Владимир Дудинцев. Добро не должно отступать Труд, 26. 08. 1989

Вид материалаИнтервью
Подобный материал:
1   ...   51   52   53   54   55   56   57   58   59
-- Я не согласен, что ты мудрец. И что святой. А князь,
который у Достоевского... Он не загонял в гроб академиков. Не
питался чужим несчастьем.
-- Ой! Так и знал! Как мне это знакомо! -- раздался плач,
который был смехом академика. -- И ты туда же с дурачками!
Поддался пропаганде вейсманистов-морганистов! Господи, как
меняется человек! Ты ж был настоящий биолог! Мы ж с тобой...
-- Если ты считаешь, что наука -- это значит отправлять
людей... ты знаешь, куда... Таким биологом я не был.
-- Пхух-х! Я сживал! Я отправлял! А они меня не жрали,
твои подзащитные? -- старик хлебнул ложку бульона. -- Смотри,
что от меня осталось -- одни кости.
-- Кости -- это ничего не говорит, -- нехотя отозвался

Назар. -- Семь коров тощих съели семерых коров тучных и не
стали тучнее. Не стали!
Короткий смешок пробежал по столам.
-- Я сживал со света! Это была борьба идей! У моей науки
впереди еще ренессанс! Моей науке, Назар, не нужны были жертвы.
Она сама себя могла... И поддержать и прокормить. Добытыми
фактами.
-- А чего ж ты людям заколачивал свою конфетку в рот
молотком? -- спросил Назар с хриплой усмешкой.
-- Смотри какой! Он еще зубастый, оказывается, --
проговорил Рядно, как бы любуясь противником. -- Треплет
старика, как шавку, У меня тоже несколько зубов во рту
держатся. Только для петушиных боев я их не пускаю. Берегу...
И, восхищенно помотав головой, окончательно сосредоточился
на бульоне. Федор Иванович уже забыл что именно этот человек
перевел его когда-то в "политическую плоскость", забыл даже,
что целое "кубло" получило свое название из этих с трудом
натягивающихся на зубы уст. Забыл о приказах министра
Кафтанова! Боевое чувство, готовность к неожиданной схватке
давно уже оставили Федора Ивановича, вкус мести он не помнил. И
все потому, что противник был повержен и теперь его топтали
все, кто хотел. Этот Назар которого Федор Иванович так и не
разглядел, действительно трепал старика сейчас как шавку. И
Федор Иванович, оценив выдержку "батьки", уже ставил себя на
его место, жалел его. Академик Рядно, этот обиженный Богом
ущербный разум, восставший против безжалостной судьбы и
призвавший на помощь свои два бесспорных дарования -- чутье на
человеческие слабости и цветистое красноречие -- он все еще
цеплялся за уплывающие радости жизни.
Должно быть, не чувствуя вкуса бульона, он рассеянно и
громко хлебал его и стучал ложкой. Думал о чем-то. В это время
четыре человека, закрывавшие" Федора Ивановича, встали из-за
стола. Открыли его выцветшим степным глазам старика. Глаза эти
начали светлеть, засияли.
-- О! Вот кого мне не хватало! Этот меня сейчас добьет!
Федя, что ты там уединился? Иди ко мне пообедаем вместе,
побалакаем, как в старину.
И Федор Иванович, с болью улыбаясь старику перешел к нему,
подсел поближе.
-- А я смотрю: чей это полуперденчик висит, такой
знакомый! -- радостно гагакал академик. -- Вижу иноходец мой не
забыл меня, помнит.
-- Это уже не мой полуперденчик, -- сказал Федор Иванович.
-- Чужой чей-то.
-- Ладно, ладно, притворяйся. Всего тебя вижу Здорово,
ренегат! -- последние слова старик дружески продышал Федору
Ивановичу на ухо.
-- Здорово, Распутин! -- шепнул тот в огромное обросшее
волосами вялое ухо. Но нет -- жалость и тоска остановила эти
слова. Даже покраснел от одной мысли что мог их высказать.
