье их непоправимо внешними средствами, что они ни в каком положении не могут быть счастливы, если взгляд их на жизнь останется тот же». Все его знакомые, хоть и жили в своих домах на Сивцевом Вражке, а не в Ржановском доме, и ели не одну селедку с хлебом, но также были недовольны своим положением, жалели о прошедшем и хотели лучшего, а лучшее это было точно такое, о котором мечтали жители Ржановского дома. То есть, чтобы можно было меньше работать и больше пользоваться трудом других. Разница была только в степени и времени.

Некоторым из этих людей Толстой все же попытался помочь. Через три года после многократных подъемов и падений все они оказались ровно в таком же положении, в каком он застал их на момент переписи.

Среди обитателей трущоб были также распутные женщины и дети, которые держались помощью таких же несчастных, как они сами, и никто, к его удивлению, не хотел изменить свою жизнь. Русая женщина с добрым и глуповатым, круглым лицом, какие бывают у кухарок, на предложение найти ей место кухарки засмеялась: «Кухарки? Да я не умею хлебы-то печь». Он видел, что это только отговорка, что она считает положение и звание кухарки низким и будет и дальше «сидеть в трактире», то есть жить той жизнью, которую окружающие считают для нее естественной.

Из детей особенно поразил Толстого двенадцатилетний мальчик Сережа, умный и бойкий. Толстой взял сироту к себе и поместил его на кухне. Гостивший в Ясной Поляне мужик позвал Сережу в деревню, в работники, в свою семью. Мальчик отказался и через неделю исчез. На второй день его видели уже на Пресненских прудах, где он нанялся по 30 копеек в день в процессию разряженных людей, водивших слона для потехи публики.

Не испытывая прежнего чувства сострадания, Толстой все еще был переполнен желанием исполнить затеянное дело. Он стал искать тех несчастных, которым помощь требовалась немедленная, и, наконец, нашел полуседую, растрепанную, не евшую два дня женщину. Граф, грешно сказать, обрадовался. Одержимый желанием делать добро, он нашел то, что искал: голодного человека. Ситуация потрясала библейской чистотой и торжественностью.

Толстой дал Агафье рубль. Старушка, случившаяся по соседству, попросила у него тоже денег. Он с радостью дал рубль и старушке. Весть об этом мигом распространилась по всем квартирам: «Агашке рублевку дал». Толстой шел сквозь толпу, раздавая все, что у него с собой было. Зашел в открытую лавку, разменял десять рублей и тут же их роздал. А руки старух, дворян, мужиков, детей продолжали тянуться к нему, и он уже начинал испытывать недоброжелательное чувство ко многим из них и отчаяние оттого, что поток их нескончаем.

Велика, однако, инерция замысла, дело требовало завершения. Богатые, правда, не дали ни копейки. Зато студенты пожертвовали 12 рублей, которые полагались им за работу по переписи, да Дума прислала ему как распорядителю еще 25. Итого 37 рублей. Предстояло раздать их самым бедным. Но граф как не знал этих людей сначала, так не знал их и теперь, поэтому решил посоветоваться с хозяином трактира Иваном Федотычем.

А дело было в воскресенье, под масленицу. Все столы заняты, нарядные пьяные девки снуют из двери в дверь, в маленькой комнате играет гармонь, и двое пляшут.

Трактирщик из добросовестности затруднялся назвать имена, понимая, что теперь, что ни дадут, все пойдет к нему же в трактир. Старик-ветошник, стоявший рядом и взявший у графа до того пятачок на выпивку, утверждал, что никого нуждающихся вообще нет, кроме пьяниц и лежебок. Но честному Толстому надо же было как-то отделаться от денег. Список с грехом пополам составили. Все по нему особо нуждающиеся были одеты хорошо, и ходить за ними далеко не надо было, – они были тут же, в трактире.

