Александр трапезников похождения проклятых
Вид материала | Документы |
Сквозь время — в вечность |
- А. «Лаптев, но не из моря Лаптевых», 75.21kb.
- Валютное регулирование в международном Трапезников В. А. Валютное регулирование в международном, 2275.72kb.
- Десь на излете "проклятых восьмидесятых" родилась дикая, неистовая грандж-культура,, 1522.44kb.
- Введение в унологию, 8063.24kb.
- Похождения штандартенфюрера сс фон штирлица после войны андрей щербаков и Алексей петровский, 541.08kb.
- Смертельное оружие, 12096.31kb.
- Николай Алексеевич Некрасов Похождения Петра Степанова сына Столбикова, 2422.55kb.
- Рекомендации учителя русского языка и литературы Мироновой, 24.06kb.
- Борис башилов александр первый и его время масонство в царствование александра, 1185.4kb.
- Орел взмывает ввысь, 3967.52kb.
— Завтра среда, — произнес он. — Впереди остается один день, когда Ольга будет в приюте. Четверг. В субботу уже будет поздно. Сроки заканчиваются. Времени у нас совсем мало. Если не найдем Ухтомскую до четверга, едем в Черусти.
— А как Агафья Максимовна, ты был у нее? — спросил я.
— Быть-то был, — ответил Алексей со смущением в голосе. — Да только тоже все как-то очень странно.
— Но она-то хоть жива?
Он вытащил из кармана крохотный листочек бумаги.
— Не знаю. Но верю, что жива. Там возле дома какие-то люди крутятся. Дверь заперта. Никто не откликается. Я уже хотел уходить, как из соседней квартиры выглянула соседка. Такая же пожилая, как и Агафья Максимовна. Напуганная чем-то. Она только спросила шепотом: «Вы Алексей Новоторжский?» Потом протянула этот листок и быстро за собой дверь закрыла. Что-то происходит. Я так понял, что Сафонова куда-то уехала. Но успела передать соседке записку для меня.
— Карусель какая-то, — сказала Маша.
Я взял листочек бумаги и прочел вслух:
— «Идеже аще не приемлют вас, исходяще из града того, и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите... Иерусалим не познал времени посещения своего».
Потом протянул записку Маше. Она также прочитала, но молча. И вернула Алексею.
— Ты что-нибудь поняла? — спросил я у нее.
— Нет.
Алексей аккуратно сложил листочек и положил обратно в карман.
— Это евангельские фразы, — произнес он. — Если не ошибаюсь, от апостола Луки. Смысл в общем-то ясен. Но тут важен контекст. Что хотела сказать мне этими словами Агафья Максимовна? Она не могла написать открыто, потому что, наверное, опасалась, что записка попадет в чужие руки. И послание это человек невоцерковленный не поймет.
Но она надеялась, что я догадаюсь. А я. — и он виновато развел руками. — Думаю, думаю, и ничего пока не соображу.
— Напряги мозги как следует, — сказал я — Что означает: отряхнуть прах, прилипший к ногам? Почему Иерусалим не познал времени посещения?
Маша вступилась за Алексея:
— Ты бы сам мозгами поработал. Когда Господь въехал в Иерусалим на молодом осленке, то все Его славили и бросали на дорогу свои одежды и пальмовые ветви. Но Христос, смотря на народ, заплакал о нем и о городе. Он знал, что через три дня они будут кричать уже другое, требуя казни.
Алексей продолжил за нее, вытащив из кармана Евангелие и найдя нужную страницу:
— Он сказал: ибо придут на тебя дни, когда враги твой обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне, за то, что ты не узнал времени посещения твоего. И вошедши в храм, начал выгонять продающих в нем и покупающих, говоря им: написано: «дом Мой есть дом молитвы»; а вы сделали его вертепом разбойников... Первосвященники же и книжники и старейшины народа искали погубить Его.
Закрыв Евангелие, он задумался.
— Может быть, она имела в виду другой город — Москву? — произнес я.
