Борис башилов масоны и заговор декабристов издательство “русь”

Вид материалаДокументы

Содержание


Xvi. оценка “исторического подвига” декабристов выдающимися современниками и народом
Xvii. миф о том, что пушкин и грибоедов были декабристами
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15

XVI. ОЦЕНКА “ИСТОРИЧЕСКОГО ПОДВИГА” ДЕКАБРИСТОВ ВЫДАЮЩИМИСЯ СОВРЕМЕННИКАМИ И НАРОДОМ


Восстание декабристов, это дело кучки фанатически настроенных дворян. Восстание декабристов не имело никаких корней в народе, да по характеру своему и не могло иметь. Декабристам сочувствовала только незначительная часть дворянской интеллигенции, из числа “передовых людей, заразившихся любовью к отвлеченной свободе и ненавистью к реальной России. Эта категория людей, как во времена декабристов, так и позже, всегда страдала одной и той же неизлечимой болезнью — отсутствием государственного смысла. Русской действительности и русской власти эти фантазеры предъявляли всегда такие претензии, каких не в состоянии выдержать никакая власть на свете. Действительность и политические утопии, как известно, со времен Платона, всегда живут как кошка с собакой.

Как отнеслось большинство выдающихся национально-настроенных людей к “бессмертному историческому подвигу декабристов”?

Выдающийся русский лирический поэт Ф. Тютчев пишет:

...Полна грозы и мрака,

Стремглав на нас рванулась глубина,

Но твоего не помутила зрака...

Ветр свирепел: но... “да не будет тако”,

Ты рек, и вспять отхлынула волна”...

...Народ, чуждаясь вероломства,

Забудет ваши имена...

Перу отца русской историографии Карамзина принадлежит следующая характеристика восстания декабристов: “Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много. Солдаты были только жертвой обмана”. Обладая глубоким объективным умом историка, Карамзин отдавал себе ясный отчет в том, от какой опасности была спасена 14 декабря 1825 года Россия. “Бог спас нас 14 декабря, — пишет он, — от великой беды. Это стоило нашествия французов”.

“В обоих случаях вижу блеск луча, как бы неземного”.

Благородный Жуковский, воспитатель сына Николая I, будущего Царя Александра II Освободителя, — как бы предчувствуя его трагическую смерть от рук духовных потомков декабристов, не побоялся прямо назвать декабристов “сволочью”.

Осуждали восстание декабристов и многие другие выдающиеся люди, свидетели восстания декабристов.

Секретный агент Висковатов в своем рапорте сообщал, что он слышал следующие разговоры среди простолюдинов:

“Начали бар вешать да ссылать! Жаль, что всех не перевешали, да хоть бы одного отодрали да и спасли...”

Любопытна оценка декабристов Юрием Самариным, одним из тех дворян, которые поддержали Александра Второго в его проекте освобождения крестьян с землей. В написанном Самариным проекте неопубликованного манифеста, являющимся ответом на требование дворянами конституции, Юрий Самарин пишет: “Народной конституции у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, т.е. господство меньшинства, действующего без доверенности от имени большинства, есть обман и ложь”.

Чрезвычайно интересна оценка декабристов, сделанная Достоевским. Называя декабристов бунтующими барами, Достоевский пишет о “бунте 14 декабря” как о бессмысленном деле, которое “не устояло бы и двух часов”. В уста героя “Бесы”, Шатова, Достоевский вкладывает следующее высказывание: “...Бьюсь об заклад, что декабристы непременно освободили бы тотчас народ, но непременно без земли, за что им тотчас русский народ непременно свернул бы голову”.

Политическая зрелость 26-летнего Пушкина сказывается в суждениях Пушкина о декабристском восстании и его подавлении, и в связи с этим — об революции вообще. Хотя он волнуется и страдает за участь своих друзей, но он не разделяет их взглядов, не одобряет их образа действий. Два месяца после восстания он писал Дельвигу, что он “никогда не проповедовал ни возмущения, ни революции” и желал бы “искренне и честно помириться с правительством”.

Сожалел об участи, грозящей декабристам, Пушкин заявляет: “Не будем ни суеверными, ни односторонними, как французские трагики, но взглянем на трагедию взглядом Шекспира”.

“Уже тогда в Пушкине, — указывает С. Франк, — очевидно выработалась какая-то совершенно исключительная нравственная и государственная зрелость, беспартийно-человеческий, исторический, “шекспировский” взгляд на политическую бурю декабря 1825 года”.

В июле 1826 года Пушкин пишет князю Вяземскому: “Бунт и революция мне никогда не нравились”.

В 10 главе “Онегина” Пушкин дал следующую уничтожающую характеристику декабристов:

Все это были разговоры,

И не входила глубоко

В сердца мятежные наука,

Все это была только скука,

Безделье молодых умов,

Забавы взрослых шалунов.

