Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства Иностранных Дел Франции и посольства Франции в России

Вид материалаДокументы

Содержание


Гиперреализм  симуляции
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   38
*

«Развитые демократические» системы стабилизируются в форме двухпартийного чередования власти. Фактически монополия остается в руках единого политического класса, от левых до правых,

1 [Self-fulfilling prophecy — самоисполняющееся пророчество (англ.). — Прим. перев. ] Таким коротким замыканием характеризуется вся «психологичес­кая» ситуация в наши дни.

Разве эмансипация детей и подростков, с завершением ее первой бунтарс­кой фазы, с утверждением принципиального права на эмансипацию, не предстает как реальная эмансипация родителей? И молодежь (студенты, лицеисты, подрост­ки), по-видимому, чувствуют это, когда все более яростно (хотя и по-прежнему непримиримо) требуют присутствия и слова родителей или воспитателей. Оказав­шись наконец в одиночестве, свободными и ответственными, они вдруг обнаружи­вают, что, пожалуй, настоящую-то свободу в итоге этой операции забрали себе «другие». А раз так, то их нельзя оставлять в покое: их и дальше нужно донимать требованиями — уже не спонтанно-аффективными или материальными, а обнов­ленными и пересмотренными благодаря имплицитному опыту эдипова комплекса. Сверхзависимость (куда пуще прежней), искажаемая иронией и отказом, пароди­рует первичные либидинальные механизмы. Требования без содержания, без ре­ференции, ничем не обоснованные, но тем более яростные — требования в чистом виде, на которые не может быть ответа. Поскольку в ходе эмансипации из знания (школы) и аффективных отношений (семьи) устранено их содержание, их педаго­гическая или семейная референция, то требования могут относиться лишь к пус­тым формам этих институтов, — требования перверсивные и тем более упрямые. Это «трансреференциальное» (то есть нереференциальное, ирреференциальное) желание, питаемое нехваткой, пустым «свободным» местом, захваченное своим соб­ственным головокружительным отражением, — желание желания, самоповторяющееся и гиперреальное. Лишенное символической субстанции, оно дублирует само себя, черпает свою энергию из своего же отражения и разочарования. Вот чего сегодня «требуют», и, разумеется, такое желание, в противоположность отношени­ям объектным или «классически» трансреференциальным, в принципе неразреши­мо и нескончаемо.

Симулированный Эдип.

Франсуа Ришар: «Студенты хотят, чтобы их соблазняли словом или те­лом. Но вместе с тем они и сами это знают — и иронически обыгрывают. «Да­вай нам свое знание, свое присутствие, слово за тобой, говори, это ведь и есть твое дело». Да, это протест — но не только: чем больше авторитет встречает протестов и насмешек, тем сильнее и требуется авторитет как таковой. Они даже в Эдипа играют — не желая этого признавать. Преподаватель — это как отец родной, так говорят, надо же! Ладно же, будем играть в инцест, изображать из себя невротиков, вспыльчивых недотрог, — чтобы в конечном счете все десексуализировать». Это как субъект психоанализа, который сам требует от себя эдиповских переживаний, рассказывает всякие «эдиповские» истории, видит «аналитические» сны, — чтобы соответствовать предполагаемым запросам ана­литика или чтобы сопротивляться ему? Так же и преподаватель исполняет свой «эдиповский номер», сцену соблазнения — обращается на «ты», идет на контакт, приближает к себе, добивается господства; только все это не желание, а его си­муляция. Психодрама эдиповской симуляции (при этом вполне реальная и драматичная). Совершенно не то же самое, что настоящая борьба за знание и власть или даже настоящая работа скорби по знанию или власти (какая, допустим, имела место в университетах после 1968 года). Теперь мы на стадии безнадежного вос­производства, а где реальная ставка равна нулю, там симулякр достигает максиму­ма — усиленная и вместе с тем пародийная симуляция, столь же бесконечная, как психоанализ, и по тем же причинам.

Бесконечный психоанализ.