— Тут конечно же двоякий смысл, — согласился Алексей. — И в первой, и во второй фразе. Иначе и быть не может. Агафья Максимовна, как умела, зашифровала свою записку ко мне. А то, что Москва стала городом фарисеев и вертепом разбойников, — это несомненно.
Было уже довольно поздно. После всего пережитого за сегодняшний день мне хотелось сейчас лишь одного: упасть на кровать и отключиться. Но Алексею тем не менее я дал суровое задание:
— Вот сиди теперь всю ночь и расшифровывай.
— Я и сам не усну, пока не догадаюсь, — ответил он.
4
Среди ночи меня разбудил непонятный монотонный шум. Словно где-то за окном (или на первом этаже, в подвале) работала гигантская бор-машина. Гул этот порой то затихал, то, напротив, становился еще сильнее, громче, как будто сверло добиралось до обнаженного нерва в дупле зуба, и тогда слышался уже визг «больного» — мучительный, но короткий: и вновь шло однообразное гудение. Лев Юрьевич, комендант общежития, оказался прав. Похоже, с теплоцентралью действительно было что-то не в порядке. Или же это дудела огромная труба, если уж не библейского, то московского происхождения.
— В полночь началось, — сказал Алексей, увидев, что я приподнял голову с подушки.
Сам он сидел за столом, под горящей лампой. Конечно же так и не ложился отдохнуть. Спать мне больше тоже расхотелось. Особенно с таким раздражительным фоном. Гудение разносилось, должно быть, на несколько кварталов вокруг. Если не на четверть города. Интересно все же, что бы это значило? Но за последнее время в столице произошло уже столько странных явлений мистического свойства, что одним больше или меньше — не суть важно.
А Маша, наверное, продолжала почивать в соседней комнате... Ну, конечно, если не убежала в очередной раз. Я встал с кровати и пересел к столу. Выпил холодного чая из стакана. Перед Алексеем лежал листочек бумажки с посланием Агафьи Максимовны. Был он сейчас весь исчеркан карандашом. С какими-то кружочками, крестиками и стрелками. Дешифровшик потрудился.
— Нащупал нить? — спросил я, кивнув на записку.
— Что ты знаешь о патриархе Никоне? — задал Алексей встречный вопрос.
Я уже как-то привык к его манере начинать издалека, кружить и приближаться к главному постепенно. Поэтому, подумав немного, спокойно ответил:
— Ну, что. Шестой патриарх Московский и всея Руси. Семнадцатый век. Простой крестьянин из Нижегородской губернии. Еще мальчиком ушел в монастырь, овладел книжной премудростью. Постригся в Анзерском скиту под именем Никон. Едва не утонул в Белом море, но Господь спас его для промыслительных целей. Стал игуменом, потом пешком пришел в Москву. Очень пришелся по душе царю Алексею Михайловичу Тишайшему. Был оставлен в столице и посвящен в архимандриты Новоспасского монастыря.
— При нем в 1652 году, 30 августа, были по великому откровению обретены мощи святого князя Даниила Московского и повелением государя перенесены в церковь Семи Вселенских Соборов, — подсказал Алексей. — Это тоже Промысел Божий.
— Об этом я как-то не подумал. Ведь именно в 1652 году Никона и избрали патриархом. А до этого он успел потрудиться митрополитом Новгородским, где во время бунта был жестоко избит мятежниками, хотя во время голода кормил их на своем дворе.
— Почти полумертвый, — вновь добавил Алексей, — он собрал последние силы и отслужил литургию в Софийском соборе. А затем с крестным ходом опять направился к бунтовщикам. И, пораженные его мужеством и твердостью, мятежники наконец-то смирились, попадали на колени и просили у него прощения. Никон ходатайствовал за них перед царем, за что заслужил еще большую любовь и уважение Алексея Михайловича.
— Да, он стал называть его своим «собинным другом», «избранным крепкостоятельным пастырем», «великим солнцем сияющим», «возлюбленным своим и содружебником», а в конце удостоит и титула «Великого государя». То есть практически Никон оказался соправителем царя. Патриарх управлял почти всеми делами в России.
