Жизнь арсеньева. Юность

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   34

XIV



И вот однажды случилось так, что почему-то проспал я свой положенный срок. А проснувшись, остался лежать, как лежал, глядя напротив, в окно, на ровный белый свет зимнего дня и чувствуя редкое спокойствие, редкую трез­вость ума и души и какую-то малость, простоту всего окружающего. Я долго лежал так, чувствуя, как легка мне комната, - насколько она меньше меня, ничем и никак не связана со мной. Потом встал, умылся и оделся, привычно покрестился на образок, висевший над изголовьем моей дешёвенькой железной кровати, - тот самый, что, как это ни удивительно, и теперь висит в моей спальне: тёмно-оливковая, гладкая, окаменевшая от времени дощечка в серебряном грубом окладе, означающем своими выпукло­стями трёх сидящих за трапезой Авраама ангелов, восточ­но-дикие, запечённые лики которых коричнево глядят из его округлых дыр, - наследие рода моей матери, её благо­словение мне на жизненный путь, на исход в мир из того подобия иночества, которым было моё детство, отрочест­во, время первых юных лет, вся та глухая, сокровенная по­ра моего земного существования, что кажется мне теперь совсем особой порой его, заповедной, сказочной, давно­стью времени преображенной как бы в некое отдельное, даже мне самому чужое бытие... Покрестившись на обра­зок, я пошел за покупкой, которую выдумал лёжа. По до­роге вспомнил сон, который видел в эту ночь: была масле­ница, я опять жил у Ростовцевых, сидел с отцом в цирке, глядел на арену, на которую бежало целое маленькое ста­до чёрных пони, целых шесть штук... они были нарядно подсёдланы маленькими медными сёделками с бубенчи­ками и очень круто взнузданы, - красные бархатные по­водья уздечек были так натянуты к сёделкам, что они в ду­гу гнули толстые короткие шеи, на которых чёрной щёт­кой торчали коротко подстриженные гривки, - а из чёлок торчали у них красные султаны... они бежали дружно, ров­ным рядом, мелкой рысцой, звеня бубенчиками, зло, уп­рямо согнув чёрные головы, - все масть в масть, рост в рост, все одинаково бокастые, коротконогие, - и, выбе­жав, вдруг уперлись, грызя удила и тряся султанами... ди­ректор во фраке долго вскрикивал, долго стрелял бичом, пока наконец заставил их упасть на колени и закланяться, публике, после чего вдруг заскакавшая обрадованным га­лопом музыка быстро понесла, погнала их вереницу вдоль круга арены, точно преследуя... Я сходил в писчебумаж­ный магазин, купил толстую тетрадь в чёрной клеёнке. Возвратясь, стал пить чай, думая: «Да, довольно. Буду толь­ко читать да иногда, без всяких притязаний, кое-что вкрат­це записывать - всякие мысли, чувства, наблюдения...» И, обмакнув перо, старательно и чётко вывел:

«Алексей Арсеньев. Записи».

Потом долго сидел, думая, что бы записать, накурил всю комнату, но не мучился, был только грустен и тих. Наконец стал записывать:

- В редакцию заходил известный толстовец, князь Н., просил напечатать его отчёт по сбору и расходам на тульских голодающих. Небольшой, довольно полный. Какие-то мягкие, вроде кавказских, сапоги, каракулевая шапка, пальто с каракулевым воротником, - всё старое, вытертое, но дорогое и чистое, - мягкая серая блуза, под­поясанная ремешком, под которым круглится живот, и золотое пенсне. Держался очень скромно, но мне было очень неприятно его благообразное, холёное, молочное лицо и холодные глаза. Я сразу его возненавидел. Я, ко­нечно, не толстовец. Но всё-таки я совсем не то, что думают все. Я хочу, чтобы жизнь, люди были прекрасны, вызывали любовь, радость, и ненавижу только то, что ме­шает этому.