К истории переноса и контрпереноса следует добавить дополнительную главу — об их ликвидации через симуляцию. О неразрешимости переноса, о не­возможности психоанализа, поскольку тот отныне сам же производит и воспро­изводит бессознательное как свою институциональную субстанцию. Психоанализ тоже умирает от обмена знаками бессознательного — так же как революция умирает от обмена критическими знаками политической экономии. Такой фено­мен самозамыкания был отмечен еще Фрейдом, писавшим о дарении аналитичес­ких снов или же, у «начитанных» пациентов, дарении своей аналитической осве­домленности. Но это еще интерпретировалось как сопротивление, обходной ма­невр, и в принципе не ставило под сомнение ни процесс анализа, ни принцип переноса. Другое дело, когда само бессознательное, дискурс бессознательного становится неуловимым — по тому же сценарию опережающей симуляции, кото­рый, как мы видели, работает на всех уровнях в машинах третьего порядка. При этом анализ уже не может получить развязки, становится логически и истори­чески нескончаемым, так как он стабилизируется в искусственной субстанции са­мовоспроизводства; бессознательное программируется запросом аналитика, и из-за этой непреодолимой инстанции весь анализ меняет свою структуру. Здесь опять-таки «сообщения» бессознательного оказались замкнуты на себя его же «средством сообщения», психоанализом. Пример либидинального гиперреализма. К знаменитым категориям реального, символического и воображаемого сле­довало бы прибавить категорию гиперреального, захватывающую и изменяющую всю игру трех остальных.

142

но реализоваться она должна иначе: однопартийный, тоталитарный режим неустойчив, он лишает напряжения политическую сцепу, не обеспечивает больше обратной связи с общественным мнением, мини­мального тока в той интегральной схеме, которую образует транзис­торный аппарат политики. Напротив того, чередование партий — это изощреннейшая форма представительства: ведь в силу чисто фор­мальных причин контроль социальной базы оказывается наибольшим тогда, когда мы приближаемся к полному равенству между двумя со­стязающимися партиями. Все логично: демократия осуществляет за-

143

кои эквивалентности в сфере политики, и свое завершение этот закон находит в качании двух чашек весов, при котором их эквивалент­ность вновь и вновь реактивируется, а ничтожно малое отклонение стрелки позволяет уловить общественный консенсус и тем самым замкнуть цикл репрезентации. Операциональный спектакль, в котором от Общественного Разума остался лишь туманный отсвет. Действи­тельно, «свободный выбор» граждан, этот символ веры демократии, превращается в нечто прямо противоположное: голосование сдела­лось по сути обязательным, пусть не юридически, но в силу структур­но-статистического закона чередования, подкрепляемого социологи­ческими опросами2. Голосование сделалось по сути случайным: дос­тигнув высокой степени формального развития, демократия стабилизирует свои показатели вокруг примерно равных коэффици­ентов (50/50). Выборы сводятся к броуновскому движению частиц

2 Афинская демократия, гораздо более развитая, чем наша, вполне логич­но пришла к тому, чтобы оплачивать участие в голосовании как государствен­ную службу, после того как были испробованы все другие, репрессивные сред­ства для обеспечения кворума.

144

или же к расчету вероятностей — все равно как если бы каждый го­лосовал наугад, как если бы голосовали обезьяны.

В этом смысле не имеет большого значения, чтобы реально имею­щиеся партии что-то выражали собой исторически или социально; ско­рее даже им не следует ничего представлять; тем сильнее заворажива­ющая сила игры, ее формально-статистическое навязчивое влечение.

