Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   58

глубокое уважение к Верховной Коллегии в целом, но в этой сфере

все личное и частное было до такой степени выключено и

объективировано, что за пределами совместной работы вряд ли

существовала возможность более тесного сближения и дружбы. Но и

это ему пришлось еще испытать.

Мы не имеем доступа к секретному архиву Воспитательной

Коллегии; о позиции и поведении Кнехта на ее заседаниях и при

голосовании нам известно лишь то, о чем можно сделать вывод из

его случайных высказываний перед друзьями. В первые годы своего

магистерства он не то чтобы всегда хранил молчание, но редко

выступал с речами, разве только в тех случаях, когда сам был

инициатором и вносил запросы. Доказано лишь одно: что он с

поразительной быстротой усвоил традиционный тон обхождения,

царивший на вершинах нашей иерархии, и с изяществом, богатой

выдумкой и вкусом к игре пользовался этими формами. Как

известно, верхушка нашей иерархии, Магистры и члены руководства

Ордена, в общении друг с другом тщательно соблюдают

определенный церемониал, но, мало того, существует у них, бог

весть с каких пор, склонность, а может быть, и тайное

предписание или правило игры, тем строже держаться в рамках

самой утонченной вежливости, чем сильней расхождения в мнениях

и чем важнее спорные вопросы, о которых идет речь.

Предполагалось, что эта имеющая давние истоки вежливость,

наряду с присущими ей прочими функциями, несет в первую очередь

функции защитной меры: изысканно вежливый тон дебатов не только

предохранял спорящих от чрезмерно страстного увлечения и

помогал сохранять полное самообладание, но, кроме того, защищал

достоинство Ордена и Коллегий, облачая его в мантию церемониала

и в покровы святости, так что в этой столь часто высмеиваемой

студентами утрированной вежливости было зерно здравого смысла.

Предшественник Кнехта, Магистр Томас фон дер Траве{2_5_06},

особенно изумлял всех этим искусством. Кнехта нельзя назвать

его прямым последователем, еще менее -- его подражателем, он

скорей был учеником китайцев, его куртуазные манеры были менее

изощренными и ироничными. Но и он среди своих коллег

пользовался славой человека, которого никто не мог превзойти в

вежливости.


БЕСЕДА


Итак, мы достигли в рассказе той точки, когда все наше

внимание должно сосредоточиться на переменах, происшедших в

жизни Магистра в последние годы: в итоге их Магистр Кнехт

покинул свой пост и Провинцию, перешагнул в иную жизненную

сферу, где он и встретил свой конец. Невзирая на то, что до

самого своего ухода из Вальдцеля он с примерным усердием

выполнял свои обязанности и до последнего дня пользовался

любовью и уважением своих учеников и коллег, мы с этой минуты

отказываемся продолжать рассказ о его дальнейшей деятельности в

должности Магистра, ибо видим уже, что он в глубине души

пресытился ею и весь обратился к иным целям. Он перерос круг

тех возможностей, которые занимаемый им пост давал для

приложения его сил, дошел до грани, когда великие натуры сходят

с пути традиций и покорного подчинения и, доверяя высшей,

неизреченной власти, с полной ответственностью вступают на

новый путь, никем не предуказанный, никем не проторенный. Когда

он это осознал, он стал тщательно изучать и трезво оценивать

свое положение и возможности его изменить. В неслыханно молодом

возрасте он достиг таких высот, о каких только мог мечтать

одаренный и честолюбивый касталиец, и достиг он их не благодаря

честолюбию или особым проискам, а ничего не домогаясь, не

подлаживаясь ни к кому, почти против своей воли, ибо

незаметная, независимая, не скованная должностными

обязанностями жизнь ученого больше отвечала бы его собственным

желаниям. Он далеко не одинаково ценил высокие блага и

полномочия, ставшие его уделом, а иные отличия или признаки

власти, связанные с его саном, очень скоро ему наскучили.

