Жизнь арсеньева. Юность

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   34

XV



Идти завтракать в редакцию не хотелось. Я пошёл в трактир на Московской. Там выпил несколько рюмок водки, закусывая селедкой; её распластанная головка ле­жала на тарелке, я глядел и думал: «Это тоже надо запи­сать - у селёдки перламутровые щёки». Потом ел селян­ку на сковородке. Народу было немало, пахло блинами и жареными снетками, в низкой зале было чадно, белые половые бегали, танцуя, выгибая спины и откидывая на­зад затылки, хозяин, во всём являвший собой образец тоже русского духа, внимательно косил за каждым из них глазами, картинно стоя за стойкой, играя давно усво­енную роль строгости и благочестия; между столиками, занятыми мещанами, тихо ходили в грубых башмаках с ушками и тихо кланялись низенькие чёрные монашенки, похожие на галок, протягивали чёрные книжечки с га­лунным серебряным крестом на переплёте, и мещане, хмурясь, выбирали из кошельков какие похуже копей­ки... Всё это было как бы продолжением моего сна, я, слегка хмелея от водки, селянки и воспоминаний детства, чувствовал близость слёз... Воротясь домой, лёг и заснул. С грустью и раскаянием в чем-то очнувшись в сумерки, посмотрелся, причёсываясь, в зеркало, с неудовольстви­ем заметил излишнюю артистичность своих длинных во­лос и пошёл в парикмахерскую. В парикмахерской сидел под белым балахоном кто-то низкорослый, с голым че­репом, с торчащими ушами, - нетопырь, которому парик­махер удивительно густо и пышно намыливал верхнюю губу и щёки. Ловко сняв всю эту млечность бритвой, па­рикмахер опять немножко взмылил и опять снял, - на этот раз исподнизу, небрежными, короткими толчками, и нетопырь раскорякой привстал, потянул за собой бала­хон, наклонился, багрово покраснел и стал одной рукой придерживать его на груди, другой умываться.

- Спрыснуть прикажете? - спросил парикмахер.

- Вали, - сказал нетопырь.

И парикмахер зашипел душистым пульверизатором, ле­гонько похлопал по мокрым щекам нетопыря салфеткой.

- Пожалуйте-с, - сказал он чётко, раскидывая бала­хон. И нетопырь встал и оказался довольно страшен: череп ушастый, большой, лицо худое и широкое, красно-сафьян­ное, глаза после бритья младенчески блестящи, дыра рта чёрная, а сам низок, плечист, туловище короткое, паучиное, ноги тонки и по-татарски кривы. Сунув парикмахеру на чай, он надел отличное чёрное пальто и котелок, заку­рил сигару и вышел. Парикмахер обратился ко мне:

- Знаете, кто это? Первейший богач, купец Ермаков. Знаете, сколько он всегда дает на чай? Вот-с. -Он рас­крыл ладонь и, весело смеясь, показал: - Ровно две ко­пейки!

Потом я, по своему обыкновению, пошёл бродить по улицам. Увидев церковный двор, вошёл в него, вошёл в церковь, - уже образовалась от одиночества, от грусти привычка к церквам. Там было тепло и грустно-празднич­но от блеска свечей, жарко горевших целыми пучками на высоких подсвечниках вокруг налоя, на налое лежал медный крест с фальшивыми рубинами, перед ним стояли священнослужители и умилённо-горестно пели: «Кресту твоему поклоняемся, владыко...» В сумраке возле входа стоял большой старик в длинной чуйке и кожаных кало­шах, грубый и крепкий, как старая лошадь, сурово (в на­зидание кому-то) гудел, подпевая. А в толпе возле налоя стоял странник, тепло освещённый спереди золотым вос­ковым светом. Он был пещерно-худ, склонённого лица его, иконописно тонкого и темного, почти не видно бы­ло за прядями длинных тёмных волос, первобытно, ино­чески и женски висевших вдоль щек; в левой руке он твёрдо держал высокий, деревянный посох, за долгие го­ды натёртый до блеску, за плечами у него был чёрный ко­жаный мешок, он стоял одиноко, неподвижно, отрешён­но от всех. Я глядел, и опять слезы навёртывались мне на глаза - от неудержимо поднимавшегося в груди сладко­го и скорбного чувства родины, России, всей её темной древности. Кто-то сзади, снизу, легонько постучал мне по плечу свечкой: я обернулся - за мной гнулась старушка в салопчике и большой шали, с одним добрым торчащим зубом: «Кресту, батюшка!» Я с радостной покорностью взял свечку из её холодной, мёртвой ручки с синеватыми ноготками, шагнул к слепящему подсвечнику, неловко и стыдясь за свою неловкость, кое-как пристроил свечку к прочим и вдруг подумал: «Уеду!» И, отступив и поклонив­шись, скоро и осторожно пошёл в сумрак к выходу, ос­тавляя за собой милый и уютный свет и тепло церкви. На паперти встретила меня неприветливая темнота, ветер, гудевший где-то наверху... «Еду!» - сказал я себе, наде­вая шапку, решив ехать в Смоленск.