«Классическое» всеобщее избирательное право уже предпола­гало известную нейтрализацию политического поля в силу обще­ственного согласия о правилах игры. Но там еще различались пред­ставители и представляемые, на фоне реального противоборства мне­ний в обществе. Сегодня, когда эта противоречивая референция политики тоже нейтрализована, когда общественное мнение стало равным себе, когда оно заранее медиатизируется и выравнивается через опросы, стало возможным чередование «людей наверху», симу­ляция противоположности двух партий, взаимопоглощение их целей, взаимообратимость их дискурсов. Это чистая форма представитель­ства, без всяких представителей и представляемых, — точно так же как симуляция характеризует чистую форму политической экономии знака, без означающего и означаемого; точно так же как плавающий курс и исчислимый дрейф валют характеризуют собой чистую форму ценности, без всякой потребительной и меновой стоимости, без всякой субстанции производства.

*

Может показаться, что историческое развитие капитала ведет его от открытой конкуренции к олигополии, а затем к монополии, что развитие демократии ведет от многопартийности к двухпартийной, а затем к однопартийной системе. Ничего подобного: олигополия, или нынешняя дуополия, возникает в результате тактического раздвое­ния монополии. Во всех областях дуополия является высшей стадией монополии. Рыночную монополию разрушает не политическая воля (государственное вмешательство, антитрестовские законы и т.д.) — просто всякая унитарная система, если она хочет выжить, должна об­рести бинарную регуляцию. Это ничего не меняет в монополии: на­против, власть абсолютна лишь постольку, поскольку умеет прелом­ляться в эквивалентных вариантах, если для своего удвоения она умеет раздваиваться. Так происходит во всем — от стиральных по­рошков до мирного сосуществования. Чтобы держать мир под конт­ролем, нужны две сверхдержавы — единственная империя рухнула бы сама собой. И равновесие страха просто позволяет создать регу­лярную оппозицию — стратегия является вовсе не ядерной, а струк-

145

турной. Конечно, эта регулярная оппозиция может разветвляться по более сложному сценарию, но порождающая матрица остается бинар­ной. Будет иметь место уже не поединок и не открытая конкурентная борьба, а пары одновременно действующих оппозиций.

Как в мельчайшей дизъюнктивной единице (элементарной час­тице «вопрос/ответ»), так и на макроскопическом уровне общих сис­тем чередования, которые управляют экономикой, политикой, мирным сосуществованием держав, первичная матрица всегда одна и та же — 0/1, бинарный ритм, утверждаемый как метастабильная или гомеостатическая форма всех современных систем. Это ядро процессов симу­ляции, под властью которых мы живем. Оно способно организовы­ваться в игру нестабильных вариаций, от поливалентности до тавто­логии, но всем этим не ставится под сомнение стратегическая форма диполя — божественная форма симуляции1.

*

Почему здание World Trade Center2 в Нью-Йорке — из двух башен? Все небоскребы на Манхэттене довольствовались тем, что противостояли друг другу в вертикальной конкуренции, образуя ар­хитектурную панораму по образу и подобию капиталистической сис­темы — картину пирамидальных джунглей, где сражаются между со­бой небоскребы. В знаменитом виде Нью-Йорка с моря проступал образ всей системы. За несколько лет этот образ полностью изменил­ся. Эмблемой капиталистической системы стала не пирамида, а перфо­карта. Небоскребы больше не похожи на обелиски, они смыкаются друг с другом без всякого вызова, словно колонки на статистической диаграмме. Эта новая архитектура воплощает собой новую систе­му — систему не конкуренции, а исчисления, где конкуренция уступи­ла место корреляциям. (Нью-Йорк — единственный в мире город, который на протяжении всей своей истории с поразительной точнос­тью и в полном масштабе являет собой современную форму системы

1 С этой точки зрения следует подвергнуть радикальной критике осуще­ствляемую Леви-Строссом проекцию бинарных структур на «антропологичес­кие» структуры мышления и утверждение дуальной организации как базовой структуры первобытных обществ. Дуальная форма, которой Леви-Стросе наде­ляет первобытные общества, — это всего-навсего наша структурная логика, наш собственный код. Собственно, это и код нашего господства над «архаичес­кими» обществами. Леви-Стросе очень любезно подсовывает им его под видом структур мышления, общих для всего рода человеческого, — так они будут лучше подготовлены, чтобы воспринять крещение Западом.