  * * *

Сюжет этот хорошо ложится в анекдот, но Толстой не был мастером анекдота. После неудачи грандиозного плана благотворительности, почти отставив прозу, он обратился к прямой речи публициста и проповедника, считая, что потребность в ней более насущна, чем потребность в искусстве, в деньгах и пище. Несчастье встреченных им людей было не столько во внешних условиях, сколько в них самих, так же, как и несчастье людей его среды. Такое несчастье нельзя поправить «какой бы то ни было бумажкой» или деньгами, не изменив миросозерцание.

Вывод простой, но далеко сегодня не распространенный. Сетуя на обстоятельства, ругая политиков, превращаясь у экранов телевизоров в специалистов по экономике, подавая милостыню, мы, может быть, уклоняемся от проблемы наитруднейшей, отговариваясь тем, что проблема эта теоретическая, и надо же что-то делать немедленно.

Острую потребность в слове чувствуют сегодня те, для кого оно является инструментом: учителя, родители да некоторые из литераторов и журналистов. Но и они растеряны. Кажется, все действительные слова больше не работают, и сказать нечего. Слово утратило авторитет, кому же это теперь не известно? Об этом говорят отрешенно, как о давно случившемся стихийном бедствии, причины и результаты которого от людей не зависят

Однако иного, более совершенного способа общения, помимо слова, человечество не придумало, и потребность в прямой речи велика сегодня, как велика она при всякой смене укладов, хотя большинство этого и не сознает.

Девальвация произошла не со словом вообще, а с тем словом, которое понуждает к душевной и духовной работе. Как вернуть его в жизнь? Каким оно должно быть? О чем? Кто на него имеет право, кому оно особенно необходимо и как сделать так, чтобы его услышали? Вот вопрос, за которым, впрочем, стоит главный: возможно ли это вообще?

 

2. Не учите меня жить!

  Размышляя над причинами своего провала, Толстой, между прочим, вывел такое наблюдение: «Если я расскажу человеку, незнающему этого, то, что мне известно из геологии, астрономии, истории, физики, математики, человек … никогда не скажет мне: «Да что же тут нового? Это всякий знает, и я давно знаю». Но сообщите человеку самую высокую, самым ясным, сжатым образом, так, как она никогда не выражалась, выраженную нравственную истину, – всякий… непременно скажет: «Да кто же этого не знает?»…»

Похоже, вечно открытый вопрос о том, можно ли передать правила поведения через прямое нравственное наставление, закрыт был еще при его возникновении. Девиз Людоедки Эллочки – универсальный ответ любого подростка любому «учителю жизни».

  * * *

«Учиться, на старших глядя» не желал не только Чацкий, романтик и ригорист. Не только в переломные эпохи происходит низвержение нравственных авторитетов по причине их нежизнеспособности. Это объясняется, видимо, самой человеческой природой. Мы готовы свободно следовать чему-то и научаться, но как бы между делом, то есть в процессе дела, внимая поневоле. Как только от нас требуют выполнить урок, что в практике поведения означает следовать образцу, тут-то и начинается праздник неповиновения. Цицерон сказал более двух тысяч лет назад: «Желающим научиться… препятствует авторитет тех, кто учит».

Но что я, однако, сейчас сделал, как не сослался на тот самый авторитет? Объясню: во-первых, это привычка человека, имеющего дело с книгами и приученного искать в цитате стартовую опору для рассуждения. Прием, признаюсь, сегодня практически не работающий, поэтому и не советую. Во-вторых, цитата была все же делом моего выбора. То есть зависимость от авторитета я признал как свободный человек. Не бог знает что, конечно, но все-таки.

Вот, между прочим, главное условие добровольного научения: свободный выбор. Прежде всего, выбор авторитета. В силу каких-то химических, социальных процессов авторитеты эти как бы сами всплывают в определенные эпохи и в определенных группах, неуследимость их возникновения создает иллюзию выбора, часто не вполне свободного, но по внутреннему ощущению вполне самостоятельного. Во времена моей юности это мог быть оппозиционный писатель, например, или философ-идеалист.

