Жизнь арсеньева. Юность
Вид материала | Книга |
- Н. А. Горбанев вершины русского романа «МЫ» «жизнь арсеньева» «доктор живаго» Учебное, 1869.46kb.
- Что читать летом, 14.07kb.
- Лаборатория жизнь. Анфилада из комнат: Детство, отрочество, юность, замужество, зрелость, 39.37kb.
- 11 класс, 12.33kb.
- Класса лнмо а. Куприн Гранатовый браслет, 35.57kb.
- Конкурс исследовательских работ «юность, наука, культура», 310.65kb.
- Тема Предмет и задачи курса, 341.43kb.
- А. С. Пушкин в Царском селе Экскурсия для учащихся 4-8 классов, 69.36kb.
- Основной метод: Создание условий проявлений добра добро творческая и миссионерская, 87.59kb.
- И. А. Бунина По горизонтали: Персонаж романа И. Бунина "Жизнь Арсеньева". Псевдоним, 37.88kb.
XIV
И вот однажды случилось так, что почему-то проспал я свой положенный срок. А проснувшись, остался лежать, как лежал, глядя напротив, в окно, на ровный белый свет зимнего дня и чувствуя редкое спокойствие, редкую трезвость ума и души и какую-то малость, простоту всего окружающего. Я долго лежал так, чувствуя, как легка мне комната, - насколько она меньше меня, ничем и никак не связана со мной. Потом встал, умылся и оделся, привычно покрестился на образок, висевший над изголовьем моей дешёвенькой железной кровати, - тот самый, что, как это ни удивительно, и теперь висит в моей спальне: тёмно-оливковая, гладкая, окаменевшая от времени дощечка в серебряном грубом окладе, означающем своими выпуклостями трёх сидящих за трапезой Авраама ангелов, восточно-дикие, запечённые лики которых коричнево глядят из его округлых дыр, - наследие рода моей матери, её благословение мне на жизненный путь, на исход в мир из того подобия иночества, которым было моё детство, отрочество, время первых юных лет, вся та глухая, сокровенная пора моего земного существования, что кажется мне теперь совсем особой порой его, заповедной, сказочной, давностью времени преображенной как бы в некое отдельное, даже мне самому чужое бытие... Покрестившись на образок, я пошел за покупкой, которую выдумал лёжа. По дороге вспомнил сон, который видел в эту ночь: была масленица, я опять жил у Ростовцевых, сидел с отцом в цирке, глядел на арену, на которую бежало целое маленькое стадо чёрных пони, целых шесть штук... они были нарядно подсёдланы маленькими медными сёделками с бубенчиками и очень круто взнузданы, - красные бархатные поводья уздечек были так натянуты к сёделкам, что они в дугу гнули толстые короткие шеи, на которых чёрной щёткой торчали коротко подстриженные гривки, - а из чёлок торчали у них красные султаны... они бежали дружно, ровным рядом, мелкой рысцой, звеня бубенчиками, зло, упрямо согнув чёрные головы, - все масть в масть, рост в рост, все одинаково бокастые, коротконогие, - и, выбежав, вдруг уперлись, грызя удила и тряся султанами... директор во фраке долго вскрикивал, долго стрелял бичом, пока наконец заставил их упасть на колени и закланяться, публике, после чего вдруг заскакавшая обрадованным галопом музыка быстро понесла, погнала их вереницу вдоль круга арены, точно преследуя... Я сходил в писчебумажный магазин, купил толстую тетрадь в чёрной клеёнке. Возвратясь, стал пить чай, думая: «Да, довольно. Буду только читать да иногда, без всяких притязаний, кое-что вкратце записывать - всякие мысли, чувства, наблюдения...» И, обмакнув перо, старательно и чётко вывел:
«Алексей Арсеньев. Записи».
Потом долго сидел, думая, что бы записать, накурил всю комнату, но не мучился, был только грустен и тих. Наконец стал записывать:
- В редакцию заходил известный толстовец, князь Н., просил напечатать его отчёт по сбору и расходам на тульских голодающих. Небольшой, довольно полный. Какие-то мягкие, вроде кавказских, сапоги, каракулевая шапка, пальто с каракулевым воротником, - всё старое, вытертое, но дорогое и чистое, - мягкая серая блуза, подпоясанная ремешком, под которым круглится живот, и золотое пенсне. Держался очень скромно, но мне было очень неприятно его благообразное, холёное, молочное лицо и холодные глаза. Я сразу его возненавидел. Я, конечно, не толстовец. Но всё-таки я совсем не то, что думают все. Я хочу, чтобы жизнь, люди были прекрасны, вызывали любовь, радость, и ненавижу только то, что мешает этому.
