Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и посольства Франции в России

Вид материалаДокументы

Содержание


Субверсии  неподвластна
IV. Тело, или кладбище знаков
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   38
184

Мода, несомненно, — эффективнейшее средство нейтрализации сексуальности (накрашенная женщина — это женщина, которую нельзя трогать; ср. ниже, в разделе «Тело, или Кладбище знаков»), именно потому, что страсть к ней — не сообщница, а соперница и, как показано еще у Лабрюйера, победительница пола. Поэтому страсть к моде проявляется во всей своей двойственности именно в отношении тела, которое смешивают с полом.

Более глубокий взгляд на моду имеет место тогда, когда она предстает как театральное представление самого тела, когда тело ока­зывается средством сообщения моды1. Раньше оно было вытесняе­мым, но и непроницаемым в своей вытесненности святилищем, теперь оно само пронизано модой. Игра фасонов одежды уступает место те-

1 Ср. выделяемые Бартом («Система моды», с. 261) три разновидности «тела моды»:

Г Тело — чистая форма, лишенная собственных атрибутов, тавтологичес­ки определяемая одеждой.

2° Каждый год определяют, что такое-то тело (тип тела) является мод­ным. Это тоже вариант отождествления тела с одеждой.

3° Одежду делают такой, чтобы она преобразовывала реальное тело и де­лала его знаком идеального тела моды.

Эти три разновидности примерно соответствуют исторической эволюции, которую претерпел статус женщины-модели, — первоначальной непрофессио­нальной модели (женщины из высшего света), профессиональной манекенщицы, чье тело функционирует также и как сексуальная модель, и последней (сегод­няшней) фазы, когда манекенщицами становятся все: всех призывают, заставля­ют инвестировать в свое тело правила модной игры, все становятся «агентами» моды, так же как все становятся производственными агентами. Становясь всеоб­щей, мода одновременно захлестывает всех и каждого и все уровни значения.

Эти три фазы развития моды можно также связать с последовательными фазами концентрации капитала, со структурированием экономики моды (измене­ниями в постоянном капитале, в органическом составе капитала, в скорости това­рооборота, оборота финансового и промышленного капитала. См. «Утопия», № 4). Однако аналитический принцип этого взаимодействия экономики и знаков не всегда ясен. В историческом расширении сферы моды можно усматривать не столько прямую соотнесенность с экономикой, сколько гомологичность ее разви­тия расширению рынка:

I. На первой стадии к моде относятся только разрозненные черты, мини­мальные вариации в одежде маргинальных категорий населения, тогда как вся система остается в общем однородной и традиционной (так и на первой стадии политической экономии в обмен идут только излишки производства, в остальном же оно полностью поглощается внутригрупповым потреблением — доля вольно­наемного труда очень мала). Мода выступает при этом как нечто внекультурное, внегрупповое, чужое (для крестьянина — это городское, и т.д.).

II. Мало-помалу мода виртуально вбирает в себя все культурные знаки и начинает управлять знаковым обменом, так же как на второй стадии политичес­кая экономия виртуально вбирает в себя любое материальное производство. Вес прежние системы производства и обмена исчезают в едином универсальном из­мерении рынка. Вес культуры вовлекаются в универсальную игру моды. Референтной группой моды является на этой стадии господствующий в культуре класс, именно он управляет различительными ценностями моды.

III. Мода распространяется повсюду и становится просто образом жизни [le mode de vie]. Она проникает во все ранее недоступные ей сферы. Все пре­терпевают и сами воспроизводят ее действие. Она подчиняет себе собственное отрицание (не-модность), становится собственным означающим (как и производ­ство на стадии воспроизводства). Но в некотором смысле это и ее конец.

185

лесной игре, а та, в свою очередь, — игре моделей116. Тем самым одежда теряет свой церемониальный характер (которым она облада­ла вплоть до XVIII века), связанный с использованием знаков именно как знаков. Разъедаемая означаемыми тела, которое как бы просвечи­вает сквозь нее в своей сексуальности и природности, одежда теряет свою фантастическую изобильность, которой она обладала начиная с первобытных обществ. Нейтрализуемая необходимостью обозначать тело, она теряет свою силу чистой маски, начинает нечто обосновы­вать.