— Это можно было считать «симфонией власти», когда достигается полное согласие между светским и духовным правлением, а народу от этого только одно благоденствие, покой и мир. Царь и патриарх были единомысленны во всем. Так и должно быть в Священном союзе власти. Особенно в России. Так и хотел сделать Николай II, когда предлагал себя Синоду в патриархи накануне революции.
— Но потом наступил раскол, — продолжил я. — Конечно, немало тут потрудились всякого рода интриганы, вроде тайного иезуита и католика Паисия Лигарида, этого «волка в овечьей шкуре», много споров и брожения вызвало в староправославной Руси исправление церковных книг. Но и у самого Никона был довольно сложный и неровный характер: тяжелый и властный. С упрямыми врагами он был жесток. А за непослушание мог и посохом огреть. Хотя никто не отрицает его величайших нравственных и умственных достоинств, сострадний к ближнему. В семнадцатом веке, пожалуй, нет фигуры более значительной и крупнее, чем Никон.
— У него в руках был меч огненной молитвы, — сказал Алексей. — Тот меч, о котором говорит Христос. Когда поднимающей его для возмездия и внушения может быть и неправеден, но прав! Это решительность силы и веры, чего сегодня так не хватает в России. Это не толстовство какое-то, когда ты не противляешься злу явному и скрытому, когда тебя делают безвольным и робким, мертвенным, послушным, по сути — предателем. Это — воинственный меч, готовый к бою с врагами Господа. С ненавистниками и клеветниками Святой Руси. И не даром Никон лелеял мечту, что в будущем Московский патриарх займет первое место среди всех пяти патриарших тронов, станет Вселенским, поскольку и Москва стала уже Третьим Римом, главным оплотом православия. Не для себя, естественно, уповал на это. А ради Христовой церкви. Ведь, собственно, и при избрании он долго отказывался от патриаршего престола, пока сам царь не упал ему в ноги и слезно не умолил.
— Но потом же и отрекся, — добавил на сей раз я. Мне приходилось читать в колледже лекции о расколе в семнадцатом веке. Я был, что называется, «в теме». Но Алексей, видимо, изучал эти вопросы специально, более основательно.
— Тишайший просил перед смертью у Никона прощения. И было за что. Патриарх после Собора и суда над ним в 1666 году — число-то какое: знак «зверя»! — когда в него плевали и издевались, уже находился в заточении в Белозерском Ферапонтовом монастыре. И там его продолжали оскорблять. Но Никон простил. А к нему стекались толпы народа за благословением. И у него открылся чудесный дар исцеления больных. Лишенный патриаршего посоха и мантии, он принял схиму, запертый в дымной и угарной келье. Никон, изнуренный душевными и телесными страданиями, помышлял лишь о вечности, о Боге и России, желал успокоиться под сенью созданной им обители Нового Иерусалима. Когда его наконец-то выпустили из заточения при царе Федоре Алексеевиче, он плыл на стругах по Волге. Уже умирал. Чувствуя это, велел причалить к Толгскому монастырю в Ярославле. Там к нему вышла вся монашеская братия с игуменом во главе. И несметное число жителей города. Многие бросались в воду и плыли к стругам. Изнемогающий Никон уже не мог говорить, только давал всем руку. Плач стоял повсеместно. Плач и колокольный звон. Приобщившись святых даров, страдалец-патриарх оправил себе волосы и одежду, готовясь в дальний путь. Он вдруг увидел Того, Кто подошел к нему. И, распростершись на ложе, сложил крестообразно руки. Вздохнул в последний раз и отошел с миром...
Алексей замолчал, взволнованный и бледный, а я спустя некоторое время произнес:
— Ты словно был там, на пристани. У тебя тоже есть какой-то особенный дар — проникать духовным зрением в суть и смысл прошлого, постигать людей и явления. А может быть, и провидеть будущее. Не знаю, как это тебе удается.
