Владимир Дудинцев. Добро не должно отступать Труд, 26. 08. 1989

Вид материалаИнтервью
Подобный материал:
1   ...   51   52   53   54   55   56   57   58   59
Плюнь на розочки, не береги меня, оставайся гигантом. Уедем, не
будем портить скот, спасем златоуста от черной лжи... А? Могли
бы?
-- Утопия, утопия, Федор Иванович! -- слишком горячо и
весело заявила она. -- Все, что я должна была купить и сказать,
все это должен делать мужик. Слишком большой груз валите на
женщину, -- говоря это, она все-таки не глядела на него.
-- Может быть, может быть... Но вы сами говорите --
Андрюша молчит. Вы же не с гигантом ушли. А со специалистом,
который клюет мертвечину. Тут все и открывается. Никогда не
развивайте перед Андрюшей ваших аргументов...
Сильно порозовевшая, она смотрела в чашку, вылавливала
ложечкой чаинки. Потом поднялась.
-- Пойду поищу его.
"Кеша не врал, наверняка приедет. Как бы подготовить ее?"
-- в который уже раз подумал Федор Иванович.
-- Вот если вдруг на вас свалится... неожиданное
страдание... -- проговорил он задумчиво. -- Не знаю, плевать ли
мне через левое плечо или не плевать... Если свалится
врасплох... Тут у вас все может стать на место. И Андрюша
перестанет молчать.
-- Пойду поищу...
Мальчик прибежал один. Влетел, оставив открытой дверь с
лестницы.
-- Здравствуйте...
Он сильно вырос. Был тонкий, белоголовый, как мать. А
голова -- отца. Широкая в висках и заостренная книзу.
-- Ты помнишь меня? -- спросил Федор Иванович. -- Мы
дружили с твоим папой. Он мне поручил передать тебе вот это...
Мальчик тут же развязал шпагат, потащил с картины длинную
полосу гремящей бумаги. Показалась работница в красной косынке
на фоне красных знамен, чисто и строго посмотрела из своих
двадцатых годов. Вывалился и стукнул конверт. Мальчик схватил
его. Долго, осторожно разрывал. Вытащил наконец письмо. Бегая
глазами, водя головой вправо и влево, начал было читать с
обратной стороны. И напряженно следящий за ним Федор Иванович
успел охватить мгновенным взглядом слова: "Мальчик мой
русоголовенький! Малявочка светлая!..". Тут же отвел глаза,
чтобы не вникать дальше в священную тайну. Мальчик шелестел
бумагой, принимался снова и снова жадно читать. Потом принес из
другой комнаты белый картонный кошелечек и осторожно вложил
туда лист, расправил, проследил, чтоб хорошо там лег.
-- Сам сделал?
-- Да, -- отчетливо ответил мальчик.
-- Андрюша... -- сказал ему Федор Иванович. -- Тебе,
наверно, будет важно узнать... Я ведь был товарищем твоего
папы. Хочу тебе сказать, что он был хороший человек... Но не
все об этом знали. Такое мы переживали время, Андрюшенька...
Что хорошего человека могли и не понять... И сразу начинали
кричать, кричать, что он очень плохой. И кричали-то от страха,
а не потому, что действительно... Привычка такая была.
Встречались еще, и довольно часто, и по-настоящему плохие.
Требовали, чтобы все были похожи на них. И кто умел
притвориться, того называли хорошим. А чтоб быть по-настоящему
хорошим... Это значит -- делать хорошие дела, а не только
говорить о них... Чтоб быть таким, приходилось иногда казаться
похожим на плохих. Потому что иначе и дела не сделать было. А
кто открыто казался хорошим, того следовало опасаться. Надо
было проверять и проверять. Потому что он мог оказаться
притворщиком.
-- Вы мне как ребенку объясняете, -- сказал мальчик без
улыбки. -- Все равно спасибо. Так понятно все это сказали. Он
был вейсманист-морганист, я знаю. А приходилось читать лекции о
наследовании благоприобретенных признаков.
-- Ты еще яснее сказал, -- Федор Иванович удивленно и
растерянно улыбнулся.
-- Я все это знаю. Я от него получил письмо. Неделю назад.
На день рождения.
-- По почте?
-- Да, по почте.
-- Но, я думаю, тебе важно было узнать от того, кто...
-- Вы меня не поняли. Вот это мне и важно было. Важнее
всего. А все, что там кричали, я давно уже и подробно изучаю...
Федор Иванович, у меня же целая папка материалов.
-- А в футбол ты играешь?
-- А что я сейчас на дворе делал?
-- Ну, хорошо, прости... У тебя, в твоей папке, есть
газетка вашего института -- за сорок девятый год?