Но при этой операции нейтрализуется также и тело. Оно тоже теряет свою силу маски, которой оно обладало в случаях татуировки и ритуального наряда. Отныне оно может играть только со своей собственной истиной, совпадающей с его внешними границами, — со своей наготой. В наряде знаки тела открыто смешивались в своей игре со знаками не-тела. Затем наряд становится одеждой, а тело трактуется как природа. Начинается уже другая игра: игра оппози­ции одежды и тела, игра обозначения и цензуры (тот же разрыв, что между означающим и означаемым, та же игра сдвигов и намеков). Собственно, мода и начинается вместе с этим разделением тела, одно­временно и вытесняемого и уклончиво обозначаемого; и она же кла­дет этому конец при симуляции наготы, когда нагота становится симулятивной моделью тела. Для индейца все тело — лицо, то есть символическое обетование и завоевание, тогда как для нас нагота лишь сексуальный инструментарий.

116 Какое-нибудь эластичное платье или колготки, позволяющие телу «свободно играть», на самом деле ничего не «раскрепощают»: в плане знаков это лишь дополнительное усложнение. Обнажение структур вовсе не возвраща­ет к нулевому уровню истины, а облекает их новым значением, прибавляющимся к прежним. И это зародыш нового цикла форм, новой системы знаков. Таков цикл формальной инновации, такова логика моды, и никто не в силах здесь что-либо изменить. «Раскрепощение» структур - структур тела, структур бессозна­тельного, функциональной истины вещей в дизайне и т.д. — всякий раз лишь от­крывает дорогу к универсализации системы моды (это ведь единственная систе­ма, допускающая универсализацию, способная управлять оборотом всех, даже противоречащих друг другу знаков). Это как бы буржуазная революция в сис­теме знаков, наподобие буржуазной революции в политике, которая тоже откры­вает путь к универсализации рыночной системы.

186

Эта новая реальность тела как скрытого пола изначально была отождествлена с телом женщины. Невидимое тело — женское тело (разумеется, не в биологическом, а в мифологическом плане). Таким образом, соединение моды и женщины, возникшее в буржуазно-пури­танскую эпоху, свидетельствует о двойном отношении индексации: зависимости моды от скрытого тела и зависимости женщины от скры­того пола. Это соединение еще не существовало (или существовало в меньшей мере) вплоть до XVIII века (и, разумеется, его вовсе не было в церемониальных обществах) — сегодня же, у пас, оно начинает ис­чезать. Когда же эта фатальность скрытого пола и запретной истины тела оказывается, как у нас, снята, когда сама мода нейтрализует оппо­зицию одежды и тела, тогда связь женщины с модой постепенно пре­кращается1 — мода распространяется на всех и все меньше и меньше является принадлежностью определенного пола или возрастной груп­пы. Но только во всем этом нет никакого прогресса или освобожде­ния. Работает та же логика, что и всюду, и если мода распространяет­ся на всех — не только на женщину как своего привилегированного носителя, — то это просто значит, что запрет на тело тоже сделался всеобщим, получил форму более тонкую, чем пуританское подавле­ние, — форму всеобщей десексуализации. Ведь тело обладало силь­ным потенциалом сексуальности только при вытеснении, как скован­ный страстный позыв. А будучи отдано во власть модных знаков, тело сексуально расколдовывается, становится манекеном, о чем и говорит половая неразличимость слова mannequin2. Манекен всецело сексуален, но пол у пего — бескачественный. Его пол — мода. Или, вернее, в моде пол утрачивается как отличие, зато становится всеоб­щим как референция (как симуляция). Все бесполо, зато все сексуализировано. Утратив свою особость, мужское и женское тоже полу­чают возможность безграничного посмертного существования. Сек­суальность в одной лишь нашей культуре пропитывает собой все значения — оттого, что знаки, со своей стороны, заполнили собой всю сферу сексуального.

Этим объясняется парадокс наших дней: у нас на глазах проис­ходит одновременно «эмансипация» женщины и мощная вспышка моды. Просто мода имеет дело вовсе не с женщинами, а с Женствен­ностью. По мере того как женщины выбираются из своего неполноп­равного положения, все общество в целом феминизируется (так же

1 У этой связи есть и много других социально-исторических причин: маргинальность и социальная неполноценность женщины (или же молодежи). Но здесь нет никакой разницы: социальная вытесненность и зловещая аура сексу­альности всегда отождествляются в одних и тех же категориях.

2 Манекенщик, манекенщица (фр. ). Прим. перев.