Прошептал совсем другое: -- Кассиан Дамианович... Зачем вы
позволяете так себя...
-- Постой, Федька... Дай, скажу ему. Назар! Ответил бы ты
мне на такое... Думает или нет зажигалка? -- он помолчал. -- Я
не о том товарище, который тут мне про конфетку и про
молоток... Я не шуткую. Простая зажигалка, которую в кармане
носят... Думает она?
Вокруг раздался смех, но тут же и погас, уступив
напряженной тишине. Нет, академик даже в трудные минуты умел
подбирать ключи к беспечным, полным любопытства головам.
"Интересно бы послушать, что он говорил там, во время
чаепитий..." -- подумал Федор Иванович.
-- Конечно, я утрирую... Ты в корень, в корень... Я тебе
схему принципиальную. К твоему нигилизму. Все-таки, если
отрицать зачаток мысли у зажигалки... Которая есть
организованная материя... Тогда и человеку придется отказать в
этой способности? Знаком ты с теорией отражения? Зажигалка
отражает воздействия? Или мы для нее исключение сделаем? Не
хочешь делать исключение? Вижу, не хочешь... Вот и человеческая
мысль... Это тоже отражение, только высшая форма...
-- Зачем вы... -- воспользовался Федор Иванович паузой. --
Зачем это все?
Академик отмахнулся. Почувствовал вдохновение, подался
весь к Назару, который сидел где-то вдали, за спиной Федора
Ивановича.
-- Возьми теперь счетно-решающую машину. Она тебе выдает
результат своей деятельности. А чувствует она, что она делает?
Например, я, кроме того, что я выдаю продукт мышления, еще
чувствую. Я бываю доволен продуктом. Или неудовлетворен.
Скажем, играю в шашки... Мой мозг выдает комбинацию. Хочешь,
попробуем, а? Посажу тебя в калошу, лучше не садись со мной...
И при этом я бываю доволен своей выдумкой, потираю руки. То
есть процесс настолько далеко зашел, что уже начал действовать
в обратном направлении. Вот я тебе гипотезу даю, можешь
смеяться. Слушай внимательно. Положи кость, ты ее сосешь
машинально.
-- Слушаю, слушаю, -- сказал нехотя Назар.
-- Вот это запомни: счетно-решающее устройство,
запрограммированное на игру в шашки, переживает волнение
игрока. Во всех механизмах, созданных человеком... Который
творит, как и природа... Копирует процессы с природы... В любом
механизме, как только он заработает, возникает чувство
отношения к этой работе. Пропорционально сложности. Это я тебе
твердо... Станок работающий... Когда сломается резец, каждый
токарь знает -- машина прямо завывает от злости. Только не
матерится. Где, спросишь ты, машина волнуется? А там же, где и
решает свою задачу. Как и человек. Через сто лет наука даст
подтверждение моей галиматье. А сегодня разрешаю всем, кто
хочет, надо мной смеяться. А я послушаю.
И, высказав это, сверкнув жестяными глазами, академик
принялся нервно разрезать на тарелке уже осторожно подсунутые
ему официанткой голубцы.
-- Клава, и ему такое подай, -- гагакнул ей старик, указав
ножом на Федора Ивановича.
"Он маскируется! -- горячо зашептал в неведомых глубинах
отдаленный голос. -- Он не хочет, чтобы его считали убийцей
одареннейших людей, работавших на свой народ, украшавших его.
Согласен быть чудаком. Потому и об "Идиоте" заговорил. С идиота
спрос другой".
-- Послушайте теперь меня, -- тихо заговорил Федор
Иванович. И даже слегка навалился на старика -- чтоб никто не
слышал. Он чувствовал его искусно скрытое страдание. -- Кассиан
Дамианович... Ну зачем вы говорите все это? Ведь они все
понимают. Это так похоже на одну вещь... И не один ведь я
почувствовал сходство... Знаете, что я вспомнил? В связи со
сказанным... Был процесс несколько лет назад. В газетах писали.