Широкие же массы народа восприняли восстание декабристов как желание уничтожить Царя за то, что он не дает помещикам окончательно поработить крестьян.

Крестьяне думали о восстании в Петербурге, — пишет Цейтлин, — “что это дворяне помещики бунтовали против батюшки Царя, потому что он хочет дать им свободу”. И это было действительно так.

Даже такой страстный поклонник декабристов, как Герцен, в своей статье “Русский заговор”, пишет:

“Их либерализм был слишком иноземен, чтобы быть популярными”.

А в статье “О развитии революционных идей” Герцен дает еще более суровую оценку политического значения заговора декабристов. Герцен пишет о том, что “невозможны более никакие иллюзии; народ остался равнодушным зрителем 14-го декабря”.

XVII. МИФ О ТОМ, ЧТО ПУШКИН И ГРИБОЕДОВ БЫЛИ ДЕКАБРИСТАМИ


I

Был ли Пушкин декабристом? Хотел ли он быть декабристом? И мог ли Пушкин быть декабристом? Вокруг этих трех вопросов уже свыше ста двадцати пяти лет идут ожесточенные споры. Левые усиленно поддерживают легенду о том, что если Пушкин и не был декабристом, то он хотел им быть и мог им быть.

Князь С. Вяземский в своей книге “О декабристах” утверждает, что его прадеду Сергею Волконскому было поручено завербовать Пушкина в декабристы.

“...Здесь уместно упомянуть подробность, — пункт с Волконским — которая, кажется, в литературу не проникла; она сохранилась в нашем семействе, как драгоценное предание. Деду моему Сергею Григорьевичу было поручено завербовать Пушкина в члены Тайного Общества; но он, предвидя славное его будущее и не желая подвергать его случайностям политической кары, воздержался от исполнения возложенного на него поручения”.

Передавая это семейное предание С. Волконский далее заявляет:

“В отношениях, сближавших Пушкина с декабристами, есть некоторая недоговоренность, своего рода драматическое молчание с обеих сторон. Пущин остановился на краю признания. С другой стороны, Якушкин рассказывает, как однажды в Каменке, в присутствии Пушкина, говорили откровенно, настолько, что сочли нужным тут же замазать и превратить в шутку, а Пушкин воскликнул: “Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, а это была только злая шутка”. Слова его остались без отклика. Может быть, боялись пылкости, неуравновешенности поэта. Драматическое молчание этой недоговоренности, длившейся столько лет, освещается горькими словами поэта при прощании с Александрой Григорьевной Муравьевой: “Я очень понимаю, почему они не хотели принять меня в свое общество, я не стоил этой чести”. Как согласовать эту недоговоренность и опасливое отношение декабристов к Пушкину с преданием о возложенном на моего деда поручении, не берусь судить, но счел долгом упомянуть о нем”.

Семейное предание Волконских с “опасливым отношением декабристов к Пушкину” согласовать, конечно, трудно. Едва ли С. Г. Волконский воздержался от вербовки Пушкина в ряды декабристов только потому, что предвидя славное будущее Пушкина, не желал “подвергать его случайностям политической кары”. Ни политические настроения декабристов, ни их действия, как известно, не отличались слишком большой осторожностью. Если бы они были уверены в том, что Пушкин будет преданным активным участником заговора, что он пойдет на все, то Волконский, конечно, завербовал бы Пушкина.

“От верховной думы, — говорит декабрист Горбачевский, — нам было запрещено знакомиться с Пушкиным; а почему? Прямо было указано на его характер.” (Русская Старина. 1880 г. стр. 13).

“Уже этот факт — непосвящения Пушкина в заговор — необъясним одной ссылкой на недоверие к Пушкину за его легкомыслие, — правильно подчеркивает С. Франк, — мало ли легкомысленных и даже прямо морально недостойных людей было в составе заговорщиков. Он свидетельствует, что друзья Пушкина с чуткостью, за которую им должна быть благодарна Россия, улавливали уже тогда, что по существу своего духа он не мог быть заговорщиком”.

То, что Пушкин по складу своего мировоззрения совершенно не способен быть участником революционного заговора, доказывает его записка “О народном воспитании”, написанная Пушкиным в ноябре 1826 года.

“Последние происшествия, пишет Пушкин, обнаружили много печальных истин. Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения. Политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением, вдруг сделались у нас предметом замыслов и злонамеренных усилий.

Лет 15 тому назад, молодые люди занимались только военной службою, старались отличиться одною светской образованностью или шалостями. Литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний; десять лет спустя, мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический, литературу (подавленную самою своенравною цензурою) превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и в возмутительные песни; наконец и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные...