— Да брось! — смущенно отмахнулся он. — Просто Никон — это непреложная величина в истории России и церкви. Когда вся нынешняя смута пройдет — а так непременно будет! — откроется, что этот еще не канонизированный подвижник был действительным борцом и представителем Святой Руси и православия в мире. Личностью, равной Гермогену. Впрочем, пустое судить о степени величины или малости. Важнее другое. Вся история с осуждением патриарха Никона — это в каком-то смысле конец мирной русской жизни. Собор 1666 года разорвал Русь пополам, разделил и церковь, ведь старообрядцы во главе с Аввакумом тоже были осуждены и кончили еще хуже, страшнее, чем Никон. Он и сам чувствовал приближение этого конца и переживал раскол как духовную катастрофу для всей страны. Строго говоря, кем-то, какими-то таинственными силами, конечные судьбы всего человечества были смоделированы на России семнадцатого столетия. Подобное конструирование ситуаций случалось и прежде — и в Европе и на Руси. Они имели самые разнообразные формы — религиозные войны, революции, падения династий.
Но то, что произошло у нас в семнадцатом веке, — это самый узловой момент для дальнейшей судьбы Отечества. Кончился мир жизни, где определяющим и всеорганизующим началом было святоотеческое православие. Вместе с патриархом Никоном оно ушло как бы в некую пустынь, в тайники духовного опыта и веры. И закономерно, что в конце семнадцатого века явился Петр, который принялся со всей антихристианской страстью ломать и саму Русь, и церковь. Я не против Петра I, создавшего вместо Руси великую империю Россию. Но мне ближе такие исторические личности, как Иоанн Грозный и Никон. Скажу больше, семнадцатый век в России — это ее грядущий семнадцатый год с большевистским ужасом. Один коренной перелом прямо привел к другому. А через него — к настоящему. А что ждет в будущем — один Бог ведает.
Гул за окном (в подвале, над нами, вокруг нас?) становился все тише, замирал. Но я чувствовал, что «бор-машина» лишь обманчиво снижает обороты, будто усыпляя сидящего в зубоврачебном кресле пациента, дает ему время привыкнуть к гудению опасного сверла, расслабиться, а в нужный момент заработает с новой силой, стремясь беспощадно умертвить болезненный нерв.
— Я вспомнил, — произнес Алексей и положил ладонь на записку Агафьи Максимовны. — Когда на судилище у Никона потребовали оставить патриарший посох, он сказал: «Отнимите силой», и вышел из Палат. А когда садился в сани, добавил, отряхивая прах от ног своих: «Идеже аще не приемлет вас, исходяще из града того, и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите...»
— То, что написала тебе Сафонова?
— Да. Боярин Матвеев Артамон выкрикнул ему вслед: «Мы прах-то этот подметем!» На что Никон, повернувшись, ответил, указывая на явившуюся вдруг комету в небе: «Разметет вас сия метла!»
— А Иерусалим?.. — спросил я, начиная догадываться.
— Новый Иерусалим, — поправил Алексей. — Тот, что построил патриарх Никон под Москвой. Воскресенский монастырь, где покоятся его мощи. Именно там нас будет ждать Агафья Максимовна.
СКВОЗЬ ВРЕМЯ — В ВЕЧНОСТЬ
...Запись разговора товарища прокурора по Елатомскому и Темниковскому уездам с крестьянином Тамбовской губернии, 80 е годы XIX века:
— Дедушка! Сколько тебе лет?
— Ась?
— Годков тебе много ль?
— А кто ж их знает? Должно, много.
— Француза небось помнишь?
— Хранцуза-то? Помню, как не помнить!
— Что же ты помнишь?
— И хранцуза с Наплюйоном помню, как ен при царе Ляксандре приходил со всей нечистой силой. Ведь, Наплюйон-то, сам ведаешь, антихрист был.
— Ну какой там антихрист!
— Верно тебе говорю: антихрист. Не спорь. В храмы лошадей водил, иконы жег.
