Жизнь арсеньева. Юность
Вид материала | Книга |
- Н. А. Горбанев вершины русского романа «МЫ» «жизнь арсеньева» «доктор живаго» Учебное, 1869.46kb.
- Что читать летом, 14.07kb.
- Лаборатория жизнь. Анфилада из комнат: Детство, отрочество, юность, замужество, зрелость, 39.37kb.
- 11 класс, 12.33kb.
- Класса лнмо а. Куприн Гранатовый браслет, 35.57kb.
- Конкурс исследовательских работ «юность, наука, культура», 310.65kb.
- Тема Предмет и задачи курса, 341.43kb.
- А. С. Пушкин в Царском селе Экскурсия для учащихся 4-8 классов, 69.36kb.
- Основной метод: Создание условий проявлений добра добро творческая и миссионерская, 87.59kb.
- И. А. Бунина По горизонтали: Персонаж романа И. Бунина "Жизнь Арсеньева". Псевдоним, 37.88kb.
IX
И всё-таки, приходя по утрам в редакцию, я всё радостней, родственней встречал на вешалке её серую шубку, в которой была как бы сама она, какая-то очень женственная часть её, а под вешалкой - милые серые ботики, часть наиболее трогательная. От нетерпения поскорее увидать её я приходил раньше всех, садился за свою работу, - просматривал и правил провинциальные корреспонденции, прочитывал столичные газеты, составлял по ним «собственные телеграммы», чуть не заново переписывал некоторые рассказы провинциальных беллетристов, а сам слушал, ждал - и вот наконец: быстрые шаги, шелест юбки! Она подбегала, вся точно совсем новая, с прохладными душистыми руками, с молодым и особенно полным после крепкого сна блеском глаз, поспешно оглядывалась и целовала меня. Так же забегала она порой ко мне в гостиницу, вся морозно пахнущая мехом шубки, зимним воздухом. Я целовал её яблочно-холодное лицо, обнимая под шубкой всё то тёплое, нежное, что было её телом и платьем, она, смеясь, увертывалась, - «пусти, я по делу пришла!» - звонила коридорному, при себе приказывала убрать комнату, сама помогала ему...
Я однажды нечаянно услыхал её разговор с Авиловой, - они как-то вечером сидели в столовой и откровенно говорили обо мне, думая, что я в типографии. Авилова спрашивала:
- Лика, милая, но что же дальше? Ты знаешь моё отношение к нему, он, конечно, очень мил, я понимаю, ты увлеклась... Но дальше-то что?
Я точно в пропасть полетел. Как, я «очень мил», не более! Она всего-навсего только «увлеклась»!
Ответ был ещё ужаснее:
- Но что же я могу? Я не вижу никакого выхода...
При этих словах во мне вспыхнуло такое бешенство, что я уже готов был кинуться в столовую, крикнуть, что выход есть, что через час ноги моей больше не будет в Орле, - как вдруг она опять заговорила:
- Как же ты, Надя, не видишь, что я действительно люблю его! А потом, ты его всё-таки не знаешь, - он в тысячу раз лучше, чем кажется...