Ясно, что походам 13 и 14 года, пребыванию наших войск во Франции и Германии, должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли в наших глазах; должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились; что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой — необъятную силу правительства, основанную на силе вещей. Вероятно братья, друзья, товарищи погибших успокоятся временем и размышлением, поймут необходимость и простят оной в душе своей. Но надлежит защитить новое, возрастающее поколение, еще не наученное никаким опытом и которое скоро явится на поприще жизни со всею пылкостью первой молодости, со всем ее восторгом и готовностью принимать всякие впечатления”.

Свой вывод Пушкин подтверждает следующим заключением:

“...Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гетингенском университете, не смотря на свой политический фанатизм, отличался посреди буйных своих сообщников нравственностью и умеренностью правил, следствием просвещения истинного и положительных познаний”.

Русская история, по мнению Пушкина должна преподаваться по Карамзину.

“История Государства Российского, пишет он, есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека. Россия слишком мало известна русским; сверх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр. Изучение России должно будет преимущественно занять, в окончательные годы, умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целью искренно, усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему, безумно упорствуя в тайном недоброжелательстве”.

Отметив, что “Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества, воспитание или лучше сказать, отсутствие воспитания, есть корень всякого зла.”

Пушкин цитирует манифест Николая Первого от 13 июля 1826 года, в котором своевольство мыслей декабристов объясняются недостатком твердых познаний.

“Не просвещению (сказано в высочайшем манифесте от 13 июля 1826 года), но праздности ума, более вредной чем праздность телесных сил, недостатку твердых познаний, должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец — погибель”. Скажем более: пишет Пушкин, одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия.”

II

В “Истории русского театра”, написанной Н. Евреиновым и недавно изданной Чеховским Издательством, Н. Евреинов утверждает, что и Грибоедов был декабристом. В Москве несколько лет назад вышла огромная книга Нечкиной “Грибоедов и декабристы. На протяжении шестисот с лишним страниц Нечкина пытается изобразить Грибоедова декабристом, но из ее попыток ничего не выходит. Приводя противоречивые показания декабристов, насчет того был ли Грибоедов членом заговора, Нечкина в конце концов принуждена выдвинуть против оправданного следствием Грибоедова ту же самую версию, которую выдвигает С. Волконский в отношении Пушкина. Нечкина заявляет, что Грибоедов хотел быть декабристом, но его как и Пушкина не приняли декабристы, щадя его поэтический талант.

“Грибоедов, — уверяет Нечкина, — знал очень многое о тайных планах декабристов, сочувствовал им, но, — как утверждает Нечкина, — несмотря на тюрьму и допросы, — он не выдал просто ничего, ни разу не поколебавшись, ни разу не изменив принятой линии. Он оказался замечательным товарищем и доверие, оказанное ему первыми русскими революционерами оправдал вполне.”

А дело то было проще. При всем желании А. Грибоедов ничего не мог рассказать Следственной Комиссии о тайных планах декабристов. Он был таким же “декабристом”, как и Пушкин, которого совсем не привлекали к допросам, так как правительству было ясно, что Пушкин не имеет никакого отношения ни к заговору, ни к восстанию.

Против Грибоедова подозрения возникли и он был арестован. Но следствие доказало полную непричастность Грибоедова и он был освобожден. Грибоедов был выпущен “с очистительным аттестатом” 2 июня 1826 года, через четыре дня, был принят Николаем Первым вместе с другими оправданными чиновниками. Грибоедову, как и другим оправданным было выдано двойное жалованье. В письме к Одоевскому Грибоедов пишет:

“Государь наградил меня щедро за мою службу”. Грибоедов так же как и Пушкин с тревогой смотрел на все расширяющуюся пропасть между образованным обществом, усваивавшим все больше и больше европейскую идеологию и массами народа.. Грибоедов писал в “Загородной прогулке” (в 1826 г.):

“...Родные песни! Куда занесены вы с священных берегов Днепра и Волги?... Прислоняясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел глаза на самих слушателей — наблюдателей, тот поврежденный класс полуевропейцев, к которому я принадлежу. Им казалось дико все, что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими?.. народ, единокровный, наш народ разрознен с нами и навеки!..”

В. Розанов верно отмечает в “Уединенном”, что “Вообще семья, жизнь, не социал-женихи, а вот социал-трудовики — никак не вошли в русскую литературу. На самом деле труда-то она и не описывает, а только “молодых людей”, рассуждающих “о труде”. Именно женихи и студенты; но ведь работают-то в действительности — отцы. Но те все — “презираемые”, “отсталые” и для студентов они то же, что куропатки для охотника”.

Исторического романа “Декабристы” Л. Толстой, по тонкому замечанию В. Розанова, не кончил “по великой пустоте сюжета. Все декабристы суть те же “социал-женихи”, предшественники проститутки и студента, рассуждающих о небе и земле. Хоть и с аксельбантами и графы. Это не трудовая Русь: и Толстой бросил сюжет...”