Закавыка, однако, в том, что ни уч и теля в школе, ни родителей мы не выбираем, а должность и социальная роль только в тоталитарных обществах априори являются авторитетными. Нынче это не проходит. То и дело можно услышать: «Разве я могла учителю (отцу, матери, дворнику) сказать такое? Совсем распустились!» Ну, распустились там или стали свободнее, не знаю, сочувствую даже, но помочь не могу. И никто не может. Новое время заказывает новые песни.

В этом еще одна причина не эффективности морализма (кстати, «моралист» в словаре, понятие либо устаревшее и книжное, либо ироническое: охотник до нравоучений). Конечно, даже и после революций общество не начинает с нуля, в том числе и в нравственном смысле. Но в хранилище народной мудрости товары на любой вкус. Каждый выбирает себе по нраву. Например, пословицы.

«Бедность – не порок». Да так ли? У молодых, динамичных ребят бедность не вызывает сочувствия. И на «блаженны нищие духом» ответят они иронической усмешкой. Так называемые, духовность и человеческие качества в советское время шли по завышенной цене, потому что возможность реализоваться в деле была ничтожно мала, а инициатива наказуема.

Не то, чтобы качества эти были сегодня осмеяны, но парадигма духовного и реального уже не выглядит абсолютной. Хороший человек не обязательно неудачник, а «талантливый и умный» не равнозначно «отвергнутый». Настаивать на собственной духовности никогда не было признаком ума, не лучше, однако, и просто превозносить духовность, да еще в форме гордой маргинальности! Вас заподозрят, и не без основания, что под видом духовности вы протаскиваете вялый эгоцентризм и недостаточную мобильность, в то время как деловая энергия, контактность, изобретательность ценятся сегодня не меньше, чем доброта и художественная взыскательность. Денежного эквивалента вдохновению, конечно, нет, но все же не даром именно Пушкин стал в России первым профессиональным писателем, то есть жил от продажи рукописей.

Многие до сих пор считают, что для того, чтобы поучать, достаточно собственного жизненного опыта. Как мы ошибаемся! В патриархальном обществе или в условиях жесткой идеологической регламентации так оно и было. Но чем общество свободнее, тем оно пестрее, и надежды, что моральные принципы будут передаваться по наследству, практически нет. У христианина дочь может стать буддисткой, зять верующим иудеем, а внук жестким нонконформистом панковского толка. Каннибализм, допустим, они хором осудят, но на этой экзотической теме вряд ли сблизятся. Вещи повседневные будут, напротив, искушать их раздором. А жить при этом надо вместе, и если не в любви, то в согласии. Значит, и учиться этому придется вместе. Не дай Бог, если один из них примет на себя роль проповедника.

Да и что это за самообольщение на нас накатывает, когда в жажде наставлений мы пытаемся представить собственную жизнь если и не образцовой, то, по крайней мере, поучительной? В одинокую, самоотчетную минуту ясно понимаем ведь, что не получилось. Неестественная, павлинья повадка учительства заранее обрекает на неуспех.

Говорят, скрывая укор за шутливостью: «Не повторяй чужих ошибок, на свои времени не хватит». Всё это, однако, силлогистика. Человек не совершает чужих ошибок, а от собственных никто его уберечь не может. Никакой такой матрицы (слово на наших глазах перешедшее из производственного и математического словаря в общеупотребительный философский) не существует. Типологически повторяемые ситуации, будь то отцовская авторитарность, неразделенная любовь, выбор между долгом и страстью, разнообразные сюжеты преуспевания или смерти, не содержат общих рецептов для их разрешения. Точно также не существует и единой для всех морали.

Вот главка из «Философского словаря»: « МОРАЛЬНЫЙ ПРИНЦИП – всякий принцип, который должен определить нравственную волю, как, напр., радость (гедонизм), счастье (эвдемонизм), польза (утилитаризм), удовлетворение естественных побуждений (этический натурализм), совершенство (эвфоризм), гармония и т.д.». Понимаете, «и так далее». Между тем, сам факт нравственной проповеди подразумевает, что принцип всего один. Советское общество, времен существования «Морального кодекса строителя коммунизма», так и пытались строить. Это была утопия, еще более абсурдная, чем утопия экономическая.