-- Где Ивана Ильича Стригалева ругают? Конечно, есть!
-- Иван Ильич тоже был другом твоего отца. Но тебе бы
следовало мне улыбнуться. Я же не знал, что ты так серьезно
занимаешься этим. И разговаривал с тобой так, как полагается
говорить с мальчиком твоего возраста. Ведь тебе двенадцать?
-- Двенадцать.
-- А мне тридцать семь. Я по себе судил. В двенадцать я,
знаешь, какой был... Я курил в двенадцать. Дрался... -- Тут
Федор Иванович вспомнил свой главный подвиг, который он
совершил в двенадцать. И, замолчав, долго смотрел на стоявшего
перед ним мальчика. -- Да, Андрюша... В двенадцать я был
совсем, совсем другим. И не уверен, что это было хорошо...
Когда он подходил к своему розовому корпусу, солнце уже
зашло. Кабан громко хрюкал, визжал и гремел досками в сарае:
просил еды. Вышла оттуда с ведром в руке его хозяйка.
-- Тетя Поля, -- сказал Федор Иванович, подходя к ней. --
Мне Светозар Алексеевич передал кое-какие деньги. На дело. Дело
это я уже порешил, кое-что из денег осталось. Ольга Сергеевна
их не берет. Думаю, у вас есть право на этот остаток.
Тетя Поля посмотрела, сощурив глаза, отдающие строгий
приказ.
-- Барышня твоя где? Сидить? Вот ей это и сбереги. В этот
вечер он несколько раз звонил Тумановой, и никто не снимал
трубку. Утром, решив пройтись по парку, он уже в пути изменил
направление и почти бегом понесся к мосту и дальше -- к
Соцгороду. Оказавшись у двери в квартиру Тумановой, хотел было
нажать кнопку и вдруг увидел, что дверь приоткрыта на треть. И
даже ведро поставлено -- чтобы не закрывалась. Видно, квартиру
проветривали. Тронул дверь, и она бесшумно подалась, отошла.
Открылась внутренность помещения, сверкнул вдали никелем
"тарантас". Он переступил порог и тут услышал волевой крик
Тумановой:
-- Какого черта!.. Не можешь упереться, как следует? -- и
сразу ее певучий, полный голос, голос "Сильвы", который звучал
когда-то в здешнем театре: -- Дергай же, дергай сильнее... Кому
говорю... Тяни же! -- Тут прокатилась короткая связка горячих
мужских слов, неожиданных в ее устах. Закряхтели обе бабушки.
Послышались мягкие стуки тел, катающихся по полу. Там
происходило что-то вроде борьбы.
Федор Иванович хотел было осторожно пройти к другой двери.
Но оттуда выглянула одна из бабушек -- с разбросанными по груди
и плечам серыми волосами. Замахала на него, зашикала:
-- Уходи, уходи! Быстрей! Через час придешь, не раньше. --
И уже когда он был за порогом, когда закрывала за ним дверь,
добавила шепотом через щель: -- Физкультура у нас!..
А через час, когда, поднявшись сюда, он нажал кнопку
звонка, все уже пошло по старой программе, как пять лет назад.
Раздался щелчок, и из-за сетки, закрывающей круглый зев, пропел
знакомый, неизмененный голос:
-- Это ты-и-и? Значит, прилетел, муженек? Ну давай...
Дверь открылась, он прошел между двумя бабушками, похожими
на темные кусты с опущенными ветвями, мимо кухни, мимо
"тарантаса" и свернул в дальнюю дверь. Там ему пришлось
преодолеть невидимый барьер, сильно толкнувший его сначала в
грудь, назад. Он увидел смерть, сидевшую в кровати среди
подушек. Она держала в зубах свою еще живую, вздрагивающую
добычу. И эта жертва ухитрилась улыбнуться и просиять, увидев
Федора Ивановича. А смерть даже не взглянула на него, была
сосредоточена на своей задаче.
Сон еще длился, а Федор Иванович, всегда готовый к
внезапностям, уже взял себя в руки и переключился на новый
режим -- сразу перестал видеть все лишнее. Но этот переход не
обошелся без мгновенного неуправляемого падения, как у
самолета, пересекающего сверхзвуковую черту. И Туманова, жадно
ловившая эти тонкости в лице Федора Ивановича, тоже на миг
жалко искривила крашеный рот. Только на миг. Насмешка над
судьбой, вызов природе тут же проступили в живых черных глазах.
-- Что, братец? Сдала твоя примадонна? То ли еще будет,
Федя...