Судили убийцу. Всего-то одного человека на тот свет отправил.
Только одного. По-моему, на Севере где-то...
-- Ну, и что? -- академик посмотрел с угрюмым подозрением.
-- Я помню этот процесс... Догадываюсь, что дальше скажешь.
Договаривай...
-- На процессе он всех удивил. Симулировать начал.
Сумасшествие. Даже стал на четвереньки, прямо в суде. И даже,
понимаете... Даже залаял...
Академик съел кусок голубца и, отпив из стакана
минеральной воды, тускло и долго смотрел на Федора Ивановича.
-- Я понимаю, что ты это из благих побуждений... --
интимно задудел он почти одним как бы посвежевшим носом. -- И
поэтому тебе, как с-сатане... Который около моей души все время
хлопочет... Начал еще, когда спину мне тер... Думаешь, забыл?
Который знает мои мысли... Мог бы, конечно, и не признаваться.
Но для полноты мистики, Федька, признаюсь тебе: понял я твой
гениальный намек. Даже предвидел. Ждал. Только не утешайся
мыслью, что я от этого страдаю. Видишь, сказал тебе это и
спокойно кушаю. И ты не страдай. Кушай, что тебе подали.
Проснись, дурачок, уже подали тебе. Будем оба кушать -- мы ж
философы...
И Федор Иванович, не чувствуя своих рук, взял нож и вилку.
Автоматически стал "кушать" свой голубец.
-- Этого ничего не было, запомни, Федя, -- сказал старик,
спокойно жуя. -- Того, на что ты тут намекекекиваешь. И самого
твоего мекеке -- тоже не было. И что говорю тебе сейчас, и
этого нет. Было бы, если бы попало в мозги людей. Если бы таких
людей было много. Чтобы мнение создалось. Чтобы началась его,
мнения, самостоятельная жизнь.
-- Их много! -- закричал шепотом Федор Иванович.
-- Эти не считаются, про кого ты. Там мозгов нет. Это
кабачковая икра. А если в мозгах нет -- считай, что совсем и не
было. А что в твоих персональных мозгах застряло, так это я
как-нибудь переживу. Я ж привык тебе в глаза смотреть. В твои
хитрые, как у енота, сообразительные глазки. Тебе одному все
равно не поверят. А потом, я ж тебя знаю. Ты ж интеллихэнт,
Федька! Раз сказал мне все это -- значит, уже удовлетворился.
Дальше не понесешь. Скукота же -- ходить от человека к человеку
и повторять одно и то же. И люди таких не любят...
Распространителей. Не-е, все останется дома...
-- Кассиан Дамианович... Почему вы с вашими способностями
так свободно мыслить... Почему вы не займетесь настоящей
наукой?
-- Хых-х!.. Настоящей... А у меня какая? Поддельная?
-- Это я вам серьезно... Я бы тогда пошел к вам в
сотрудники. Мы бы не теряли время на превращение березы в
ольху. Озимой пшеницы в яровую. Овса в овсюг. Потому что знали
бы, что возможно, а что -- нет.
-- Опять же скажу тебе, как сатане. От которого не
отвязаться. Только одному тебе спокойно скажу. Белое пятно у
меня, Федя, в глазу. То есть, конечно, не в глазу, а ты
понимаешь, где. Я не вижу того, что называют истиной. И
терпения у меня нет. Ждать, пока увижу что-нибудь. Всю жизнь
ждать! А в науке ж без терпения нельзя. Я, конечно, могу
проникать интуицией в глубь вещей. Рождаю гипотезы. Мысль моя
не терпит остановки, приземлять не дается, лети-ит,
лети-и-ит... Такой у меня талант. Я чистый теоретик.
Философ-диалектик. Индукция и дедукция -- тут моя стихия. Я ж
имел успех! Какой успех!..
Старик замолчал, стал смотреть вдаль. Там, вдали, за
стенами столовой, брезжил сорок восьмой год, еще звучали
затихающие овации. Потом провел рукой по лицу, просыпаясь.