- Недавно я шёл вверх по Болховской, и была такая картина: закат, морозит, расчищается западное небо, и оттуда, из этого зелёного, прозрачного и холодного неба озаряет весь город светлый вечерний свет, непонятную тоску которого невозможно выразить; а на тротуаре сто­ит оборванный, синий от холода старик-шарманщик и ог­лашает этот морозный вечер звуками своей дряхлой шар­манки, её флейтовыми свистами, переливами, хрипами и вырывающейся из этих свистов и хрипов романтической мелодией, какой-то дальней, чужеземной, старинной, ко­торая тоже мучит душу, - какими-то мечтами и сожале­ниями о чём-то...

- Я везде испытываю тоску или страх. У меня до сих пор стоит перед глазами то, что я видел недели две тому назад. Это было тоже вечером, только тёмным и пасмур­ным. Я случайно зашёл в одну небольшую церковь, увидал огоньки, которые горели в темноте возле амвона очень низко от полу, подошёл - и замер: три восковых свечки, прилепленные к изголовью детского гробика, печально и слабо освещали этот розовый, с бумажными кружевными краями гробик, и смуглого крутолобого ребенка, лежав­шего в нём. Совсем было бы похоже, что он спит, если бы не что-то фарфоровое в личике, что-то сиреневое в выпук­лых закрытых веках и в треугольнике ротика, если бы не та бесконечно спокойная, вечная отчужденность от всего в мире, с которой он лежал!

- Я написал и напечатал два рассказа, но в них всё фальшиво и неприятно: один о голодающих мужиках, ко­торых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на по­шлую тему о помещичьем разорении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать только про громад­ный серебристый тополь, который растёт перед домом бедного помещика Р., и ещё про неподвижное чучело яст­реба, которое стоит у него в кабинете на шкале и вечно, вечно смотрит вниз блестящим глазом из жёлтого стекла, раскинув пёстро-коричневые крылья. Если писать о разо­рении, то я хотел бы выразить только его поэтичность. Бедные поля, бедные остатки какой-нибудь усадьбы, сада, дворни, лошадей, охотничьих собак, старики и старухи, то есть «старые господа», которые ютятся в задних комнатах, уступив передние молодым, - всё это грустно, трогатель­но. И ещё сказать, каковы эти «молодые господа»: они неучи, бездельники, нищие, всё ещё думающие, что они голубая кровь, единственно высшее, благородное сосло­вие. Дворянские картузы, косоворотки, шаровары, сапо­ги... Когда собираются, сейчас выпивка, куренье, хвастов­ство. Водку пьют из старинных бокалов для шампанского, с хохотом заряжают холостыми зарядами ружья и стреля­ют в зажжённые свечи, тушат их выстрелами. Некто П. из таких «молодых господ» совсем переселился из разорён­ной усадьбы на свою водяную мельницу, которая, конеч­но, давно не работает, живёт там в избе с любовницей-ба­бой, у которой какой-то едва заметный нос. Спит с ней на нарах, на соломе, или в «саду», то есть под яблонкой возле избы. На суке яблонки висит кусочек разбитого зеркала, в котором отражаются белые облака. Со скуки сидит и всё бросает камнями в мужицких уток, плавающих в затоне возле мельницы, и от каждого камня утки все сразу, всей стаей, с криком и страшным шумом кидаются по воде.

- Наш бывший дворовый, слепой старик Герасим, ходил, как все слепые, приподняв лицо и как бы прислу­шиваясь, по наитию щупая палкой дорогу. Он жил в из­бушке на краю деревни, бобылем, только с перепелом, который сидел в лубяной клетке и всё бился в ней, под­прыгивал - в крышку из холстины, облысел, ударяясь в неё изо дня в день. Каждую летнюю зорю Герасим, не­смотря на слепоту, ходил в поля ловить перепелов, на­слаждаться их перекличкой, разносимой по полям тёп­лым ветром, дующим в слепое лицо. Он говорил, что нет ничего на свете милей замирания сердца в те минуты, когда перепел, всё ближе подходя к сети, через известные промежутки времени бьёт всё горячее, всё громче и всё страшней для ловца. Вот был истинный, бескорыст­ный поэт!