Жизнь арсеньева. Юность

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   34

XXI



Весь день мистраль, острый шелест пальм, тревожный зимний блеск.

К вечеру как будто стихает.

В четыре часа я уже на мысу, иду дальше.

Дорога долго поднимается среди сплошных южных са­дов, по длинному проспекту. Наконец вот и оно, это большое старинное поместье, и этот белый большой дом в глубине обширного и просторного сада, за раскрытыми настежь воротами, в конце длинной аллеи старых сум­рачных пальм. Предвечернее солнце, весь свет и блеск западного неба - за домом.

Это первое, что жутко, - эти так широко и свободно для всякого раскрытые смертью ворота и множество ав­томобилей, стоящих возле них.

Аллея пуста, все уже в доме. Быстро иду к нему. Под ногами шуршит гравий.

Пусто и возле крыльца. Сюда?

Но я произношу это слово только потому, что вдруг те­ряюсь: внезапно вижу на крыльце то, чего не видел уже целых десять лет и что поражает меня как чудодействен­но воскресшая вдруг передо мной и вся моя прежняя жизнь: светлоглазого русского офицера в гимнастерке, в погонах... Высокие стеклянные двери крыльца тоже настежь от­крыты. За дверями - полутёмный вестибюль и такие же другие двери, а дальше полусвет большого французского салона, что-то странное и красивое: гранатом сквозящие на солнце, скрытом за ними, спущенные на высоких и по­лукруглых окнах шёлковые шторы и необычно зажжён­ная в такой ещё ранний час, палевым жемчугом сияющая под потолком люстра.

В вестибюле молчаливая и тесная толпа. С какой-то особой покорностью пробираюсь ко вторым дверям, за­тем поднимаю глаза - и тотчас же вижу лежащий в не­померно длинном гробу, в жёлтом дубовом саркофаге, большой жёлто-серый лик, большой романовский лоб, всю эту старческую мёртвую голову, уже седую, а не ру­сую, но всё ещё властную и гордую: поседевшая бородка слегка выдвинута, ноздри вырезаны тонко и как бы чуть презрительно...

Затем вижу и чувствую подробности. Да, странный по­лусвет, спущенные, красно просвечивающие предвечерним солнцем шторы, жемчужно сияющая люстра, тонкие и бледные, чуть дрожащие огни высоких церковных свещников. И тут народ, но только по стенам, а чуть не вся середина салона занята им. У стены налево стоймя стоит прислоненная к мраморному камину с завешенным зеркалом, высится и блистает желтым лакированным ду­бом гробовая крышка необычной формы, - в боках рас­ширенная. В глубине угла, за гробовым возглавием, робко и нежно, как в детской спальне, теплится на столике пе­ред древним серебряным образом лампадка.

Чуть не всё остальное занято гробом-саркофагом. Он тоже странно расширен в боках, необыкновенно долог и глубок, блещет своей новизной, полировкой, ладностью - и страшен тем, что в нём заключен ещё другой, цинковый гроб, который внутри обит белым рытым бар­хатом. Вокруг застыл в своих напряжённо-щегольских воинских позах его последний почётный караул, офицер­ская и казачья стража: шашки наголо, к правому плечу, на согнутой левой руке - фуражки, глаза с резко под­черкнутым выражением беспрекословности и готовности устремлены на него. Сам же он, вытянутый во весь свой необыкновенный рост и до половины покрытый трех­цветным знаменем, лежит ещё неподвижнее. Голова его, прежде столь яркая и нарядная, теперь старчески проста и простонародна. Поседевшие волосы мягки и слабы, лоб далеко обнажен. Голова эта кажется теперь велика, - так детски худы и узки стали его плечи. Он лежит в ста­рой, совсем простой рыже-серой черкеске, лишенной всяких украшений, - только георгиевский крест на гру­ди, - с широкими, но не в меру короткими рукавами, так что выше кисти, длинной и плоской, открыты его боль­шие желтоватые руки, неловко и тяжело положенные одна на другую, тоже старческие, но ещё могучие, пора­жающие своей деревянностью и тем, что одна из них с грозной крепостью, как меч, зажала в кулаке древний афонский кипарисовый крест, почерневший от времени... Я подхожу и становлюсь возле самого гробового изножия, у пальмовых ветвей и венков, прислоненных к нему.

Тотчас же вслед за тем начинается служба. Из внутрен­них покоев выходят близкие, облачается в ризу священ­ник, в руках у нас тепло и ласково зажигаются огни вос­ковых свечей... Как все это уже привычно мне теперь - это негромкое, стройное пение, мерное, кадильное звя­канье, скорбно-покорные, горестно-умилённые возгласы уходящие в свою дикую зимнюю ночь, снизу уже до поло­вины потонувшие в сизой густой мгле. Сурово, холодно посинело к ночи море под ними... и моления, уже миллионы раз звучавшие на земле! Только имена меняются в этих молениях, и для каждого имени на­стает в некий срок свой черёд!
  • Благословен бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков...
  • Миром господу помолимся...
  • О приснопамятном рабе божием...

Я всё ещё думаю о том, кто когда-то, в жаркий солнеч­ный день, был на вокзале в Орле. Но лить на миг мелька­ет передо мной это яркое видение. Горестно и несмело звучат моления о «Благоверном государе, великом кня­зе», новопреставленном в сонме всех «чающих Христова утешения» и ждущем теперь «покоя, тишины, блаженные памяти», уповающем «неосужденным предстати у страш­ного престола господа славы...». Мёртвый лик, уже обра­щённый к чему-то нам недоступному, всё ещё выразите­лен, но уже покоен и тих. Выпуклые веки закрыты, бесцветные губы сжаты, пепельно белеют под усами... Я вижу слегка вздувшиеся вены на его старчески крупных висках, - завтра они уже почернеют, думаю я... Я думаю о его протекшей жизни, такой большой и сложной, ду­маю и о своей собственной...

- Ещё молимся о упокоении души усопшего раба тво­его... и о еже проститися ему всякому согрешению, воль­ному же и невольному...

- Милости божия, царства небесного и оставления грехов его у Христа, бессмертного царя и бога нашего, просим...

Потом взгляд мой опять останавливается на трёхцвет­ном знамени, до половины прикрывающем его ноги, его черкеску, видит эту окаменевшую руку с зажатым в ней чёрным крестом, эти застывшие в своей напряжённой го­товности лица караула, их фуражки, клинки и погоны, уже десять лет мной не виденные...

- Образ есмь неизреченные твоея славы – ущедри сознание твое, владыко, и вожделенное отечество подаждь ми…

Когда мы все выходим, уже вечер. Солнце только что село сзади, за чёрными пальмами, тёмно-розовое зарево. А впереди, вдали, огромная картина этих вечных средиземноморских брегов. В глубине её, в смутном и холодном, в розово-синем восточном небе, надо всем мертвенно царят снежные хребты Верхних Альп, уже гаснущие, сумрачно-малиновые, всему живому бесконечно-чуждые, уходящие в свою дикую зимнюю ночь, снизу уже до половины потонувшие в сизой густой мгле. Сурово, холодно посинело к ночи море под ними…