А рука уже тянулась к сигаретам. Туго, с болью тянулась,
захватывала пачку, волокла к себе по подушке. "Не смей соваться
с помощью! -- одернул его отдаленный голос. -- Пусть все делает
сама!"
Другая рука была живее. Она и перехватила пачку, сунула в
рот сигарету, поднесла какую-то самодельную зажигалку, висевшую
на шнуре. Облака дыма поплыли, как туман над горной страной, и
смерть отодвинулась.
-- А я? -- сказал Федор Иванович. -- Я, что ли, не сдал?
-- И ты, Федька, сдал, -- помогла она ему.
-- У нас с тобой, Прокофьевна, общая точка отсчета
времени. Для нас изменения не существуют.
-- Ну тогда давай пить чай. Мышки! Давайте, родные,
угостим Федора Иваныча чаем! Знаю, Федяка, знаю. Тебя не чай
интересует. Нашлась твоя жена. В Красноярском крае живет, адрес
имеется точный. Почтовый ящик. Завтра к ней и поедешь. Вот,
почитай... -- она достала из-под подушки пачку писем,
перевязанную ниткой. -- Читай вслух, я хочу слушать. Я тоже
участница.
-- "Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь стала,
-- начал он читать, и с каждым словом как бы падал в
неожиданный провал. -- Я теперь такая здоровенная, костлявая
баба!.. -- тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая
сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму. -- А лицо! Я
никогда не ревела, а здесь только и делаю, что реву. -- Он
опять поднял голову и встретил жгучий, внимательный взгляд
Тумановой. -- Уложу Федора Федоровича, а он не спит... -- ,,0
ком это она?" -- строго остановил его вопрос. -- ...а он не
спит, животик у него не в порядке. Пукает все время. Потом
начинает засыпать. Я качаю его..."
-- Она его качает! -- закричал Федор Иванович.
-- Твоего, твоего сына, -- сказала Туманова. -- Федора
Федоровича.
-- "Я качаю его и реву, реву потихонечку, -- опять стал он
читать, угасая. -- И теперь у меня на лице прямо проложены
русла, по которым текут эти ручьи. Не знаю, пройдут ли они
когда-нибудь?.."
Туманова, отставив руку с сигаретой, все так же
присматривалась к нему. Не сводя с него изучающих глаз,
сказала:
-- Рябина слаще, когда ее тронет морозом.
-- "Только бы найти тебя, -- продолжал он читать. -- Если
ты жив. В-от уже и заревела опять. Я же знаю, мой Феденька!
Голубок мой..." -- Тут Федор Иванович опять запнулся.
-- Читай все, -- приказала Туманова.
-- "...голубок мой единственный. Лучшие мои воспоминания
ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить,
и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое..."
-- Обманщик ты, оказывается, -- сказала Туманова, слегка
завидуя и не скрывая этого. -- Даже меня, старую, сумел
провести. Я-то ему твержу, что девка хорошая, хватать надо,
ругаю его. А он уже распорядился!
-- "У Федяки нашего уже десять зубов... -- прочитал он в
другом письме. -- Опаздывает немного. А бегает -- нет сладу.
Отведу его в детский сад -- и к себе в прачечную..."
-- Она, наверно, там на каком-то положении, на особом, --
сказала Туманова. -- Наверно, как мать...
-- "Если бы ты знал, какие горы белья проходят через мои
руки... -- читал Федор Иванович. -- А вечером уложу Федора
Федоровича спать и качаюсь, качаюсь вместе с ним. И реву
потихоньку. Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему
я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он -- вылитый ты.
И ямка на подбородке -- полумесяцем. А улыбается! Если бы ты
видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский так говорил про
улыбку маленьких деток..."
-- Ну, что замолчал? -- Туманова окуталась облаком дыма --
вся, вместе с подушками. -- Давай дальше. Да не стесняйся,
реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк...
-- "Я многое стала понимать, -- читал он новое письмо. --
Мы ведь играли тогда в детские игры. Это были, Федя, детские
игры, продиктованные твердым пионерским идеализмом. Твердым
красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата.
Нельзя вовлекать детей в подобные игры. Так как кроме пылких
деток, есть еще трезвые погасшие взрослые люди, не знающие
жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего
жалеть. Выбрал этот путь -- будь готов к расплате. Вот как надо
понимать слова сБудь готов". Мы с тобой, Федя, оказались
готовы!"
Шли минуты, чай остывал на столике, а он все чи-
тал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к
Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно.
-- "Только ограниченные мозги могли состряпать это дело.
Не обошлось и без твоей старой знакомой -- черной собаки, --
читал Федор Иванович. -- Памятник надо поставить черной собаке.