Да, я мог казаться гораздо хуже, чем был. Я жил напряжённо, тревожно, часто держался с людьми жёстко, заносчиво, легко впадал в тоску, в отчаяние: однако легко и менялся, как только видел, что ничто не угрожает нашему с ней ладу, никто на неё не посягает: тут ко мне тотчас возвращалась вся прирождённая мне готовность быть добрым, простосердечным, радостным. Если я знал, что какой-нибудь вечер, на который мы собирались с ней, не принесет мне ни обиды, ни боли, как празднично я собирался, как нравился сам себе, глядясь в зеркало, любуясь своими глазами, тёмными пятнами молодого румянца, белоснежной рубашкой, подкрахмаленные складки которой расклеивались, разрывались с восхитительным треском! Каким счастьем были для меня балы, если на них не страдала моя ревность! Каждый раз перед балом я переживал жестокие минуты, - нужно было надевать фрак покойного мужа Авиловой, совершенно, правда, новый, кажется, ни разу не надёванный и всё же меня как бы пронзавший. Но минуты эти забывались - стоило только выйти из дома, дохнуть морозом, увидать пёстрое звёздное небо, быстро сесть в извозчичьи санки... Бог знает, зачем украшали ярко блиставшие входы бальных собраний какими-то красно-полосатыми шатрами, зачем разыгрывалась перед ними такая щеголеватая свирепость квартальных, командовавших съездом! Но всё равно - это был уж бал, этот странный вход, ярко и бело заливавший калёным светом перемешанный сахарный снег перед ним, и вся эта игра в быстроту и в лад, чёткий полицейский крик, мёрзлые полицейские усы в струну, блестящие сапоги, топчущиеся в снегу, как-то особенно вывернутые и спрятанные в карманы руки в белых вязаных перчатках. Чуть не все подъезжавшие мужчины были в формах, - много форм было когда-то в России, - и все были вызывающе возбуждены своими чинами, формами, - я ещё тогда заметил, что люди, даже всю жизнь владеющие всякими высшими положениями и титулами, никогда за всю жизнь не могут к ним привыкнуть. Эти подъезжавшие всегда и меня возбуждали, тотчас становились предметом моей мгновенно обостряющейся неприязненной зоркости. Зато женщины были почти все милы, желанны. Они очаровательно освобождали себя в вестибюле от мехов и капоров, быстро становясь как раз теми, которыми и надлежало идти по красным коврам широких лестниц столь волшебными, умножающимися в зеркалах толпами. А потом - эта великолепная пустота залы, предшествующая балу, её свежий холод, тяжкая гроздь люстры, насквозь играющей алмазным сиянием, огромные нагие окна, лоск и ещё вольная просторность паркета, запах живых цветов, пудры, духов, бальной белой лайки - и всё это волнение при виде всё прибывающего бального люда, ожидание звучности первого грома с хор, первой пары, вылетающей вдруг в эту ширь ещё девственной залы, - пары всегда самой уверенной в себе, самой ловкой.
Я уезжал на бал всегда раньше их. Когда приезжал, ещё длился съезд, внизу ещё заваливали служителей пахучими шубами, шубками, шинелями, воздух везде был резок для тонкого фрака. Тут я, в этом чужом фраке, с гладкой прической, стройный, как будто ещё больше похудевший, ставший легким, всем чужой, одинокий, - какой-то странно гордый молодой человек, состоящий в какой-то странной роли при редакции, - чувствовал себя сперва так трезво, ясно и так отдельно от всех, точно был чем-то вроде ледяного зеркала. Потом делалось все людней и шумней, музыка гремела привычней, в дверях залы уже теснились, женщин всё прибывало, воздух становился всё гуще, теплей, и я как бы хмелел, на женщин смотрел всё смелее, а на мужчин всё заносчивее, скользил в толпе всё ритмичней, извинялся, задевая какой-нибудь фрак или мундир, всё вежливей и надменней... Потом вдруг видел их, - вот они, осторожно, с полуулыбками пробираются в толпе - и сердце обрывалось родственно и как-то неловко и удивленно: они и не они, те и не те. Особенно она - совсем не та! Меня каждый раз поражала в эту минуту её юность, тонкость: схваченный корсетом стан, лёгкое и такое непорочно-праздничное платьице, обнажённые от перчаток до плечей и озябшие, ставшие отрочески сиреневыми руки, ещё неуверенное выражение лица... только причёска высокая, как у светской красавицы, и в этом что-то особенно влекущее, но как бы уже готовое к свободе от меня, к измене мне и даже как будто к сокровенной порочности. Вскоре к ней кто-нибудь подбегал, с привычной бальной поспешностью низко кланялся, она передавала веер Авиловой и как будто рассеянно, с грацией клала руку ему на плечо и, кружась, скользя на носках, исчезала, терялась в кружащейся толпе, шуме, музыке. И я как-то прощально и уже с холодом враждебности смотрел ей вслед.
Маленькая, живая, всегда вся крепко и весело собранная Авилова тоже удивляла меня на балу своей молодостью, сияющей миловидностью. Это на балу вдруг понял я однажды, что ведь ей всего двадцать шесть лет, и впервые, не решаясь верить себе, догадался о причине странной перемены, происшедшей в её обращении со мной в эту зиму, - о том, что она может любить и ревновать меня.