Особенно обременительны ему казались его обязанности в

Верховной Коллегии, что не мешало ему относится, к ним с

величайшей добросовестностью. Даже самая непосредственная,

самая своеобразная, единственно на него возложенная задача --

подготовка и отбор достойнейших адептов Игры, -- хотя временами

и приносила ему большую радость и хотя избранники его гордились

своим ментором, постепенно становилась для него не столько

удовольствием, сколько обузой. Больше всего радости к

удовлетворения доставляли ему преподавание и воспитание, причем

он убедился на опыте, что и радость и успех были тем больше,

чем моложе были его ученики. Он воспринимал как лишение и

жертву то обстоятельство, что его должность принуждала его к

общению не с детьми и подростками, а исключительно с юношами и

взрослыми. Но постепенно, за годы магистерства, накопились у

него и другие соображения, наблюдения и догадки, заставившие

его критически взглянуть на собственную деятельность и на

кое-какие явления жизни в Вальдцеле, а также убедиться в том,

что деятельность его на посту Магистра тормозит развитие его

самых лучших и богатых творческих сил. Кое-что об этом известно

любому из нас, а кое о чем можно лишь строить догадки. Вопрос о

том, был ли Магистр Кнехт по существу прав в стремлении

освободиться от тягот своего поста, в желании посвятить себя

менее заметной, но зато более плодотворной работе, в своей

критике положения дел в Касталии, вопрос о том, следует ли его

рассматривать как предтечу и смелого борца или, напротив, как

некоего мятежника и даже дезертира, -- эти вопросы мы

затрагивать не беремся, ибо они обсуждались более чем

достаточно; спор об этом на долгое время разделил Вальдцель, да

и всю Провинцию, на два лагеря и все еще не окончательно

заглох. Признавая себя благодарными почитателями великого

Магистра, мы все же не будем выражать свое мнение по этому

поводу: высказывания и суждения о личности и жизни Иозефа

Кнехта, рожденные тем спором, еще будут обобщены. Мы не

намерены ни судить, ни обращать кого-либо, мы хотим лишь с

наибольшей достоверностью поведать историю конца нашего

глубокочтимого Магистра. Это, собственно, даже не совсем

история, мы скорей назвали бы ее легендой, отчетом,

составленным на основе подлинных сообщений и просто слухов, о

том виде, в каком они, стекаясь из чистых и мутных источников,

обращаются среди нас, младших обитателей Провинции.

