Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   40   41   42   43   44   45   46   47   ...   58
которыми возможно полное, безраздельное, близкое общение и

взаимопонимание, -- и то и другое будет одинаково верно. Это

инь и ян, день и ночь, и оба правы, и то и другое надо порой

вспоминать, и я отчасти признаю твою правоту; ведь и я,

разумеется, не думаю, что мы оба когда-либо до конца постигнем

друг друга. Но будь ты и впрямь европейцем, а я китайцем,

говори мы на разных языках, мы и тогда, при наличии доброй

воли, могли бы очень многое поведать друг другу и сверх того

очень многое угадать и почувствовать. Во всяком случае, мы

попытаемся это сделать. Дезиньори кивнул и продолжал: -- Я хочу

сначала рассказать тебе то немногое, что необходимо знать, дабы

ты получил некоторое понятие о моем положении. Итак, прежде

всего -- семья, высшая сила в жизни молодого человека,

независимо от того, признает он ее или нет. Я ладил со своей

семьей, пока был вольнослушателем вашей элитарной школы. Весь

год мне привольно жилось у вас, на каникулах, дома, со мной

носились и баловали меня как единственного сына. Мать я любил

нежной, даже страстной любовью, и единственно разлука с нею

причиняла мне боль при каждом отъезде из дому. С отцом меня

связывали более прохладные, но вполне дружеские отношения, по

крайней мере, в детские и юношеские годы, когда я учился у вас;