2 Всемирный торговый центр (англ. ). — Прим.  перев.

146

капитала; при перемене этой формы мгновенно меняется и он сам — чего не делал ни один европейский город.) Сегодняшняя его архи­тектурная графика — графика монополии; две башни WTC, правиль­ные параллелепипеды высотой 400 метров на квадратном основании, представляют собой безупречно уравновешенные и слепые сообщаю­щиеся сосуды; сам факт наличия этих двух идентичных башен озна­чает конец всякой конкуренции, конец всякой оригинальной референ­ции. Парадоксально, но если бы башня была только одна, монополия не воплощалась бы в пей, так как мы видели, что она стабилизируется в двоичной форме. Чтобы знак обрел чистоту, он должен продубли­ровать себя; самодублирование знака как раз и кладет конец тому, что он обозначал. В этом весь Энди Уорхол: его многочисленные копии лица Мэрилин являют собой одновременно и смерть оригинала и ко­нец репрезентации как таковой. Две башни WTC являют зримый знак того, что система замкнулась в головокружительном самоудвоении, тогда как каждый из остальных небоскребов представляет собой ори­гинальный момент развития системы, непрерывно преодолевающей себя через этапы кризиса и вызова.

В такой редупликации есть особенная завораживающая сила. При всей своей высоте, выше всех остальных зданий, эти две башни тем не менее знаменуют собой конец вертикальности. Они не обраща­ют внимания на остальные небоскребы, они — другой расы, и вместо того чтобы бросать им вызов и мериться силами, они лишь любуются друг другом, высясь в очаровании взаимного сходства. Они отража­ют друг в друге идею модели, каковой они и являются друг для дру­га, и их одинаковая высота уже не обладает смыслом превосход­ства — она просто означает, что стратегия моделей и подстановок отныне исторически возобладала в самом сердце системы (а Нью-Йорк действительно ее сердце) над традиционной системой конкурен­ции. Здания Рокфеллеровского центра еще отражались друг в друге своими фасадами из стекла и бетона, включаясь в бесконечную зер­кальную игру города. Эти же башни слепы и не имеют фасадов. Здесь устранена всякая референциальность жилища, фасада как лица, интерьера и экстерьера, заметная еще в здании Чейз Манхэттен Бэнк или же в самых смелых зеркальных небоскребах 60-х годов. Вместе с риторикой вертикальности исчезает и риторика зеркала. Остается только серия, замкнутая на цифре 2, как будто архитектура, как и вся система, выводится теперь из неизменного генетического кода, из раз навсегда установленной модели.

ГИПЕРРЕАЛИЗМ  СИМУЛЯЦИИ

Все сказанное характерно для бинарного пространства, для маг­нитного поля кода, с его поляризациями, дифракциями, гравитациями моделей и постоянным, непрерывным потоком мельчайших дизъюнк­тивных единиц (элементов «вопрос/ответ», представляющих собой кибернетический атом значения). Следует понимать, сколь велико различие между этим полем контроля и репрессивным пространством традиционного общества — пространством полицейского порядка, ко­торый еще соответствовал что-то значащему насилию. То было пространство дрессировки реакций, в основе которой лежал разрабо­танный Павловым аппарат программированных, повторяющихся аг­рессий и которую в умноженном масштабе можно было встретить в рекламном «вдалбливании» и политической пропаганде 30-х годов. Таким насилием ремесленно-индустриального типа вырабатывалось поведение, основанное на страхе и животном повиновении. Теперь все это не имеет смысла. Концентрационно-тоталитарная и бюрократи­ческая система — это схема, относящаяся к эпохе рыночного закона стоимости. Действительно, система эквивалентностей предопределяет и форму всеобщего эквивалента, то есть централизацию всех процес­сов в целом. Это архаическая рациональность по сравнению с рацио­нальностью симулятивной: в последней регулирующую роль играет уже не один всеобщий эквивалент, а дифракция моделей, форма не всеобщего эквивалента, а различительной оппозиции. От предписания [injonction] система переходит к расписанию [disjonction] с помощью кода, от ультиматума — к побуждающей заботе, от императива пассив­ности — к моделям, изначально построенным на «активном ответе» субъекта, на его вовлеченности, «игровой» сопричастности и т.д., тя-