Иозефа Кнехта уже занимали мысли о путях его освобождения,

когда перед ним нежданно предстал некогда такой знакомый, но

теперь наполовину забытый друг юношеских лет -- Плинио

Дезиньори. Этот вольнослушатель Вальдцеля, отпрыск старинной

фамилии, имевшей заслуги перед Провинцией, который стяжал

известность как депутат и публицист, однажды совершенно

непредвиденно явился в Верховную Коллегию по делам службы. Как

это делалось каждые два года, была вновь избрана

правительственная комиссия для ревизии касталийского бюджета, и

Дезиньори стал одним из членов этой комиссии. Когда он впервые

выступил в этой роли на заседании правления Ордена в Хирсланде,

Магистр Игры тоже находился там; встреча произвела на него

сильное впечатление и не осталась без последствий, кое-что мы

знаем об этом от Тегуляриуса, а также от самого Дезиньори,

каковой в эту не совсем ясную для нас пору своей жизни опять

стал другом и поверенным Кнехта. Первая встреча после

длившегося десятилетиями забвения произошла, когда докладчик,

как обычно, представил Магистрам господ из вновь образованной

комиссии. Услышав имя Дезиньори, наш Магистр был поражен и даже

пристыжен, что не узнал с первого взгляда товарища своей

юности. Отбросив официальные церемонии и формальные

приветствия, он дружески протянул Дезиньори руку и внимательно

взглянул ему в лицо, пытаясь доискаться, какие перемены

помешали ему узнать старого друга. Во время заседания взор его

часто останавливался на столь знакомом некогда лице. Между тем

Дезиньори обратился к нему на "вы" и назвал его Магистерским

титулом, и Кнехту пришлось дважды просить называть его

по-прежнему и опять перейти на "ты", прежде чем Дезиньори на

это решился. Кнехт помнил Плинио темпераментным и веселым,

общительным и блестящим юношей, это был успевающий ученик и

вместе с тем светский молодой человек, который чувствовал свое

превосходство над далекими от жизни касталийцами и порой

забавлялся тем, что вызывал их на споры. Некоторое тщеславие

было ему, пожалуй, не чуждо, но характер он имел открытый, не

мелочный, и большинству своих сверстников казался занятным,

обаятельными и любезным, а кое-кого даже ослеплял своей

красивой внешностью, уверенностью манер и ароматом чего-то

неведомого, который исходил от этого пришельца из другого мира.

Многие годы спустя, уже к концу своего студенчества, Кнехт

встретился с Дезиньори снова, и тот показался ему плоским,

огрубелым, полностью лишенным прежнего обаяния, словом,

разочаровал его. Они расстались смущенно и холодно. Теперь

Дезиньори опять явился ему совсем другим. Прежде всего, он уже

простился с молодостью, утратил или подавил в себе прежнюю

живость, тягу к общению, спорам, обмену Мыслями, свой

энергичный, увлекающийся и такой открытый нрав. То, что при

встрече со своим давнишним другом он умышленно не привлек к

себе внимания Магистра, не поздоровался первым, а когда их

представили, только нехотя, лишь после сердечных уговоров

обратился к нему на "ты" -- все его поведение, взгляд, манера

говорить, черты его лица и жесты свидетельствовали о том, что

на смену былому задору, открытости, окрыленности пришли

сдержанность или подавленность, известная замкнутость и

самообуздание, нечто похожее на судорожную покорность, а

возможно, просто усталость. Потонуло и угасло юношеское

очарование, но вместе с ним и черты поверхностной и чересчур

навязчивой светскости -- их тоже не стало. Изменился весь облик

этого человека, его лицо казалось теперь более четко очерченным

и отчасти опустошенным, отчасти облагороженным написанным на

нем страданием. И пока Магистр следил за переговорами, внимание

его все время было приковано к этому лицу, и он не переставал

гадать, какого рода страдание могло до такой степени завладеть

этим темпераментным, красивым и жизнерадостным человеком и

оставить такой след. Это было какое-то чуждое, незнакомое

Кнехту страдание, и чем больше он размышлял о причинах его, тем

большая приязнь и сочувствие притягивали его к страдальцу, и в

этом сочувствии, в этой любви ему слышался тихий внутренний

голос, подсказывавший, что он в долгу перед своим печальным

другом и должен что-то исправить. Предположив и тотчас же

откинув возможные причины грусти Плинио, он затем подумал:

страдание па этом лице -- не низменного происхождения, но

благородное и, возможно, трагическое страдание, выражение у

него такие, какого никогда не встретишь в Касталии; он

вспомнил, что он уже видывал такое выражение, не на лицах

касталийцев, а только у людей мирских, но никогда еще оно не

было столь волнующим и столь притягательным, как у Плинио.

Кнехту случалось видеть подобное выражение на портретах людей

прошлого, ученых или художников, на чьих лицах лежал

трогательный, не то болезненный, не то роковой отпечаток

грусти, одиночества и беспомощности. Магистр, с его тонким

художественным чутьем к тайнам выразительности, с его острой

отзывчивостью прирожденного воспитателя к особенностям

характера, уже давно приобрел некоторый опыт в физиогномике,

которому он, не превращая его в систему, инстинктивно доверял;