Воспитателю, правда, было легче. Он мог сослаться, если и не на всеобщее исполнение каких-то правил, то на их официальный статус и демонстративную признанность. Труд, например, мало того, что долг и обязанность, он еще и облагораживает. Личное благо нельзя ставить выше блага общества (подразумевалось, государства). Мы в ответе за будущее, а потому должны поступать так-то и так-то. Правила ложные: труд был рабский, общество нищее, будущее по определению не прогнозируемым. Но свою роль правила выполняли, то есть регламентировали поведение несвободных людей в несвободном обществе. Теперь скажите маленькому воришке, что воровать нехорошо, он, пожалуй, начнет нервно оглядываться по сторонам.

Не будем, однако, пускаться в рассуждения, вполне бесплодные, когда было лучше: тогда или сейчас? Ограничусь суждением социолога Игоря Кона: «… с всемирно-исторической точки зрения, крушение «империи зла», возможно, и является благом, но для ныне живущего и следующих двух-трех поколений это – величайшая историческая катастрофа. Беда не в том, что рухнула нежизнеспособная империя, а в том, что очень долго все в ней будет только разваливаться…» В том числе, добавлю, и прежняя система нравственных ценностей.

Нам надо бы понять закономерность происходящего прежде, чем пускаться в негодование. Слабость всякого морализирования состоит, однако, в том, что оно не желает считаться с реальностью, а руководствуется одними идеалами и пожеланиями. Подросток с удивлением и иронией смотрит на моралиста, ему кажется, что тот либо не знает жизни, либо из воспитательных соображений лукавит.

Одна из реалий состоит в том, что нынешние школьники трезвее, ироничнее, жестче оценивают жизнь, их не соблазнить мифом ни о справедливой власти, ни о доброй природе человека, информация влечет их больше чем «сон золотой». Пытаясь передать им некое нравственное убеждение, нельзя этого не учитывать.

Даже то, что взрослому представляется аксиомой, имеет надежду быть услышанным только в форме предположения, практического совета, интригующего сюжета, парадокса, неожиданного наблюдения. В этом случае меняется не только форма высказывания, но его суть.

Моралист всегда выглядит неуместным, слушать его неловко, как человека, который начинает петь посреди драки. Веское слово не рождается в суете, оно выберет момент, когда его смогут и захотят услышать. Но и тогда говорящий обращается не поверх голов к миру и граду, а к людям, учитывая конкретность их сознания.

Удивительно построено в этом смысле выступление Иосифа Бродского перед выпускниками Мичиганского университета. «Речь на стадионе». Обстановка торжественная. Первое условие для важного сообщения налицо. Но и здесь инстинктивное сопротивление неизбежно, необходимо его снять, по крайней мере, ослабить. И вот начало: «Жизнь – игра со многими правилами, но без рефери. Мы узнаем, как в нее играть, скорее наблюдая ее, нежели справляясь в какой-нибудь книге, включая Священное Писание».

Первое напряжение снято, никого, слава Богу, не собираются учить. Оратор даже выражает сочувствие, отдавая себе отчет в давлении, которое оказывает современный мир на молодежь.

Никто не подозревает, что разыгрывается многоходовая комбинация, потому что речь в дальнейшем пойдет именно о десяти заповедях. Оратор испытывает ностальгию по тем временам, когда каждый мог эти заповеди процитировать, хотя, впрочем, и не знает, как его сверстники распорядись драгоценными знаниями и насколько преуспели в игре: «Я лишь могу надеяться, что в итоге человек богаче, если он руководствуется правилами и табу, установленными кем-то совершенно неосязаемым, а не только уголовным кодексом». Бродский то и дело демонстрирует, что не владеет полным набором сведений, ни в чем окончательно не уверен, не настаивает, а только надеется, и приглашает поразмышлять вместе с ним. Дело сделано, можно перейти к заповедям.