-- Почему и хотел всегда на пару с тобой соединиться... Ты
можешь до истины допереть. Упрямый. А я гипотезы бы кидал. У
нас бы пошло...
-- А кто был бы главным в этой упряжке?
-- Во-о! Тут ты весь. Ты иногда проговариваешься! Еще
когда про доктора закидывал мне... Мое самолюбие, Федор,
никогда не смирится с второстепенным положением Это нас и
развело. Ты же, как и я, сынок... Рожден повелевать.
Командовать... Я ж вижу, тебя уже потянуло вверх. Уже тащит.
Будешь барахтаться, а оно будет тащить... Не знаю даже, что
тебе порекомендовать. Сам видишь, что иногда получается...
И он мягко, но кисловато улыбнулся. И по-крестьянски
обильно сплюнул под стол. Как будто ехал на возу с сеном.
-- Одного не понимаю, -- сказал он, меланхолично растирая
валенком плевок. -- Их было сколько? Тысячи. А я один. Почему
они мне сдались? И еще. Почему я сегодня терплю поражение?
Этого никому не понять. Даже тебе, с твоей башкой.
Так, в атмосфере пустоты, притворства и неразрешимых
загадок, академик Рядно прожил еще немало лет, набирая возраст
и числясь на своих нескольким постах. Похоронил многих
противников и повернул на девятый десяток. И эта сложная
атмосфера не оставила старика даже тогда, когда среди особенно
жаркого лета, постепенно цепенея, он наконец замер навечно
Это уже произошло, но газеты почему-то не дали некрологов
и жизнеописаний выдающегося деятеля науки. Важная весть с
запозданием настигла меня во время сборов в дорогу --
предстояла командировка. Случайно прочитал маленькое сообщение
в углу замасленного газетного листа, когда заворачивал в него
колбасу. Дата говорила, что еще не поздно и можно успеть к
торжественной панихиде, которая назначена на двенадцать часов.
И, отложив поездку, я помчался в научно-исследовательский
институт, где все должно было состояться.
Подходя к институту, еще издали увидел восемь пустых
автобусов, стоявших в ряд вдоль здания. Тут же дежурила
милицейская автомашина с синим стеклянным стаканчиком на крыше.
Два милиционера в белых перчатках прохаживались на солнцепеке
перед фронтом автобусов.
"Весь народ в конференц-зале", -- пришла догадка, и я
заспешил по ступеням к входу, чтобы услышать, запомнить и
записать исторические слова, что будут звучать над прахом, а
если точнее сказать, -- над уходящим в прошлое явлением. Но мне
не пришлось даже прикоснуться к дубовым дверям. Обе половинки
сами распахнулись, и оттуда вышел, оглядываясь, карлик с
широким туловищем, сгорбившийся над красной атласной подушкой с
орденами и медалями, которую он нес. Бросил на меня мельком
сияющий сахарный взгляд.
За ним показалась процессия, состоявшая всего лишь из
пятнадцати или двадцати человек, теснившихся вокруг поднятого
над головами длинного предмета, обтянутого гофрированным
кумачом. Среди них выделялся грузный великан в слишком
свободном костюме цементного цвета. Непокрытая голова его
напоминала картофелину с глубоко погруженными глазками, которые
и были ртом, глазами и ушами этого человека.
За ними должна была хлынуть тяжелая толпа поклонников
академика, сторонников направления в науке, для которых и были
заказаны автобусы. Но никто больше не появился, и обе дубовые
половинки, помедлив, сами, наконец, сошлись. Подступало что-то
вроде беспокойства -- такое бывает, когда нечаянно оказываешься
свидетелем катастрофы или чьей-нибудь неожиданной гибели...
Маленькая процессия, сойдя на тротуар, переместилась к
крайнему автобусу. Там, в задней стенке, распахнулись
специальные дверцы, и красный длинный предмет протолкнули
внутрь. И весь кружок людей перетек в этот автобус. Уселись,
нахохлились.