187

обстоит дело и с безумцами, детьми и т.д. — это нормальное след­ствие из логики исключения). Потому-то выражение «получить свое» [prendre son pied], обозначавшее женский оргазм, распространи­лось сегодня на всех, а вместе с тем и начинает, разумеется, обозначать вообще что угодно. Но следует также учитывать, что женщина может «освобождаться» и «эмансипироваться» только в качестве «силы на­слаждения» или «силы моды», подобно тому как пролетариев всегда освобождали только в качестве рабочей силы. Здесь имеет место глубокая иллюзия. Историческое определение Женственности стро­ится исходя из телесно-половой предопределенности, связанной с мо­дой. Историческое освобождение Женственности может стать только расширенным осуществлением той же самой судьбы (при этом она оказывается судьбой всех, но и не теряет своего дискриминационного характера). Когда женщина получает равный со всеми доступ к труду по модели пролетария, то одновременно и все получают доступ к мод­но-половому освобождению по модели женщины. Здесь сразу стано­вится ясно, до какой степени мода, является трудом и сколь необходи­мо рассматривать как исторически равные труд «материальный» и труд модный. Производить товары по законам рынка столь же капи­тально важно (да и просто является капиталом!), как и разрабатывать свое тело по законам пола и моды. Разделение труда происходит не там, где обычно думают, или, вернее, разделения труда вообще нет: разработка тела, разработка смерти, производство знаков, производ­ство товаров суть просто разные свойства одной и той же системы. Думается, с модой все даже хуже: ведь если трудящийся заживо от­торгнут от себя самого под знаком эксплуатации и принципа реально­сти, то женщина-то заживо отторгнута от себя и от своего тела под знаком красоты и принципа удовольствия!

СУБВЕРСИИ  НЕПОДВЛАСТНА

История сообщает нам (О. Бюржелен), что в XIX веке критика моды была элементом правой идеологии, а сегодня, со времен возник­новения социализма, она сделалась элементом идеологии левой. Рань­ше она шла от религии, теперь от революции. Мода развращает нра­вы, мода отменяет классовую борьбу. Но в том, что ее критика пере­метнулась налево, не обязательно проявляется какой-то исторический переворот: возможно, это просто означает, что по отношению к мора­ли и нравам левые просто заняли место правых и унаследовали во имя революции моральный строй и предрассудки классической эпохи. Коль скоро принцип революции вошел в наши нравы как своего рода категорический императив, то и весь политический строй, даже у ле­вых, стал строем моральным.

Между тем мода имморальна, вот в чем все дело, и любая власть (или мечтающие о ней) обязательно ее ненавидит. Одно время, от Макиавелли до Стендаля, имморальность была общественно при­знанной, и, скажем, Мандевиль в XVIII веке мог показывать, что обще­ство революционизируется лишь благодаря своим порокам, что имен­но имморальность придает ему динамику. Мода и поныне связана с такой имморальностью: она знать не знает ни о системах ценностей, ни о критериях суждения (добро и зло, прекрасное и безобразное, рацио­нальное/иррациональное) — она не доходит до них или их превосхо­дит, а значит, действует как субверсия всякого порядка, включая и революционную рациональность. Она образует как бы адское подпо­лье власти: в этом аду все знаки относительны, и их относительность приходится ломать любой власти, стремящейся утвердить свои соб­ственные знаки. Именно в таком своем качестве мода сегодня под-

189

хватывается молодежью — как сопротивление любому императиву, сопротивление без всякой идеологии, без всякой цели.

И обратно, никакая субверсия самой моды невозможна, потому что у моды нет референции, которой бы она противоречила (она сама себе референция). От моды нельзя уйти (она превращает в модную черту даже отказ быть модным — историческим примером тому джинсы). Этим лишний раз подтверждается, что можно еще ускользнуть от принципа реальности содержаний, но не от принципа реально­сти кода. Более того, бунтуя против содержаний, мы как раз больше и больше повинуемся логике кода. Что делать? Таков диктат нашей «со­временности». Мода не оставляет места для революции, если только не обратиться к самому зарождению образующего ее знака. И альтернати­вой моде является не «свобода», не какое-либо преодоление моды ради референциальной истины мира. Альтернативой является деконструкция формы модного знака и самого принципа сигнификации, так же как аль­тернативой политической экономии может быть только деконструкция формы/товара и самого принципа производства.

IV. Тело, или кладбище знаков

Пол  — это кладбище Знаков. Знак — это скелет Пола.

Тело с меткой

Вся новейшая история тела — это история его демаркации, ис­тория того, как сеть знаков и меток разграфляет, раздробляет и отри­цает его в его отличности и радикальной амбивалентности, реоргани­зуя его как структурный материал для знакового обмена наподобие вещей, разрешая его способность (не совпадающую с сексуальнос­тью) к игре и символическому обмену в сексуальность как детерми­нирующую инстанцию — инстанцию фаллоса, всецело организован­ную вокруг фетишизации фаллоса как всеобщего эквивалента. Имен­но в таком смысле тело, подчиненное сексуальности в ее сегодняшнем понимании, то есть ее «раскрепощению», включается в процесс, по сво­ему функционированию и стратегии неотличимый от политической экономии.