Как собаке Павлова п Колтушах. Освобожусь -- куплю фарфоровую
собачку и покрашу в черный цвет. А ты -- какой ты молодец! Так
мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос мне гудел все
то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!"
-- Она сама меня нашла, -- заметила Туманова. -- Знаешь,
как? Через собес. Я же пенсионерка! А там меня, конечно,
знают...
-- "Вот подрастет Федор Федорович -- все ему расскажем, --
читал Федор Иванович. -- Он уже сейчас многое о тебе знает.
Сегодня ему уже пять лет..."
-- Поезжай, поезжай, -- сказала Туманова. -- Их скоро
начнут отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее,
а она достойна тебя.
Дочитав последнее письмо, он встал.
-- Куда так скоро? -- спросила Туманова.
-- Собираться. Надо ехать.
-- Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром. Захватишь
вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть.
И тут Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он
увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая веточка ландыша
была без бриллиантов.
-- Ну, и что? -- сказала Антонина Прокофьевна, перехватив
его взгляд. -- Ну, и разменяла. Ну, и что ж, пусть последние
камушки. Кому они нужны? А ветка пусть поживет... -- и сильно
затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. -- Вроде до
смерти еще далековато. Куда повезешь своих? В Москву? Ты их
обоих привози сначала ко мне. Хочу на счастье хоть раз
посмотреть. Смотрела я на разных людей, которые казались
счастливыми... Еще ни разу не видела настоящего. Видеть
настоящее счастье -- разве это не жизнь?

Тому, кто помнил академика Рядно по его популярным
выступлениям с университетских кафедр и клубных трибун,
вызывавшим в сороковых годах гром оваций, кто помнил этого
яркого оратора, умеющего подкрепить нестандартное слово
удивляющим публику фокусом вроде платка с землей, Кассиан
Дамианович начала шестидесятых годов казался совсем другим
человеком. И не в том дело, что он сильно постарел и побелел.
Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории.
Там теперь было опасно, люди научились задавать трудные
вопросы. Даже на заседаниях академии он старался не выступать,
хранил молчание. Сидел обычно в первом ряду, и около него
справа и слева были пустые кресла: другие академики, помня
прошлое, не садились около этого человека.
Обедал он обычно в академической столовой, сидел один за
столом, предназначенным для четверых. Никто не хотел составлять
ему компанию.
Большую часть своего дневного времени академик, надев
чистый серый халат, проводил теперь в своем кабинете среди
высушенных растительных диковин, которые, как и раньше,
привлекали его своей запечатанной для взора тайной. Но теперь
он уже не торопился поразить людей открытием. Помешивая
ложечкой в стакане с чаем, где таяла большая таблетка, он
размышлял над загадками природы и иногда проводил рукой по лицу
и мотал сухой побелевшей головой, не находя ответов. И
сотрудники его не знали, чем заняться. Штат постепенно редел.
Каждый день старик узнавал о чьей-нибудь измене.
Вокруг чувствовалась пустота. Он, конечно, знал ее
происхождение. Некоторое время назад он даже предсказал это для
себя. Потому ведь и организовал себе "второй виток". Но и
второй виток пришел к своему концу, восьмигранный чудо-колос, к
несчастью, не появился в повторных посевах академика. Новый
покровитель Кассиана Дамиановича был сильно разочарован, по все
же не стал обижать знаменитого ученого, поскольку сам был
причастен к красивой, но не сбывшейся мечте. И в академике
Рядно он видел такого же пострадавшего романтика. Оставил
старика в покое, положив начало дням его одиночества. С этого
момента п начался отсчет.
Но с некоторого времени в угасших головешках общего
интереса к академику закурился живой дымок. В столовой, где
старик всегда обедал, он стал затевать разговоры, которые
вскоре получили название "обеденных лекций" академика Рядно.
По-прежнему за его стол никто не садился. Но академик находил
по соседству какого-нибудь знакомого и, обратившись к нему,
умело вовлекал его в спор. А из спора вырастала и лекция.
Слух об этих лекциях дошел и до Федора Ивановича, который
в начале шестидесятых годов был уже доктором наук и заведовал
лабораторией в крупном научном учреждении. "Обеденные лекции"
грозили войти в моду -- так ему показалось. И однажды зимой
Федор Иванович пришел в эту столовую и, сев за стол у дальней
стены, стал настороженно ждать.