Как это делается, тоже интересно. Вот небольшой фрагмент: «И теперь и в дальнейшем старайтесь быть добрыми к своим родителям. Если это звучит слишком похоже на «Почитай отца твоего и мать твою», ну что ж. Я лишь хочу сказать: старайтесь не восставать против них, ибо, по всей вероятности, они умрут раньше вас, так что вы можете избавить себя по крайней мере от этого источника вины, если не горя». Мало того, что жесткий императив заповеди преобразован в пожелание человека, который пережил смерть родителей и на себе испытал это чувство «вины, если не горя». Знают об этом слушатели или нет, не важно, интонация безошибочно передает выстраданность и уверенность, что говорит имеющий право. К тому же Бродский провоцирует в слушателе не доброту, может быть и недостаточную, а, несомненно, свойственный тому эгоизм: каково жить всю оставшуюся жизнь с чувством непоправимой вины?

Виртуозно и честно исполненный долг проповеди. Не факт, правда, что каждому из нас представится такой безупречный случай.

  3. Кодекс чести

  Слово «честь» я увидел в дни августовского путча на стене дома, выходящего углом к Исаакиевской площади. Тысячи людей собрались тогда у Мариинского дворца в ожидании танков. На стене краской кто-то вывел переиначенный лозунг советской эпохи: «Партия, ум, честь и совесть имей!» В «минуты роковые» юмор необходим, народ ликовал. Это была постмодернистская игра с утратившим смысл словом, похороны его и одновременно надежда на возрождение. Понятие чести исчезло из общественного обихода давно. Высоцкий сетовал еще за двадцать лет до путча: «Досадно мне, что слово «честь» забыто…»

Но вот что любопытно: слово не умерло. Обольщаться тут особенно, конечно, нечем, однако, просто так ни одно слово в языке не живет. В неблагоприятные сезоны оно мимикрирует и линяет, а все же и тогда отвечает пусть и не исполненным или неисполнимым желаниям человека.

Давайте присмотримся. Торгово-производственное предприятие «Честь мундира». Казалось бы, просто остроумный брэнд для тех, кто снабжает армию нарукавными знаками, погонами, пластмассовыми фурнитурами и чулочно-носочными изделиями. Однако не могли авторы не понимать, что в случае конфуза нарвутся не только на санкции, но и на ответное остроумие, вроде: «ТПП «Честь мундира» запятнало честь мундира». Значит, нельзя исключить, что и правда стремились работать достойно.

У нас в стране существует сегодня несколько десятков, если не сотен, Кодексов чести: студента и офицера, госслужащих и бывших политиков, предпринимателей, судей, участников боевых действий, компьютерных игроков и даже Кодекс Чести Темных, которые в свою очередь выражают солидарность с Орденом (прости, Господи) Падших Ангелов.

Что это всё значит? Иногда, скажу прямо, ровным счетом ничего. Из старой, советской табуретки пытаются гнать новый патриотический напиток. Алкоголя в нем ноль, поэтому дуреют, в основном, сами организаторы, и то умозрительно. Вот приняли присягу юноши, призванные на военную службу. Командиры, разумеется, тут же сообщили, что пацанам оказана великая честь, поскольку предки их в бригаде под тем же номером в 40-е годы боролись с бандитами-недобитками, а также тушили очаги в Фергане. И чтобы никому не показалось, что он еще недостаточно счастлив и горд, всем объявили краткосрочный отпуск. Чистый цирк зверей, то есть. После отпуска «деды» помогут, конечно, вспомнить «салаге», кто есть кто на самом деле, и рано или поздно он узнает, что по нему плачет Грозный.

Каждый день мы слышим, что Мыскина или, там, Шарапова защищают честь России, подмоченную до того в январском подъезде горячей водой. А Кодекс чести столичного бухгалтера (есть и такой) предписывает ему сдавать отчетность в срок, то есть, просто исполнять служебные обязанности.

Напомню, дворяне ставили понятие чести выше не только профессиональных достоинств, но и выше присяги "царю и Отечеству". Александр Раевский на упреки Николая, почему не донес о готовящемся восстании, ответил: "Государь! Честь дороже присяги". Чудак человек, по-нашему – сумасшедший.