Мода, реклама, nude-look1, театр наготы, стриптиз — всюду сценодрама эрекции и кастрации. Она отличается крайним многообрази­ем и крайней монотонностью. Какой бы ни применялся реквизит: са­пожки, высокие сапоги до бедер, шорты под длинным пальто, перчатки выше локтя или чулки с резинками на бедрах, надвинутая на глаза прядь волос или узкие трусики стриптизерши, а равно и всевозмож­ные браслеты, ожерелья, перстни, пояса, цепи и побрякушки, — сцена­рий везде один и тот же: некая метка получает силу знака и тем са­мым перверсивно-эротическую функцию, некая демаркационная ли­ния изображает, пародирует кастрацию как символическую структуру неполноты — в форме черты, разделяющей два полновес­ных элемента (которые при этом играют роль означающего и означа-

1 Одежда, имитирующая наготу (англ.). Прим. перев.

194

емого в классической экономике знака). В роли каждого из этих эле­ментов, между которыми проходит разделительная черта, выступает та или иная зона тела — зона отнюдь не эрогенная, а эротичная, эротизированная, некая телесная частица, возведенная в ранг фалличес­кого означающего для сексуальности, сведенной к чистому понятию, означаемому.

В этой фундаментальной схеме, аналогичной схеме лингвисти­ческого знака, кастрация делается означаемой (переходит в состоя­ние знака) и оттого неузнаваемой. Нагота и не-нагота играют в рам­ках одной структурной оппозиции и тем самым способствуют обозна­чению фетиша. Возьмем пример с резинкой чулка на бедре: эротическая мощь образа — не от близости этой линии к реальному половому органу и не от содержащегося в ней позитивного посула (в подобной наивно-функционалистской перспективе точно такую же роль должно было бы играть и просто голое бедро), а оттого, что пуг­ливое восприятие пола (паническое опознавание кастрации) здесь задерживается на инсценировке кастрации — на безобидной метке чулка, за которой оказывается не пустота, амбивалентность и бездна, а полнота сексуальности, то есть голое бедро и, метонимически, все тело, превращенное благодаря этой цезуре в эмблему фаллоса, в объект-фетиш, удобный для созерцания и манипулирования и очищенный от всякой угрозы1. Желание, как и при фетишизме, может теперь испол­няться, обуздав кастрацию и влечение к смерти.

Так и повсюду эротизация заключается в выпячивании какой-то части разделенного чертой тела, в фаллической фантазматизации всего, что находится за чертой в положении означающего, и в одно­временной редукции сексуальности до роли означаемого (представ­ляемой ценности). Это успокоительная структурная операция закля­тия, позволяющая субъекту овладеть собой как фаллосом; фрагмент тела или все тело в целом как нечто позитивизированное, фетишизи­рованное может стать предметом самоотождествления или вторично­го присвоения субъекта, способствуя исполнению желания, которому так никогда и не узнать о своей гибели.

Эта операция осуществляется вплоть до мельчайших деталей. Браслет на руке или на ноге, пояс, колье, перстень задают ступню, та­лию, шею, палец как нечто выпяченное. В пределе даже и нет необхо­димости в видимой метке или знаке: эротичность всего тела в целом,

1 Фетишизации всегда подвергается не половой член как таковой, не пол как объект, а фаллос как всеобщий эквивалент — так же как в политической экономии фетишизируется всегда не товар-продукт как таковой, а именно форма меновой стоимости и ее всеобщий эквивалент.

195

в его наготе, действует без всяких знаков и все-таки на основе фантазматического разделения, то есть разыгрываемой и обыгрываемой кастрации. Даже когда тело не структурировано никаким знаком (роль которого может играть что угодно — украшение, грим или рана), даже когда оно ничем не раздроблено — разделительная черта все равно сохраняется в спадающих одеждах, обозначая возникнове­ние тела-фаллоса, даже если это тело женщины и даже в особенности если это тело женщины; в этом состоит все искусство стриптиза, к ко­торому мы еще вернемся.