он был исконным почитателем Касталии и гордился тем, что я

воспитываюсь в элитарной школе и приобщен к столь возвышенному

занятию, как Игра в бисер. В моем пребывании у родителей во

время каникул всегда была приподнятость и праздничность, моя

семья и я сам видели друг друга, так сказать, только в парадных

одеждах. Порой, уезжая домой на каникулы, я жалел вас,

остающихся, лишенных подобного счастья. Мне незачем много

распространяться о том времени, ты меня знал тогда лучше, чем

кто-либо другой. Я был почти касталийцем, только немного

чувственнее, грубее и поверхностнее, но я был окрылен и полон

счастливого задора и энтузиазма. То была счастливейшая пора

моей жизни, о чем я тогда, конечно, не подозревал, ибо в те

годы, когда я жил в Вальдцеле, я мнил, что счастье и расцвет

всей моей жизни начнутся лишь после того, как, окончив вашу

школу, я вернусь домой и, вооружившись обретенным у вас

превосходством, завоюю широкий мир. Вместо этого после нашей

разлуки с тобой в жизни моей начался разлад, длящийся по сей

день; я вступил в борьбу, из которой я, увы, не вышел

победителем. Ибо на сей раз родина, к которой я вернулся,

состояла не из родительского дома, она отнюдь не ждала меня с

распростертыми объятиями и не спешила преклониться перед моим

вальдцельским превосходством, да и в родительском доме вскоре

пошли разочарования, трудности и диссонансы. Я это заметил не

сразу, меня защищала моя наивная доверчивость, моя мальчишеская

надежда на себя и на свое счастье, защищала и внедренная вами

мораль Ордена, привычка к медитации. Но какое разочарование и

протрезвление принесла мне высшая школа, где я хотел изучать

политическую экономию! Тон обращения, принятый у студентов,

уровень их общего образования и развлечений, личность некоторых

профессоров -- как резко все это отличалось от того, к чему я

привык в Касталии! Ты помнишь, как я некогда защищал свой мир

против вашего, как, не жалея красок, превозносил цельную,

наивную, простую жизнь. Пусть я заслужил за это возмездие, друг

мой, но, поверь, я достаточно жестоко наказан. Ибо, если эта

наивная, простая жизнь, управляемая инстинктами, эта детскость,

эта невинная невышколенная гениальность и существовали еще

где-то, среди крестьян, быть может, или ремесленников, или

где-нибудь еще, то мне не удалось ее ни увидеть, ни, тем паче,

к ней приобщиться. Ты помнишь также, не правда ли, как я в

своих речах осуждал надменность и напыщенность касталийцев,

этой изнеженной и надутой касты с ее кастовым духом и

высокомерием избранных. Но оказалось, что в миру люди чванились

своими дурными манерами, своим скудным образованием и

громогласным юмором, своей идиотски-хитрой сосредоточенностью

на практических, корыстных целях нисколько не меньше, они не

менее считали себя в своей узколобой естественности

неоценимыми, любезными богу и избранными, чем самый

аффектированный примерный ученик вальдцельской школы. Одни

глумились надо мной и хлопали по плечу, другие отвечали на мою

чуждую им касталийскую сущность открытой, ярой ненавистью,

которую низкие люди всегда питают ко всему возвышенному и

которую я решил принять как отличие.

Дезиньори прервал свой рассказ и посмотрел на Кнехта,

проверяя, не утомил ли он его. Он встретил взгляд друга и

прочел в нем глубокое внимание и симпатию, которые

подействовали на него благотворно и успокаивающе. Он видел, что

собеседник захвачен его исповедью, слушает не так, как слушают

пустую болтовню или даже занимательную историю, а крайне

сосредоточенно, с тем исключительным вниманием и отдачей, как

это обычно бывает при медитации, причем с чистейшей

искренностью и добротой, выражение которой в глазах Кнехта его

тронуло, таким сердечным, почти детским оно ему показалось; его

изумило это выражение в лице человека, чьим многогранным

повседневным трудом, чьей мудрой распорядительностью и

авторитетом он восхищался сегодня весь день. И он продолжал с

облегчением:

-- Я не знаю, была ли моя жизнь бесполезной, простым

недоразумением, или же она имела смысл. Если смысл и был, он

заключался в том, что конкретный человек, человек нашего

времени, на себе познал и пережил самым ощутимым и болезненным

образом, насколько Касталия отдалилась от своей родной страны,

или, скажем, наоборот: насколько наша страна стала чужой,

изменила своей благороднейшей Провинции и ее духу, какая

пропасть разделяет у нас тело и дух, идеал и действительность,

как мало они друг друга знают и желают знать. Если у меня и

была в жизни задача, был идеал, он состоял в том, чтобы

синтезировать в себе оба принципа, стать посредником,

истолкователем и миротворцем между ними. Я попытался это

сделать и потерпел поражение. А поскольку я не могу рассказать

тебе о своей жизни все, да ты бы ее все равно до конца и не

понял, покажу тебе лишь одну из ситуаций, характерную для

крушения моих планов. Самая главная трудность моего положения в

первые годы обучения в университете была не в том, чтобы

отбиваться от поддразниваний и враждебных выходок, ставших моим

уделом как касталийца и примерного студента. Те немногие из

моих новых товарищей, которым мое обучение в школах элиты

импонировало как привилегия и сенсация, причиняли мне даже

больше хлопот и ставили меня в более затруднительное положение,

чем прочие. Нет, самым трудным, самым невозможным оказалось,

пожалуй, продолжать среди мирян жизнь по касталийским

принципам. Вначале я этого почти не ощущал, я держался привитых

мне в Касталии навыков. Некоторое время мне казалось, что

удастся и здесь ими руководствоваться, что они укрепляют и

защищают меня, поддерживают во мне бодрость и нравственное

здоровье, подкрепляют мое намерение одному, самостоятельно

прожить студенческие годы по возможности в касталийском духе, в

одиночку удовлетворять свою жажду знаний и не дать столкнуть

себя в университетскую рутину, стремящуюся только в возможно

более краткий срок возможно основательней напичкать студента

знаниями для профессии, для заработка ради куска хлеба и

задушить в нем малейший проблеск свободолюбия и

универсальности. Но броня, надетая на меня Касталией, оказалась

опасной и ненадежной, ибо я не намеревался покорно, словно

отшельник, сохранять мир в своей душе и созерцательное

спокойствие, я хотел завоевать весь свет, понять его и

заставить его понять себя, я хотел его принять и по возможности

обновить и улучшить, я хотел в себе самом объединить и

примирить Касталию с остальным миром. Когда я после испытанного

разочарования, споров, волнений погружался в медитацию, это

всякий раз было благодеянием, разрядкой, вздохом облегчения,

возвратом к добрым, дружественным силам. Но со временем я стал

замечать, что именно это погружение в себя, это поклонение

духу, эти упражнения еще более меня изолируют, делают столь

неприятно чужим для окружающих и лишают меня самого способности

по-настоящему их понять. И я убедился, что по-настоящему понять

их, мирских людей, я смогу лишь тогда, когда стану таким же,

как они, когда у меня по сравнению с ними не будет никаких

преимуществ, даже прибежища в самопогружении. Возможно, что я

несколько приукрашиваю этот процесс, представляя его в таком

именно виде. Возможно, даже вероятно, что я, не имея равных по

воспитанию и культуре товарищей, лишенный контроля менторов и

защитной, целительной атмосферы Вальдцеля, просто утерял

привычку к дисциплине, сделался ленив и невнимателен, стал

обыкновенным рутинером и в минуты, когда меня мучила совесть,

оправдывал себя тем, что рутина -- один из атрибутов здешнего

мира и она помогает мне лучше понимать окружающих. Я вовсе не

хочу ничего приукрашивать, но не хочу также отрицать или

скрывать и того, что я прилагал большие усилия, был полон

благих стремлений и боролся даже тогда, когда был неправ. Для

меня все это было весьма важно. Но была ли моя попытка понять

мирскую жизнь и найти себе в ней место только воображаемой или

нет, так или иначе, произошло неизбежное: мир оказался сильнее

меня, он постепенно обломал и поглотил меня; словно жизнь

поймала меня на слове и полностью уравняла с тем миром,

правильность, наивность, силу и бытийственное превосходство

которого я так прославлял и яростно отстаивал в наших

вальдцельских спорах, отрицая твою логику. Ты это помнишь,

конечно.

А теперь я хочу напомнить тебе кое-что другое, что ты,

быть может, давно забыл, потому что для тебя это не имело

значения. Для меня же это было очень важно -- важно и ужасно.

Миновали мои студенческие годы, я приспособился, побежденный,

но не сломленный; наоборот, в глубине души я все еще числил

себя в вашем стане и верил, что я, в том или ином случае

приспособляясь к обстоятельствам и отклоняясь от прямого пути,

действую добровольно, руководимый житейской мудростью, а не по

приказу победителей. Я все еще крепко цеплялся за некоторые

привычки и потребности юношеских лет, в том числе за Игру в

бисер, что, по-видимому, имело мало смысла, ибо без постоянных

упражнений и без общения с равными и даже превосходящими тебя

партнерами нельзя ничему научиться, а игра в одиночку может

возместить настоящую лишь в той мере, в какой монолог может

заменить разговор с собеседником. И вот, не отдавая себе как

следует отчета, что со мной происходит, сохранил ли я свое

искусство в Игре, свои познания и все, привитое мне Вальдцелем,

я все же старался спасти эти ценности или хотя бы часть их;

когда я набрасывал некую схему игры одному из своих тогдашних

товарищей, которые пытались высказать свое мнение об Игре в

бисер, совершенно не понимая ее духа, или анализировал

какой-нибудь ход, этим полным невеждам казалось, что я

занимаюсь колдовством. На третий или четвертый год студенчества

я принял участие в курсе Игры в Вальдцеле, и встреча со

знакомыми местами, с городком, со старой школой, с Селением

Игры доставила мне горькую радость; тебя в ту пору не было, ты

учился где-то в Монпоре или Койпергейме и слыл изрядным

чудаком. Курс, в котором я принял участие, был всего лишь

каникулярным курсом для нас, бедных мирян и дилетантов, и все

же мне пришлось основательно потрудиться, и я был горд, получив

к концу самую обыкновенную "тройку", ту самую

"удовлетворительную" оценку, которая давала его обладателю

право вновь принять участие в таких каникулярных курсах.