Всё это дела Петровы, то самое «не поротое поколение», которому Петр запретил подписываться уменьшительными именами и падать перед государем на колени. То есть на свою горячую голову воспитывал (предписывал) достоинство, которое возьми да и стань чем-то, вроде моды.

Индивидуальные проявления достоинства бывали и раньше, но, только став правилом, они приобретали статус чести. О личной чести можно говорить лишь в том смысле, что человек осознанно принял на себя исполнение правил, иногда и не писаных. Даже по большей части не писаных, в этом суть. Только когда честь нарушить страшнее, чем изменить присяге, понятие чести и работает.

«Восстание масс» погребло под собой дворянство, а вместе с ним, разумеется, и дворянский кодекс чести. Сегодняшние дяди, вспомнившие вдруг между прогулками из собеса в госстрах о своем благородном происхождении, чудо как трогательны.

Проявления чести нельзя ни возродить, ни разрешить, ни запретить. Петровский «Патент о поединках», запрещающий дуэли, появился раньше, чем дуэли успели распространиться в России, но, несмотря на это, они просуществовали более века. Дуэли оспаривали право государя распоряжаться жизнью подданных, были сферой, в которой все благородные равны, и служили знаком самоуважения и свободы. Нужно ли это власти, вопрос риторический.

Власть сопротивлялась, как всегда, появлению свободных людей, но некоторое время все же нуждалась в них. Когда эта надобность отпала, и на месте высоких целей выросли фальшивые кумиры, а благородным стремлениям стали предпочитать казенную успешность, дворянский мир стал разрушаться. Дворянин мог уже отказаться от поединка, не боясь позора, и не из трусости, но просто, чтобы не быть замешанным в историю; мнение властных чиновников стало важнее негласного договора.

Честь никогда не была уделом массы, но всегда привилегией меньшинства: сословного, социального, корпоративного, семейного или просто дружеского. Пока в Петербурге стрелялись, в Миргороде два соседа дворянина судились по поводу оскорбления чести, и ни одному в голову не пришло прибегнуть к дуэли. Поэтому сокрушаться о том, что в обществе потеряна честь, не стоит. Честь ни в каком времени не была всеобщей, ее всегда теряли и всегда находились те, кто ее поднимал.

На смену дворянскому кодексу в Х1Х веке пришли кодексы чести купцов, банкиров, комиссионеров и вообще людей, занимающихся каким-либо делом. Они были уже не так романтически возвышенны, но все же по-своему замечательны. Например: «Лучше не обещайте, если не уверены в том, что вы в состоянии исполнить обещанное, но раз давши слово, вы должны его свято исполнять». Или: «Всякое дело основано на доверии». Особенно порадовал меня пункт 16: «Никогда не скучайте».

Нынче стремление к моментальной выгоде принято оправдывать прагматизмом. И вот мы уже ополчаемся на прагматизм, не замечая, что нам просто передернули карты. Авантюра, жестокость и обман ничего общего не имеют с прагматизмом, который рассчитан на перспективу жизни в целом, а потому, если и не смыкается с евангельскими заповедями, то непременно требует цивилизованных форм поведения и определенных нравственных усилий. Усердие не терпит скуки, унылому трудно договориться с партнером. Вполне прагматично, а выходит почти по писаному.

В одном из современных кодексов чести уже прямо утверждается внутренняя потребность «в благожелательном отношении к окружающим, в желании понимать их и прощать им ошибки, просчеты и грехи; в устранении проявлений зависти, равнодушия, жестокости, злобы и всего того, что мешает свободному развитию природы и человека». Декларация, конечно, еще не дело, а люди, мечтающие о добре, никогда не ходили по улицам толпами, но они все же есть.