148

готея к созданию тотальной модели окружающей среды, состоящей из непрестанных спонтанных ответов, радостных обратных связей и многонаправленных контактов. Никола Шёффер называет это «кон­кретизацией общей среды». Великий праздник Сопричастности: ее образуют мириады стимулов, мини-тестов, бесконечно ветвящихся вопросов/ответов, которые тяготеют к нескольким моделям в свет­лом поле кода.

Грядет великая Культура тактильной коммуникации, на знаме­нах которой — техно-люмино-кинетическое пространство и всеобъ­емлющее спациодинамическое зрелище!

К этому миру операциональной симуляции, мультисимуляции и мультиответа прививается богатое воображаемое контакта, сенсорно­го миметизма, тактильного мистицизма; но сути, это вся экология. Чтобы натурализовать непрестанное тестирование на успешную адап­тацию, его уподобляют животному миметизму («Адаптация живот­ных к цветам и формам окружающей среды — феномен, затрагиваю­щий также и людей» — Никола Шёффер) и даже индейцам, с их «врожденным экологическим чувством»! Тропизмы, мимикрия, эмпатия — в эту брешь устремляется все экологическое евангелие откры­тых систем с негативной или позитивной обратной связью, вся идео­логия регулирования через информацию, то есть новое обличье пав­ловских рефлексов, в рамках более гибкой системы мышления. Так в психиатрии средством формирования душевного здоровья считают уже не электрошок, а телесное самовыражение. Повсюду силовые, форсированные приемы уступают место приемам влияния через сре­ду, предполагающие операциоиализацию понятий потребности, воспри­ятия, желания и т.д. Всюду правит бал экология, мистика «экологи­ческой ниши» и контекста, симуляция среды — вплоть до предусмот­ренных VII планом социально-экономического развития (почему бы и нет?) «Центров эстетико-культурного возрождения» или же како­го-нибудь Центра сексуального досуга в форме женской груди, како­вой будет предоставлять «повышенное чувство эйфории благодаря пульсирующей внешней среде... Такие стимулирующие центры будут доступны для трудящихся всех классов». Спациодинамическая фасцинация — вроде «тотального театра», устроенного в виде «кругово­го гиперболического сооружения, вращающегося вокруг веретенооб­разного цилиндра»: здесь нет больше сцепы с ее отделённостью от зала, нет «взгляда» — зрелище и зрелищность отменяются ради то­тальной, не различающей субъекта и объекта, тактильно-эстезической (а не эстетической) среды, и т.д. Остается лишь с черным юмором вспоминать о тотальном театре Арто, о его Театре жестокости, отвра­тительную карикатуру на который являет эта Спациодинамическая

149

симуляция. Здесь вместо жестокости — минимальный и максималь­ный «пороги стимулов», для чего изобретены «перцептивные коды, рассчитанные относительно порогов насыщения». Даже старый доб­рый «катарсис» классического театра страстей превратился нынче в симулятивную гомеопатию. Так обстоят дела в сфере художествен­ного творчества.

Из того же разряда и разрушение реальности в гиперреализме, в тщательной редупликации реальности, особенно опосредованной другим репродуктивным материалом (рекламным плакатом, фотогра­фией и т.д.): при переводе из одного материала в другой реальность улетучивается, становится аллегорией смерти, но самим этим разруше­нием она и укрепляется, превращается в реальность для реальности, в фетишизм утраченного объекта; вместо объекта репрезентации — эк­стаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность.