— Ну это так. Даже серебряный оклад с гробницы святого князя Даниила содрали. Только награбленное далеко унести не удалось: все они почти полегли окоченевшими холмиками в российских снегах. Так ведь и наш разбойник Болотников поджигал монастыри. Но Бог поругаем не бывает. Вот и остался Наполеон с носом.
— Сроков тогда еще всех не вышло, оттого и не одолеть ему было нашего царя Ляксандра. А все ж дошел ен до самого Пинтенбурха и царя нашего окружил со своими нечистиками со всех сторон.
— Ну что ты говоришь, дедушка? Наполеон дальше Москвы не пошел. Москву он сжег, это правда, но до Петербурга и до царя не доходил.
— А я тебе говорю — дошел и со всех сторон царя Ляксандру окружил так, что ни к нему пройтись, ни от него проехать никак нельзя было, и подвозу, значит, к царю никакой провизии не стало. Вот тут-то и стало жутко царским енералам, и стали просить они царя Ляксандру, чтобы ен скореича отписал на Тихий Дон к казакам, к ихнему атаману Платову. И написал ен на Тихий Дон, к храброму атаману Платову такое слово: «Храбрый ты мой атаман Платов и храбрые мои казаченьки! Подшел к Пинтербурху нечестивый Наплюйон с хранцузами и со всякой нечистью и окружил ен меня с моими енералами со всех четырех сторон. И не стало ко мне никакого подвозу: ни круп, ни муки у меня нетути, и вошь меня заела. Приходи, выручай меня со своими казаченьками».
— А дальше что?
— Написал царь письмо и отправил его на Тихий Дон с верным человеком. Ну и пришел, значит, к царю храбрый атаман Платов со своими казачатами и отправил в тартарары и Наплюйона, и хранцуза, и всю ихнюю нечисть, а Царя с енералами освободил. Царя накормил, а вошь с него всю почистил.
— А потом-то что было, дедушка?
— Потом? Потом, сказывают, пошел храбрый атаман Платов со своими казачатами до городу ихнему Парижу, бусурманов всех из него выгнал и вернул им веру православную. Да только они не удержали ее. Платов-то домой вернулся, на Тихий Дон, а хранцузы обратно обусурманились. Собака она и есть собака, человеком не станет.
— Интересно ты рассказываешь, дедушка. Ну а про мятеж на Сенатской площади в Петербурге что слышал?
— А это когда хотели царя извести? Офицеры бунт учинили, хотели сами поцарствовать, в царской постельке поваляться, да Закону такого Божиего нету, чтобы всякому да на престол царский. Николай тогда был, а Ляксандр уже в Сибирь ушел, пешком, грехи замаливать. Николай тогда вскочил на коня, в одной руке — шашка, в другой — бонба. Один к ним помчался, кого зарубил, кого конь копытами подавил, а бонбу ен не бросил, пожалел жен, которые с охфицерами пришли. Всех их изловил и велел плеткой сечь. Плакали они, как дети малые, ен и простил их.
— А вроде за народ они были.
— Кой там за народ! В Бога-то никто из них не верил, молились на звезду какую-то о шести концах, да женами-то и менялись.
— Ну хорошо. А что ты знаешь про Крымскую войну?
— Вишь ли, мил человек, это опять Наплюйон из яйца вылупился. Ен же как гад змеиный кладку кладет и сам себя рожает заново. Тут опять силы собрал, турок позвал на помощь, англикан всяких, сели они на корабли и поплыли в Крым. Войско у них было несметное, но и наши, православные, отчаянно бились. Сын мой, Матвей, головушку там сложил. Царь енералам икону прислал, Казанскую, а они ее в угол задвинули. А надоть было войска обнести. Вот супостаты и взяли верх. Царь от ентого так расстроился, что яд принял.
— А сын его, Александр II? Рад ты, что освободил крестьян? Свободен теперь, дедушка.