- Недавно я шёл вверх по Болховской, и была такая картина: закат, морозит, расчищается западное небо, и оттуда, из этого зелёного, прозрачного и холодного неба озаряет весь город светлый вечерний свет, непонятную тоску которого невозможно выразить; а на тротуаре стоит оборванный, синий от холода старик-шарманщик и оглашает этот морозный вечер звуками своей дряхлой шарманки, её флейтовыми свистами, переливами, хрипами и вырывающейся из этих свистов и хрипов романтической мелодией, какой-то дальней, чужеземной, старинной, которая тоже мучит душу, - какими-то мечтами и сожалениями о чём-то...
- Я везде испытываю тоску или страх. У меня до сих пор стоит перед глазами то, что я видел недели две тому назад. Это было тоже вечером, только тёмным и пасмурным. Я случайно зашёл в одну небольшую церковь, увидал огоньки, которые горели в темноте возле амвона очень низко от полу, подошёл - и замер: три восковых свечки, прилепленные к изголовью детского гробика, печально и слабо освещали этот розовый, с бумажными кружевными краями гробик, и смуглого крутолобого ребенка, лежавшего в нём. Совсем было бы похоже, что он спит, если бы не что-то фарфоровое в личике, что-то сиреневое в выпуклых закрытых веках и в треугольнике ротика, если бы не та бесконечно спокойная, вечная отчужденность от всего в мире, с которой он лежал!
- Я написал и напечатал два рассказа, но в них всё фальшиво и неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разорении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь, который растёт перед домом бедного помещика Р., и ещё про неподвижное чучело ястреба, которое стоит у него в кабинете на шкале и вечно, вечно смотрит вниз блестящим глазом из жёлтого стекла, раскинув пёстро-коричневые крылья. Если писать о разорении, то я хотел бы выразить только его поэтичность. Бедные поля, бедные остатки какой-нибудь усадьбы, сада, дворни, лошадей, охотничьих собак, старики и старухи, то есть «старые господа», которые ютятся в задних комнатах, уступив передние молодым, - всё это грустно, трогательно. И ещё сказать, каковы эти «молодые господа»: они неучи, бездельники, нищие, всё ещё думающие, что они голубая кровь, единственно высшее, благородное сословие. Дворянские картузы, косоворотки, шаровары, сапоги... Когда собираются, сейчас выпивка, куренье, хвастовство. Водку пьют из старинных бокалов для шампанского, с хохотом заряжают холостыми зарядами ружья и стреляют в зажжённые свечи, тушат их выстрелами. Некто П. из таких «молодых господ» совсем переселился из разорённой усадьбы на свою водяную мельницу, которая, конечно, давно не работает, живёт там в избе с любовницей-бабой, у которой какой-то едва заметный нос. Спит с ней на нарах, на соломе, или в «саду», то есть под яблонкой возле избы. На суке яблонки висит кусочек разбитого зеркала, в котором отражаются белые облака. Со скуки сидит и всё бросает камнями в мужицких уток, плавающих в затоне возле мельницы, и от каждого камня утки все сразу, всей стаей, с криком и страшным шумом кидаются по воде.
- Наш бывший дворовый, слепой старик Герасим, ходил, как все слепые, приподняв лицо и как бы прислушиваясь, по наитию щупая палкой дорогу. Он жил в избушке на краю деревни, бобылем, только с перепелом, который сидел в лубяной клетке и всё бился в ней, подпрыгивал - в крышку из холстины, облысел, ударяясь в неё изо дня в день. Каждую летнюю зорю Герасим, несмотря на слепоту, ходил в поля ловить перепелов, наслаждаться их перекличкой, разносимой по полям тёплым ветром, дующим в слепое лицо. Он говорил, что нет ничего на свете милей замирания сердца в те минуты, когда перепел, всё ближе подходя к сети, через известные промежутки времени бьёт всё горячее, всё громче и всё страшней для ловца. Вот был истинный, бескорыстный поэт!