Вся так называемая фрейдовская «символика» нуждается поэто­му в переосмыслении. Нога, палец, нос или какая-либо другая часть тела может функционировать как метафора пениса — но не в силу своей выступающей формы (по схеме аналогии между этими различными оз­начающими и реальным пенисом); своей фаллической валентностью они обладают лишь в результате выпячивающего их фантазматического разрыва — это кастрированные пенисы, оттого и пенисы, что кастри­рованные. Это полновесные, фаллифицированные, обозначенные самой обособляющей их чертой элементы; за этой чертой все является фалло­сом, все разрешается в эквивалент фаллоса, даже если это женский по­ловой орган или какое-нибудь телесное или вещественное зияние, тради­ционно относимое к разряду женских «символов». Тело делится не на мужские и женские «символы» — на более глубинном уровне оно об­разует то место, где разыгрывается и отрицается кастрация; примером является отмеченный Фрейдом в «Фетишизме» китайский обычай уро­довать женщине ступню, а затем чтить эту изуродованную ступню как фетиш. Такому маркированию/калечению1, за которым следует фалли­ческое поклонение (эротическое возвышение), поддается и все тело, в

1 Есть сходство между знаковым церемониалом, которым окружено эроти­ческое тело, и церемониалом мук, которым окружена садомазохистская перверсия. «Фетишистские» метки (колье, браслеты, цепи) все время имитируют и обознача­ют намеком метки садомазохистские (калечение, раны, шрамы). Обе эти перверсии избирательно кристаллизуются вокруг одного и того же аппарата меток.

Некоторые метки (только они и обладают силой внушения) позволяют сделать тело более нагим, чем если оно действительно обнажено. Оно оказы­вается при этом нагим той перверсивной наготой, которая возникает благодаря церемониалу. В качестве таких меток могут выступать одежда, аксессуары, а также и жесты, музыка, техника. Любая перверсия держится на таких «штуках» и «штукарстве». При садомазохизме эмблематичность тела достигается через страдание, так же как при фетишизме — с помощью украшений и грима.

Вес перверсии сходятся: в описываемой нами эротической системе тело возвышается за счет самолюбования, самообольщения, а при садомазохизме — путем страдания (аутоэротизм боли). Однако между ними есть глубинное сход­ство: страдая или любуясь собой, другой человек оказывается радикально объективирован. Любая перверсия играет со смертью.

196

самых разнообразных формах. Именно в этом его тайна, а вовсе не в анаморфозе гениталий.

Например, фалличны накрашенные губы (грим и макияж — одно из важнейших орудий структурного осмысления тела). Накра­шенные уста больше не говорят: функцией этих благостных, полуотк­рытых-полузакрытых губ уже не является ни речь, ни еда, ни рвота, ни поцелуй. На месте этих всякий раз амбивалентных функций обме­на, поглощения-извержения, благодаря их отрицанию утверждается перверсивная эротико-культурная функция: губы завораживают как искусственный знак, культурная работа, игра и правила игры; накра­шенные губы не говорят, не едят, их не целуют, они объективированы как драгоценность; вопреки бытующим представлениям, мощную эро­тическую значимость дает им вовсе не подчеркнутость рта как эро­генного отверстия в теле, а, напротив, их сомкнутость — помада слу­жит своеобразным фаллическим признаком, который помечает губы и задает их как фаллическую меновую стоимость; эти выпяченные, сексуально набухшие губы образуют как бы женскую эрекцию, мужс­кой образ, которым улавливается мужское желание1.

Будучи опосредовано этой работой структур, желание теряет свою абсолютность (которой оно обладает, когда основывается на неполноте и зиянии одного партнера рядом с другим) и становится предметом сделки, обмена фаллическими знаками и ценностями, вы­равниваемыми по общей фаллической эквивалентности: каждый из партнеров действует согласно договору, разменивая свое наслажде­ние в процессе фаллического накопления, — образцовая ситуация политической экономии желания.

Сказанное относится и к взгляду. Надвинутая на глаза прядь волос (и вообще любое искусственное оформление глаз) есть отри­цание взгляда, постоянно выражающего собой как кастрацию, так и любовный дар. Глаза, преображенные макияжем, — экстатическое ус­транение этой угрозы чужого взгляда, в котором субъект может уви­деть свою неполноту, но может и головокружительно затеряться, если взор обратится на него самого. Эти неестественные глаза Медузы2

1 Нередко и половой акт оказывается возможен лишь ценой этой первер­сии: тело партнера фантазматически представляется как манекен, фаллос/мане­кен, фаллический фетиш, который нежат, ласкают, обнимают как свой собствен­ный пенис.

2 Фрейд, критикуя тезис о фаллической матери, устрашающей в силу сво­ей фалличности, писал, что цепенящий эффект головы Медузы объясняется дру­гим: каждая из множества змей, заменявших ей шевелюру, является для субъек­та отрицанием кастрации, которую он хотел бы отменить и которая вновь и вновь напоминает ему о себе в этом обращении (А.Грин). Так, по-видимому,