Подобная тенденция началась уже в реализме. Риторика реаль­ности сама по себе уже свидетельствует о том, что статус этой реаль­ности серьезно подорван (золотым веком был век языковой невин­ности, когда языку не приходилось дублировать сказанное еще и эф­фектом реальности). Сюрреализм был все еще солидарен с реализмом, критикуя его и порывая с ним, но и дублируя его в сфере воображаемого. гиперреальность представляет собой гораздо более высокую стадию, поскольку в ней стирается уже и само противоречие реального и воображаемого. Нереальность здесь — уже не нереаль­ность сновидения или фантазма, чего-то до- или сверхреального; это нереальность галлюцинаторного самоподобия реальности. Чтобы выйти из кризиса репрезентации, нужно замкнуть реальность в чис­том самоповторении. Прежде чем появиться в поп-арте и живопис­ном неореализме, эта тенденция была уже заметна в «новом романе». Его замысел уже состоял в том, чтобы создать вокруг реальности вакуум, удалить всякую психологию, всякую субъективность и свести реальность к чистой объективности. Фактически эта объективность оказывается объективностью чистого взгляда — объективностью, ко­торая наконец освободилась от объекта, сделала его лишь слепым ретранслятором осматривающего его взгляда. Соблазн замкнутого круга, в котором нетрудно распознать бессознательную попытку стать невидимкой.

Именно такое впечатление производит неороман — яростное стремление избавиться от смысла в тщательно воссозданной и слепой реальности. Исчезают синтаксис и семантика — вместо явления объекта его принуждают к явке с повинной и допытываются с при­страстием подробностей о его разрозненных фрагментах; никакой ме­тафоры и метонимии, одна имманентная череда фрагментов под поли-

150

цейской властью взгляда. Такой «объективный» микроскопизм, дохо­дя до пределов репрезентации ради репрезентации, вызывает голо­вокружение от реальности и смерти. Долой старые иллюзии рельефа, перспективы и глубины (пространственной и психологической), свя­занные с восприятием объекта: вся оптика, вся скопика в целом ста­новится операциональной, располагаясь на поверхности вещей, взгляд становится молекулярным кодом объекта.

Есть несколько видов такого головокружения реалистической симуляции:

I. Деконструкция реальности на ее детали — замкнутое в себе парадигматическое склонение объекта по падежам, сплющенность, ли­нейность и серийность частичных объектов.

II. Самоотражение — всевозможные эффекты раздвоения и удвоения объекта в одной из его деталей. Такое умножение объекта выдает себя за глубинный взгляд, даже за критический метаязык, и при рефлексивном устройстве знака, в рамках диалектики зеркала это, пожалуй, действительно было так. Теперь же это бесконечное пре­ломление объекта оказывается не более чем другим типом серийнос­ти: реальность в нем уже не отражается, а инволютивно свертывается до полного истощения.

III. Собственно серийная форма (Энди Уорхол). Здесь отменя­ется не только синтагматическое измерение, по заодно и парадигмати­ческое, потому что вместо видоизменения форм или даже внутреннего самоотражения имеет место простая соположенность одинакового: и флексивность и рефлексивность равны нулю. Как сестры-близнецы на эротической фотографии: плотская реальность их тел обращается в ничто их подобием. Куда направлять психическую инвестицию, если красота одной тут же дублируется красотою другой? Взгляду остается только двигаться между ними, и всякое видение замыкается в этом дви­жении туда-сюда. Утонченный способ убийства оригинала, по также и странный соблазн, где всякая направленность на объект перехвачена его бесконечным самопреломлением (сценарий, обратный платоновско­му мифу или же воссоединению двух разделенных половинок симво­ла, — здесь знак размножается делением, словно инфузория). Быть может, этот соблазн есть очарование смерти, в том смысле что для пас, живых существ, обладающих полом, смертью является, возможно, не не­бытие, а просто дополовой способ воспроизводства. Действительно, бес­конечная цепь копий одной порождающей модели смыкается с размно­жением одноклеточных и противостоит половому размножению, кото­рое для нас отождествляется с жизнью.

IV. Однако такая чистая машинальность — по-видимому, все же парадоксальная крайность; настоящей генеративной формулой,