Почему в Смоленск? В мечтах были Брянские, «Брынские» леса, «брынские» разбойники... В каком-то пере­улке я зашёл в кабак. В кабаке за одним столиком кричал, роняя голову, притворяясь пьяным, играя излюбленное русское - умиление над своей погибелью - какой-то гад­кий малый: «Я ошибкой - роковою - как-то в каторгу попал!» На него брезгливо смотрел из-за другого сто­лика кто-то с чёрными редкими усиками, с закинутой на­зад головой, - судя по длинной шее, по острому, крупно­му и подвижному кадыку, игравшему под тонкой кожей горла, вор. Возле стойки покачивалась длинная хмельная женщина в жидком, прилипшем к тощим ногам платье, видимо, прачка: она, доказывая сидельцу подлость кого-то, била по стойке стекловидно-блестящими, тонкими, состиранными пальцами; гранёный стаканчик с водкой стоял перед ней, она порой брала его, держала и всё не пила - опять ставила и опять говорила, стуча пальцами. Я хотел выпить пива, но прелый воздух в кабаке был слиш­ком вонюч, лампочка горела слишком убого, с подокон­ников маленьких замерзших окон, с тряпок, гнивших там, текло...

У Авиловой, к несчастью, сидели в столовой гости. «А-а! - сказала она. - Наш милый поэт! Вы не знакомы?» Я поздоровался с ней, откланялся гостям. Рядом с Авиловой сидел старый, морщинистый господин с подстриженными усами, выкрашенными в коричневую краску, с коричне­вой накладкой на темени, в белом шёлковом жилете, в чёрной визитке: быстро встав, он ответил мне чрезвычай­но вежливым поклоном, с гибкостью, удивительной для его возраста; борты визитки были у него обшиты чёрной тесьмой, что мне всегда очень нравилось, вызывало за­висть и мечту о такой визитке. Середину стола занимала без умолку и очень умело говорившая дама, подавшая мне, точно тюленью ласту, крепко налитую ручку, на глянцеви­той подушечке которой были видны зубчатые полоски, ос­тавшиеся от швов перчатки. Она говорила ловко, поспеш­но, несколько задыхаясь: она была совсем без шеи, до­вольно толста, особенно сзади, возле подмышек, каменно кругла и тверда в талии, стянутой корсетом; на плечах у неё лежал дымчатый мех, запах которого, смешанный с запа­хом сладких духов, шерстяного платья и тёплого тела, был очень душен.

В десять часов гости поднялись, налюбезничали и ушли.

Авилова засмеялась.

- Ох, наконец-то! - сказала она. - Пойдём, посидим у меня. Здесь надо открыть форточку... Но, дорогой мой, что вы какой-то такой? - с ласковой укоризной сказала она, протягивая мне обе руки.

Я сжал их и ответил:

- Я завтра уезжаю...

Она взглянула испуганно:

- Куда?

- В Смоленск.

- Зачем?

- Как-то не могу больше так жить...

- А в Смоленске что? Но давайте сядем... Я ничего не понимаю...

Мы сели на диван, покрытый летним чехлом из поло­сатого тика.

- Вот видите этот тик? - сказал я. - Вагонный. Я да­же этого тика не могу видеть спокойно, тянет ехать.

Она уселась поглубже, ноги её легли передо мной.

- Но почему в Смоленск? - спросила она, глядя на меня недоумевающими глазами.

- Потом в Витебск... В Полоцк...

- Зачем?

- Не знаю. Прежде всего - очень нравятся слова: Смоленск, Витебск, Полоцк...

- Нет, без шуток?.

- Я не шучу. Разве вы не знаете, как хороши некото­рые слова? Смоленск вечно горел в старину, вечно его осаждали... Я даже что-то родственное чувствую к нему - там когда-то, при каком-то страшном пожаре, погорели какие-то древние грамоты нашего рода, отчего мы лиши­лись каких-то больших наследных прав и родовых при­вилегий...

- Час от часу не легче! Вы очень тоскуете? Она вам не пишет?

- Нет. Но не в том дело. Вся эта орловская жизнь не по мне. «Знает олень кочующий пастбища свои...» И лите­ратурные дела совсем никуда. Сижу всё утро, и в голове такой вздор, точно я сумасшедший. А чем живу? Вот есть у нас в Батурине дочь лавочника, уже потеряла надежду выйти замуж и потому живет только острой и злой на­блюдательностью. Так и я живу.

- Какой ещё ребенок! - сказала она ласково и при­гладила мне волосы.

- Быстро развиваются только низшие организмы, - ответил я. - А потом, кто не ребенок? Вот я раз ехал в Орёл, со мной сидел член елецкого окружного суда, поч­тенный, серьёзный человек, похожий на пикового коро­ля... Долго сидел, читая «Новое время», потом встал, вы­шел и пропал. Я даже обеспокоился, тоже вышел и отво­рил дверь в сени. За грохотом поезда он не слыхал и не видал меня - и что же мне представилось? Он залихват­ски плясал, выделывал ногами самые отчаянные штуки в лад колесам.

Она, подняв на меня глаза, вдруг тихо, многозначи­тельно спросила:

- Хотите, поедем в Москву?

Что-то жутко содрогнулось во мне... Я покраснел, за­бормотал, отказываясь, благодарности... До сих пор вспо­минаю эту минуту с болью большой потери.