Пробежал распорядитель, махнул рукой. Зашумели сразу все
восемь автобусов. Один милиционер, медленно и широко ставя
ноги, торжественно вышел на середину улицы и поднял пегий жезл.
Скрипнули тормоза, улица замерла. Над милицейской машиной
замигал в стаканчике синий огонек. На тротуарах остановились
любопытные прохожие. Раня душу синими тревожными проблесками,
милицейская машина пересекла опустевшую улицу и, развернувшись
в обратном направлении, замедлила ход. Сейчас же к ней, описав
полукруг, пристроился первый автобус -- тот, где сидели
несколько человек. За ним остальные семь -- пустые и прозрачные
-- выехали один за другим и двинулись вдоль улицы, набирая
скорость, демонстрируя перед людьми искусственные почести тому,
кого никто уже не чтил. И еще одна -- бледная "Волга", догнав
их, замкнула странную колонну.
-- Смотрите, Учитель! Смотрите получше! История,
история!.. -- послышался за моей спиной знакомый мужской голос.
-- Вряд ли когда-нибудь увидите подобное...
-- Вряд ли? Ох, дядик Борик... -- ответил второй мужчина.
-- Ох! Бесконечность богата вариантами. Фантазии природы еще не
исчерпаны.
Знакомое имя заставило обернуться. Сзади и выше на
ступенях стояли трое. Да, среди них был мой давний приятель --
Борис Николаевич Порай. Он уже вошел в преклонный возраст, но
по-прежнему в нем жил полный юмора наблюдатель. Он долго не
замечал меня -- все смотрел вслед автобусам, хотя их уже не
было видно. И при этом качал головой, чуть заметно поигрывал
плечами -- сам для себя давал комментарий к происходящему.
Это позволило без помех оглядеть остальных двоих. Там была
женщина лет тридцати пяти -- из тех, на кого, один раз увидев,
хочется опять взглянуть. Что я и сделал против воли. И на чем
был застигнут ею и строго наказан движением темной широкой
брови. И, как мальчишка, мгновенно опустил глаза. У нее было
умное, чуть усталое лицо. Белое льняное платье с розовыми
продольными полосками, узко подпоясанное, подчеркивало живые и
как бы говорящие узости и полноты ее цветущей фигуры. Слегка
повиснув, она держалась за локоть мужчины лет сорока --
худощавого, плоского, с широким худым лицом и заметным носом. У
него были красивые, хорошо тренированные и загорелые руки,
широкие в запястьях. Тонкая светло-серая рубашка с подвернутыми
рукавами не скрывала его крепкого, сухого сложения. Еще одно
сразу запомнилось -- данная природой вертикальная черта в
нижней части лица. Глубокий желобок, возникший сразу ниже носа,
затронув обе губы, заканчивался кривой ямкой на подбородке,
которая была тоже вертикальной. Человек этот тоже заметил, что
я пристально рассматриваю его, и серьезно взглянул, как бы
охраняя тайну.
Но я успел увидеть еще кое-что, очень важное. От этих
двоих веяло покоем. Это было впечатление достигнутой мечты. Я
видел достаточно благополучных семей, где были любовь, дети и
деньги... Смотрел на них, и почему-то никогда не возникало это,
так настойчиво заявлявшее о себе, тянущее за душу чувство.
Конечно, это могло быть ошибкой. Но вот как интересно все
подтвердилось.
В тот день, когда мы, четверо, стоявшие на каменных
ступенях, а с нами и вся притихшая улица, смотрели вслед
удаляющейся сказочной процессии пустых автобусов, я был все же
замечен дядиком Бориком, и состоялось наше знакомство с Федором
Ивановичем и Пленой Владимировной. А через полмесяца
последовало и приглашение в гости.
По адресу на бумажке я разыскал новый восьмиэтажный дом из
кирпича телесного цвета. На четвертом этаже позвонил. Дверь
открыла сама хозяйка в легком платье из голубого ситца с белым
горошком. Сделав полупоклон, приглашающий войти и быть в
квартире своим, она отступила в сторону, и место ее занял
коренастый и жилистый мужичок с желтоватыми сединами. Ок
показался страшно хитрым.