— Рад-то рад, но вот что тебе скажу. Был мне сон, давно уже. Иду я по зеленому полю и вижу — масса крестов стоит. Иду дальше и вижу — целые реки крови текут в море. Иду, иду — стоит большой храм. Захожу в него и вижу темный престол, а иконостаса нету. Вместо икон какие-то патреты со звериными рылами да острыми колпаками. А на престоле не крест, а большая звезда, и Евангелье со звездою, и свечи горят смоляные — трещат, как дрова, и чаша стоит, а из чаши зловоние идет, и оттуда всякие гады, жабы, пауки, страшно смотреть на все ето. Просфоры тоже со звездою. Пред престолом стоит поп в красной ризе, и по ризе ползают зеленые жабы и пауки, лицо у него страшное и черное, как уголь, глаза красные, а изо рта дым идет и пальцы черные, как будто в золе. Ух, Господи!.. Жутко страшно.
— Ты, дедушка, не торопись, я записываю.
— Пиши-пиши, может ума наберешься. Ну вот. Тут прыгнула на престол какая-то мерзкая, гадкая, безобразная женщина, черная, со звездой во лбу, и завертелась на престоле, затем крикнула, как ночная сова на весь храм страшным голосом: «Свобода!», а люди, как безумные, стали бегать вокруг нее, чему-то радуясь, и кричали, и свистели, и хлопали в ладоши. Затем стали петь какую-то песнь, сперва тихо, потом громче, как псы воют, потом стало звериное рычание, а дальше — рев. Вдруг сверкнула яркая молния и ударил сильный гром, задрожала земля и храм рухнул и провалился в бездну. Престол, поп, черная женщина — все смешалось и загремело в бездну. Господи, спаси! Ух, как страшно.
— Когда же тебе, дедушка, такой сон приснился?
— А вот когда царя-батюшку бонбой разорвали, накануне прямо.
— И кто же его убил?
— Знамо кто. Левоцинеры, безбожники с иудеями. Охоту за ним вели, за то, что крестьян свободил. Им деньги с золотом дали, из Парижу. Рошшылды каки-то.
— Ну а при нынешнем царе тебе как живется, при Александре Александровиче?
— Справно. Ентот наш царь, мужицкий.
— Расскажу тогда и я тебе один случай. В волостном правлении некий смутьян плюнул в портрет царя. Дело разбиралось в нашем Окружном суде. Довели до сведения государя, поскольку дело-то не простое, а связанное с оскорблением его Императорского Величества. И что же ты думаешь? Узнав о шестимесячном сроке заключения, к которому приговорили мужика, Александр III расхохотался. «Как это? — сказал он. — Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду еще его кормить полгода? Выпустите его и передайте, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел — и делу конец». Остроумно, правда?
— А я тебе и толкую, что ентот государь — наш, крестьянский. Порядок знает и хвосты-то еще кому надо прищемит...
(Запись сделана помощником прокурора Сергеем Павловичем Новоторжским.)
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Разговаривали мы до самого утра, когда с рассветом стало исчезать гудение «бор-машины». Зубная боль, должно быть, у невидимого пациента прошла, началась головная. Потому что чувствовалось какое-то сильное давление в атмосфере, на Москву будто бы опустился стеклянный колпак, прекратив доступ воздуха. Я открыл окно, но дышать было все равно трудно. Сизое марево висело повсюду, а сквозь него еле пробивались полоски света, словно первые проросшие ростки. А беседа наша шла не только о Никоне, его реформах и расколе.
Тут мы сошлись во мнении, что исправление богослужебных книг было необходимо. Слишком много ошибок и бессмыслиц допустили прежние переписчики. Они исправили те древние формы православия, которые ранее были заимствованы Русью у тех же греков и не нуждались в правке: двоеперстие, направление крестных ходов посолонь и так далее. Никон взялся за дело со свойственной ему недюженной силой и рвением. Но натолкнулся на противников любой правки, которые питались недоверием к Флорентийской унии, считали, что нечто подобное готовится и в Москве. Однако патриарх смотрел куда дальше старообрядцев. Он видел упорядочение богослужения всего православного мира, не только одной Руси. Ведь разночтения в книгах вызывали уже волнения и на самом Афоне, этом горном и горнем оплоте Христовой веры. Словом, времена были почти апостасийные, как нынешние.