Нет времени хуже, чем то, в котором живем мы. Это известно. Скверное время, что уж там говорить, подлое, пошлое. От других его отличает, на мой взгляд, не статистика убийств или воровства, не цинизм власти и культ посредственности, не игра в «любит – не любит», которую из-за стекла смотрят миллионы и даже не то, что генпрокурор выступает с инициативой брать в заложники родственников обвиняемых. Все это следствия. В обществе, которое можно образно назвать здоровым, существует некая конвенция, негласный договор о правилах поведения и не подлежащих обсуждению ценностях. В нашем обществе этого согласия нет, а без опоры на общественную нравственность ни один закон не работает. Почему так случилось, в общем, всем известно, или, во всяком случае, это потребовало бы отдельного разговора. А вот, что делать?

Я думаю, то, что уже и делается. Многочисленные корпоративные и клубные Кодексы чести – это не ветряная сыпь, а стремление людей жить по правилам. Оно возникает как реакция на хаотичную, нравственно не регламентируемую жизнь общества. В любой школе, классе, доме, дворе, летнем лагере обязательно образуется некая подпольная группа, которая начинает с изобретения собственных правил. Удача, если группа эта возникает вокруг хорошего лидера, игры или дела. В противном случае, подросток готов влюбиться в героев «Брата» или «Бригады», находя в их поведении нечто от мушкетерского кодекса. А то, чего доброго, окажется в Ордене Падших Ангелов, о котором, впрочем, мне ничего не удалось узнать.

Стремление жить по правилам, ощущать себя частью общего рождается в человеке раньше, чем вырабатывается представление о добре и зле. Взрослому важно только вовремя это почувствовать и подхватить. К компании подростка влечет интерес и потребность любви, при этом правила входят в него незаметно и незаметно из общих превращаются в личные. В одной старой книжке я прочитал, что когда Лев Толстой основал школу, он «вносил в нее много ласки, жизни и шумного веселья, отвергая всякие определенные методы обучения». То есть, он создавал атмосферу компании. Какие при этом Толстой проповедовал взгляды, мы знаем.

Хорошо, если такая заговорщицкая ситуация возникает в семье. Как известно, случается это не часто. Но она может возникнуть в любом месте, по любому случаю, с любым количеством людей и в любое время. Надо только не думать, что мы в своей потребности качественного поведения одиноки. Да это тайная мечта любого ребенка, включая последнюю оторву. Он именно мечтает об общих правилах в меньшинстве, утоляя попутно свою страсть к избранности. Не сразу поймет он, что следование этим правилам потребует от него мужества. Но все приходит не сразу, и не у всех этого мужества хватит на жизнь. Значит ли это, однако, что дело не стоит свеч?

Иногда получается, что этого запала хватает на целую школу. Так в московской школе самоопределения Александра Тубельского существует своя Конституция. Если учесть игровой момент (школьная Конституция все же не подменяет Конституцию страны), это по существу и есть Кодекс. В одном из наших разговоров Александр Наумович объяснял действие Конституции так: «В Конституции написано, в частности, что Общий сбор имеет право наложить вето на любое решение директора. Я, например, не смог исключить из школы одного стервеца. Но сам факт этого разбора (ребята его защищали, жалели, но давали и оценку его поступкам), моего уважительного отношения к общему мнению очень важен.

Потом, те, кто является создателями законов, как правило, являются и их носителями. Если я принимаю участие в изменении закона, который был принят семь лет назад, что-то меняется в моем ощущении, я чувствую себя соавтором.

Был, например, такой закон: «Ученик в любой момент может уйти с урока, объяснив учителю причину». Недавно его исправили: «не объясняя причины»».

В школе Тубельского существует и Суд чести, в который входят четыре учащихся и трое учителей. Это действительно Суд чести, поскольку уголовные преступления не по его части.

Не думаю, что всем нужно браться за такой глобальный эксперимент. У каждого свой масштаб и темперамент. К тому же в обществе разрушена горизонтальная передача навыков и правил, и это самое драматичное. Услышанное от матери: «Не только не читай, но даже старайся не заглядывать в чужие письма». Бесстрастный голос тренера или судьи: «Правила во время игры не меняем». Четкое предупреждение секундантов: «Драка до первой крови». Такое эстафетное общение по силам каждому учителю, каждому родителю, каждому взрослому, если у него, конечно, есть эстафета.