так он различал специфически касталийский и специфически

мирской смех, улыбку и веселость, и точно так же специфически

мирские страдания или печаль. И вот эта-то мирская грусть,

казалось, проступала теперь на лице Дезиньори, причем столь

сильная и яркая, словно лицо это должно было воплотить и

сделать зримыми тайные муки и страдания многих людей. Лицо это

испугало, потрясло Кнехта. Ему казалось знаменательным не

только то, что мир прислал сюда именно его утраченного друга и

что Плинио и Иозеф, как бывало в ученических словопрениях,

теперь и в самом деле достойно представляли один -- мирскую

жизнь, другой -- Орден; еще более важным и символическим

казалось ему, что в лице этого одинокого и омраченного печалью

человека мир на сей раз прислал в Касталию не свою улыбку, не

свою жажду жизни, не радостное сознание власти, не грубость, а

наоборот, свое горе и страдание. И это опять пробудило в нем

новые мысли, и он отнюдь не порицал Дезиньори за то, что тот

скорее избегал, чем искал Магистра, и только постепенно, как бы

превозмогая трудные препятствия, приближался к нему и

раскрывался перед ним. Впрочем -- и это, разумеется, помогло

Кнехту -- его школьный товарищ, сам воспитанник Касталии,

оказался не придирчивым, раздражительным, а то и вовсе

недоброжелательным членом, какие иногда попадались в столь

важной для Касталии комиссии, а принадлежал к почитателям

Ордена и покровителям Провинции, которой мог оказать кое-какие

услуги. Правда, от участия в Игре он уже много лет как

отказался.

У нас нет возможности подробно рассказать, каким путем

Магистр мало-помалу вернул себе доверие друга; каждый из нас,

зная его спокойный и светлый нрав, его ласковую учтивость, мог

бы объяснить это себе по-своему. Магистр упорно добивался

дружбы Плинио, а кто мог долго устоять перед Кнехтом, если тот

многоопытного старика, его медленно зреющее и еще медленней

Наконец, через несколько месяцев после их первой встречи в

Коллегии, Дезиньори, в ответ на неоднократные приглашения

Магистра, согласился посетить Вальдцель, и однажды осенью, в

облачный, ветреный день, они вдвоем отправились на прогулку по

тем местам, где протекали их школьные годы и годы дружбы, -- по

полям, то залитым солнцем, то лежащим в тени; Кнехт был ровен и

весел, а его спутник и гость -- молчалив и беспокоен; как и

окрестные поля, по которым попеременно пробегали солнце и тени,

он судорожно переходил от радости встречи к печали отчуждения.

Невдалеке от селения они вышли из экипажа и пошли пешком по

знакомым дорогам, где гуляли когда-то вместе, будучи

школьниками; они вспоминали некоторых товарищей, учителей,

отдельные тогдашние свои беседы. Дезиньори весь день прогостил

у Кнехта и тот позволил ему, как обещал, быть свидетелем всех

его распоряжений и работ этого дня. К вечеру -- гость собирался

на следующее утро рано уезжать -- они сидели вдвоем у Кнехта в

гостиной, вновь связанные почти такой же близкой дружбой, как

бывало прежде. День, когда он час за часом мог наблюдать работу

Магистра, произвел на гостя сильное впечатление. В тот вечер

между ними произошла беседа, которую Дезиньори, вернувшись

домой, тотчас же записал. Хотя в этой записи содержатся

некоторые подробности, не имеющие особого значения, и иному

читателю не понравится, что ими прерывается нить нашего

стройного повествования, мы все же намерены передать здесь эту

беседу в том виде, как она была записана.

-- Так много мне хотелось тебе показать, -- начал Магистр,

-- да вот, не удалось. Например, мой прекрасный сад... -- ты

еще помнишь магистерский сад и посадки Магистра Томаса? -- да и

многое другое. Надеюсь, мы еще найдем для этого подходящий

часок. Все же со вчерашнего дня ты смог освежить кое-какие

воспоминания и получить представление о роде моих обязанностей

и о моей повседневной жизни.