Прошло еще несколько лет, я еще раз собрался с силами,

записался опять на каникулярные курсы, руководимые твоим

предшественником, и работал не покладая рук, чтобы хоть в

какой-то степени оказаться достойным Вальдцеля. Я перечитал

свои старые записи, попытался вновь поупражняться в

самоконцентрации, словом, соответственно настроенный и

сосредоточенный, я своими скромными средствами готовился к

каникулярному курсу, как настоящие мастера Игры готовятся к

большим ежегодным состязаниям. Я прибыл в Вальдцель, где после

нескольких лет отсутствия почувствовал себя еще более чужим, но

и более очарованным, будто вернулся на прекрасную утраченную

родину, чей язык уже стал забывать. На этот раз исполнилось мое

горячее желание повидаться с тобой. Помнишь ли ты это, Иозеф?

Кнехт серьезно заглянул ему в глаза, кивнул и слегка

улыбнулся, но не произнес ни слова.

-- Ладно, -- продолжал Дезиньори, -- ты, значит, вспомнил.

Но о чем ты, собственно, вспомнил? О мимолетном свидании с

однокашником, о краткой встрече и разочаровании; идешь своим

путем и не думаешь больше об этой встрече, разве только тебе не

очень вежливо напомнят о ней через десятки лет. Разве не так?

Разве все было иначе, и встреча эта значила для тебя нечто

большее?

Он был сильно взволнован, хотя явно старался овладеть

собой; казалось, он хотел облегчить душу, излив все, что в ней

накопилось за долгие годы и чего он не мог в себе побороть.

-- Ты забегаешь вперед, -- заговорил Кнехт очень мягко. --

Чем эта встреча была для меня, я скажу, когда придет мой черед

и я буду перед тобой держать ответ. А пока слово принадлежит

тебе, Плинио. Вижу, та встреча не была тебе приятна. Да и мне

-- тоже. А теперь рассказывай дальше, как все тогда было.

Говори без околичностей!

-- Попытаюсь, -- ответил Плинио. -- Упрекать тебя я

намерен. Должен даже признать, что ты держался со мною вполне

корректно, чтобы не сказать больше. Когда я нынче принял твое

приглашение приехать в Вальдцель, куда я после того вторичного

каникулярного курса более не наведывался, даже еще раньше,

когда я согласился войти в комиссию, направленную сюда, у меня

была цель встретиться и объясниться с тобой по поводу той

встречи, -- все равно, будет ли это нам обоим приятно или нет.

Слушай дальше. Приехал я на каникулярный курс, и поместили меня

в доме для гостей. Участники курса были все примерно моего

возраста, некоторые даже гораздо старше; нас набралось едва

двадцать человек, большей частью касталийцы, но либо плохие,

безразличные, отставшие любители Игры, либо же начинающие,

которым с большим опозданием пришла в голову мысль поверхностно

познакомиться с Игрой. Я почувствовал большое облегчение,

убедившись, что среди них нет ни одного знакомого мне человека.

Руководитель нашего курса, один из работников Архива, усердно

взялся за дело и был весьма любезен, но все наше обучение с

самого начала носило характер чего-то второсортного и никому не

нужного, чего-то вроде курса штрафников, чьи случайно и наспех

собранные участники столь же мало верят в подлинный смысл и

успех, как и сам учитель, хотя никто не произносит этого вслух.