Сначала над столами пролетел шепот: "Касьян, Касьян
пришел!". И Федор Иванович через дверь в раздевалку увидел
черную шубу с оранжевыми лисами. Она замедленно шевелилась: ее
снимали с академика. Потом старик передвинулся к зеркалу,
наложил на лоб ладонь и резко повернул ее. Оформив сильно
побелевшую челку, академик привел свои шарниры в упорядоченное
движение и тронулся в торжественный путь. Цепь мокрых следов от
его валенок протянулась через весь зал к одному из ожидавших
его вдали пустых столов. "Его стол", -- догадался Федор
Иванович. Старик сел в опасной близости от него, прямой и
строгий. Стало видно, как он постарел. Обтянув выступы еги
коричневого лица, кожа перетекла на шею и висела там складками,
как у ящера. Рядно отдал краткое распоряжение официантке,
которую назвал Клавой, и затем, растопырив сухие пальцы на
обеих руках, взаимно пропустил их -- гребенка в гребенку.
Поставив это напряженное сооружение на стол, громко сказал:
"Фух-х..." -- и стал осматривать дали просторного зала,
выискивая собеседника. Чтоб загорелась перепалка. А за нею чтоб
нечаянно вспыхнула и лекция.
-- Назар Максимович! -- вдруг прозвучал в столовой как бы
деревянный рожок. -- Не прячься, вижу тебя. Ты ж мой стойкий
оппонент. Я тебя сегодня вспоминал. На Ленинградском шоссе.
Назар Максимович не отвечал.
-- Там кафе есть, -- благодушно продолжал академик. -- С
витриной. У самого стекла -- клетка висит. С канарейками. В
клетке гнездо, а в гнезде самочка сидит. На яичках. С улицы
видно. Все перья выщипала на пузичке, голеньким прижалась,
яички греет. Маленькое такое, где и жизнь держится. И лапками
сучит -- переворачивает яички. Ужели только инстинкт? А ты
разбей ей яичко -- ведь переживать будет. Скажешь, нет? А,
Назар?
Назар по-прежнему молчал. Его не было видно.
-- А что я еще увидел! Там, на краю гнезда, самец сидит!
Красавец! Как запоет, как запоет! Трель -- на полчаса. И она
сразу сучить перестает, пропадай яички, пропадай инстинкт!
Головку -- к нему, к самому его зобику... Который так и дрожит
от трели. И слушает, слушает! Ты скажешь, бога нет. А я бога
тебе и не навязываю. Но ужели так проста жизнь, ужели человек
так слеп, что он только себе оставляет право на мысль, на
чувство и на творчество? Смотрел я на эту пару, супружескую...
И подумал: Назара сюда надо. Пусть посмотрит.
Назар молчал.
-- Что больше? -- не унимался Кассиан Дамианович. -- То,
что человек знает о себе и о живой природе? Или то, что
составляет, Назар, всю ее, природы, полную программу? Зачем же
ты в бутылку лезешь?
Назар молчал. Никак не мог его академик расшевелить.
-- Ты посмотри, Назар, когда-нибудь замедленную
киносъемку. Ко мне в институт приходи, покажу. Увидишь, как
растения обращают внимание друг на друга. Как они загораются
чувствами. Молчишь? Нечем тебе крыть, Назар...
К столу академика, между тем, подошла официантка.
Поставила перед ним на тарелке двуухую белую чашу с золотистым
бульоном и отдельно еще тарелку с гренками. И старик принялся
за свой обед. Хлебнул несколько ложек, постучал "кутнями".
Федора Ивановича передернуло, и он против воли, морщась,
воспроизвел этот звук.
-- Не дай тебе бог, Назар, в познании законов жизни
переступить границу дозволенного... -- громко проговорил
академик, думая о чем-то. -- Меня молодые считают чудаком.
Слышишь, Назар? Академик Рядно -- чудак! А я не обижаюсь, -- он
весело всплакнул. -- Каждый серьезный мыслитель кажется
чудаком. Почему, ты думаешь, Достоевский "Идиотом" назвал свои
роман? Думаешь, он своего князя идиотом считал? Святым, святым
считал. И мудрецом. Потому и назвал. Потому что мудрец и
святой, брошенный в общество, кажется там идиотом. Согласен?
-- Кассиан Дамианович, ты же знаешь, я с тобой никогда не
был согласен, -- послышался, наконец, хриплый голос Назара.
-- Хто ж тебя знает, когда ты согласен, а когда нет. Ты ж
любишь молчать. Правда, кукиш у тебя в кармане всегда
шевелился.
-- И сейчас я с тобой не согласен. С Достоевским согласен,
а с тобой нет.
Весь зал затих, как будто опустел. Назревал захватывающий
словесный бой.
-- Почему ж ты со мной не согласен, Назар? Можно спросить?
-- Спроси, спроси, если хочешь...
-- Так почему ж ты не согласен?