-- Цвях. Василий Степанович, -- сказал он, даря
основательное каменное рукопожатие, оставившее на моих пальцах
бледный след.
Он и дядик Борик, беззубо сиявший над нами, были здесь
друзьями семьи.
Быстро пройдя по двум комнатам в сопровождении Федора
Ивановича, я увидел много вещей, похожих на экспонаты. В тот
первый визит они показались мелочами. Был там, например,
деревянный сундучок, сработанный сельским плотником лет сто
назад. Крышка его, треснутая вдоль, грозила развалиться. За
стеклом шкафа холодно поблескивал потемневшей латунью микроскоп
немецкой работы, созданный в прошлом веке. Его тусклый тубус
торчал вертикально, как труба паровоза Стефенсона. Особое
внимание привлекала большая настольная лампа. Зеленый фаянсовый
абажур поддерживали три голые фарфоровые красавицы, заманчиво
бегущие вокруг невидимой центральной оси. На них я, как и
полагалось, смотрел дольше всего. Поскольку поблизости не было
дам. Позднее, когда раскрылось истинное значение этих вещей, я
понял, что наше повышенное внимание, как и наше пренебрежение,
могут ничего не стоить. И даже становятся подчас причиной
мучительного стыда.
Когда стали усаживаться за стол, взор невольно остановился
на стоявшем в центре большом шаровидном чайнике, отлитом из
олова и посеребренном. Он качался в подставке, сплетенной из
прихотливых оловянных вензелей. Это был чайник бабушки, которую
очень чтили в семье. Ей так и не пришлось увидеть правнуков.
А правнуки у нее были. Двое. Младший -- мальчик лет
тринадцати, опоясанный хозяйским фартуком, принес с кухни
овеянный душистым паром тазик с хорошо очищенной картошкой,
сваренной со знанием дела. Белые клубни сияли в блестках
крахмала. Кто-то за столом сказал, что картошка принесена "с
раскипа". Здесь ели ее без масла, слегка присыпая солью. Я и
сам заразился за этим столом новой для меня манерой есть
картошку.
-- Гибрид с "Контумаксом"? -- спросил дядик Борик, держа
перед собой белый сияющий шар. -- Тот самый?
-- Тот самый, -- сказал старший сын хозяев, студент
университета и, видимо, биолог. -- Только над ним еще идет
работа.
И вдруг пролетел -- теперь уже между родителями и детьми
-- как бы слабый порыв легкого объединяющего ветра. Все четверо
знали связывающую их тайну, частица которой дошла уже и до меня
через нашего общего друга Бориса Николаевича. Это дуновение
задело всех. Мы притихли. Что-то захватило мне дух, и, слегка
обезумев, я начал ерзать и оглядываться, а потом даже привстал.
Я хотел сказать речь!
Но, опередив меня, уже кашлял и оторопело оглядывался
Василий Степанович Цвях.
-- Вот так, товарищи, -- сказал он, поднимаясь. -- У меня
есть несколько слов. Над этим блюдом с картошкой. Если общество
не возражает...
Взорвавшийся одобрительный шум прибавил ему храбрости.
-- Мысль появилась... -- продолжал он, почесав щеку и
пригладив виски. -- Ведь если не выскажешь вовремя, она улетит.
Завтра кинусь вспоминать, а ее ищи-свищи...
-- Василий Степанович! Мы слушаем! -- раздались голоса.
И Цвях сразу умолк, стал медленно наливаться тяжелой
энергией.
-- Миры летят... -- страшным полушепотом вдруг возгласил
он и весь подтянулся. -- Миры летят. Гола летят. Пустая
вселенная глядит в нас мраком глаз А ты, душа, усталая, глухая,
о счастии твердишь -- который раз?
Он замолчал, обвел всех строгим взглядом. Никого не видя.