Невольно напрашивался вопрос: зачем съехалась сюда эта

горсточка людей, зачем они добровольно взялись за дело, к

которому у них не лежит душа, интерес к которому недостаточно

силен, чтобы придать им необходимую выдержку, не говоря уж о

готовности к жертвам? И зачем ученый муж тратит силы на уроки и

упражнения, от которых он и сам вряд ли ожидает больших

успехов? Тогда я этого не знал, а гораздо позже узнал от

опытных людей, что мне с этим курсом просто не повезло, что

несколько иной состав мог бы сделать его более живым,

содержательным и даже вдохновляющим. Порой достаточно, так

сказали мне позднее, найтись двум участникам, способным зажечь

друг друга или же ранее знакомым и близким, чтобы воодушевить

весь курс, всех его участников и преподавателей. Ты ведь сам --

Магистр Игры, тебе это должно быть известно. Итак, мне не

повезло, в нашей случайной группе не оказалось животворного

ядра, ее не сумели ни зажечь, ни окрылить, это был и остался

вялый повторный курс для взрослых школьников. Шли дни, и с

каждым из них росло разочарование. Но ведь помимо Игры был еще

и Вальдцель, место священных и бережно хранимых воспоминаний, и

если курс меня не удовлетворял, все же оставалась радость

возврата к родному дому, общение с товарищами прежних дней,

возможно, свидание с тем товарищем, о котором остались самые

богатые и самые сильные впечатления и который для меня более

чем кто-либо другой олицетворял нашу Касталию: с тобой, Иозеф!

Если бы я вновь увидел нескольких школьных друзей, если бы я во

время прогулок по прекрасным, столь любимым местам опять

встретил добрых духов моей юности, если бы ты, например, вновь

приблизился ко мне и из наших разговоров, как в прежние годы,

родились бы споры, не столько между тобой и мной, сколько между

моей касталийской проблемой и мной самим, тогда не жаль было бы

ни потерянного времени, ни неудачного курса, ни прочего.

Первые два товарища по школе, встретившиеся мне в

Вальдцеле, были молодые люди без претензий, они мне

обрадовались, хлопали по плечу и задавали ребяческие вопросы о

моей таинственной мирской жизни. Несколько других были не столь

простодушны, они были обитателями Селения Игры и принадлежали к

младшему поколению элиты; они не ставили наивных вопросов, а

здоровались со мной, когда мы встречались в одном из покоев

твоего святилища и не было возможности из бежать встречи, с

утонченной, несколько натянутой вежливостью, даже приветливо,

но не переставая подчеркивать свою занятость важными и

недоступными моему пониманию делами, недостаток времени,

любопытства, участия и желания возобновить старое знакомство.

Что ж, я им не навязывался, а оставил их в покое, в их

олимпийском, ясном, Насмешливом касталийском покое. Я взирал на

них, на их заполненный бодрой деятельностью день, как

заключенный за решеткой или как бедняк, голодающий и

угнетенный, взирает на аристократов и богачей, веселых,

красивых, образованных, благовоспитанных, прекрасно

отдохнувших, с выхоленными лицами и руками.

Но вот появился ты, и радость и новые надежды вспыхнули во

мне, когда я тебя увидел. Ты шел по двору, и узнал тебя сзади

по походке и тотчас же окликнул по имени. "Наконец-то человек,

-- подумал я, -- наконец-то друг, возможно, противник, но

человек, с которым можно поговорить, пусть даже архикасталиец,

но такой, у кого касталийская суть не превратилась в маску и

броню, человек, способный понять другого!" Ты не мог не

заметить, как я обрадовался и как много я от тебя ждал, и ты в

самом деле пошел мне навстречу с изысканной учтивостью. Ты еще

помнил меня, я еще для тебя что-то значил, тебе доставило

радость вновь увидеть мое лицо. И ты не ограничился этим

кратким радостным приветствием во дворе, а пригласил меня к

себе, посвятил, пожертвовал мне вечер. Но что это был за вечер,

дорогой Кнехт! Как мы оба мучительно тщились казаться

оживленными, разговаривать друг с другом вежливо, почти

по-товарищески, и как тяжко было нам при этом тянуть вялый

разговор от одной темы к другой. Хотя твои коллеги были ко Яне

равнодушны, но с тобою мне было куда горше, эти мучительные и