-- Я благодарен тебе за это, -- ответил Плинио. -- Я

только сегодня вновь начал понимать, что, собственно,

представляет собой ваша Провинция и какие удивительные и

великие тайны она хранит в себе, хотя все эти годы разлуки я

гораздо больше думал о вас, чем ты, быть может, полагаешь. Ты

позволил мне сегодня заглянуть в твою жизнь и работу, Иозеф, и

я надеюсь, не в последний раз; мы еще часто будем беседовать с

тобой обо всем, что я здесь видел и о чем я пока еще не в

состоянии судить. С другой стороны, я чувствую, что твое

доверие обязывает также и меня; я знаю, что моя замкнутость

должна была показаться тебе странной. Что ж, и ты меня

как-нибудь посетишь и увидишь, чем я живу. Сегодня я могу тебе

поведать лишь очень немногое, ровно столько, сколько надо, чтоб

ты мог опять составить суждение обо мне, да и мне такая

исповедь принесет некоторое облегчение, хотя будет для меня

отчасти наказанием и позором.

Ты знаешь, что я происхожу из патрицианской семьи, имеющей

заслуги перед страной и сохраняющей дружеские отношения с вашей

Провинцией, из консервативной семьи помещиков и высших

чиновников. Видишь, уже эта простая фраза образует пропасть

между тобой и мной! Я говорю "семья" и имею в виду нечто

обыкновенное, само собой разумеющееся и односмысленное, но так

ли это? У вас, в вашей Провинции, есть Орден, иерархия, но

семьи у вас нет, вы и не знаете, что такое семья, кровное

родство и происхождение, вы не имеете понятия о скрытом и

огромном очаровании и мощи того, что называется семьей. Так

вот, то же самое относится, в сущности, к большинству слов и

понятий, в которых выражается наша жизнь: те из них, что для

нас важны, для вас большей частью лишены значения, многие вам

просто непонятны, а другие имеют совсем иной смысл, чем у нас.

И поди тут объяснись друг с другом! Знаешь, когда ты мне

что-нибудь говоришь, мне кажется, что передо мной иностранец;

правда, иностранец, чей язык я в юности изучал и даже владел

им, так что большинство слов я понимаю. Но у тебя это совсем не

так: когда я обращаюсь к тебе, ты слышишь язык, выражения

которого знакомы тебе лишь наполовину, а оттенки и тонкости и

вовсе неведомы; ты слышишь рассказы о жизни людей, о форме

существования, тебе далекой; в основном, эти истории, если они

даже занимают тебя, остаются тебе полностью или наполовину

непонятными. Вспомни наши бесконечные словесные поединки и

разговоры в школьные годы; с моей стороны это было не что иное,

как попытка, одна из многих, привести в согласие мир и язык

Провинции с моим миром и языком. Ты был самым отзывчивым, самым

доброжелательным и честным из всех, в отношении кого я такие

попытки предпринимал, ты храбро отстаивал права Касталии, но не

оставался равнодушным и к моему, другому миру, и к его правам,

во всяком случае, ты его не презирал. Тогда мы сошлись довольно

близко. Но к этому мы еще вернемся.

Он помолчал с минуту, задумавшись, и Кнехт осторожно

сказал:

-- Не так уж плохо обстоит дело с взаимопониманием.

Конечно, два народа и два языка никогда не смогут так глубоко

понять друг друга, как два человека, принадлежащие к одной

нации и говорящие на одном языке. Но это не причина, чтобы

отказываться от взаимопонимания и общения. Между соплеменниками

тоже существуют свои преграды, мешающие друг друга понять, --

преграды образования, воспитания, одаренности,

индивидуальности. Можно утверждать, что любой человек на земле

принципиально способен дружески разговаривать с любым другим и

понимать любого другого человека, и можно, наоборот,

утверждать, что на свете вообще не существует двух людей, между