Суицидология: Прошлое и настоящее: Проблема самоубийства в трудах философов, социологов, психотерапевтов и в художественных текстах
Вид материала | Документы |
Шарль Бодлер. Веревка |
- Понятие о затрудненном общении и его причинах, 4177.06kb.
- Л. З. Трегубов, Ю. Р. Вагин эстетика самоубийства, 3739.97kb.
- Р. Литмен Зигмунд Фрейд о самоубийстве, 325.4kb.
- Белгородчина: прошлое, настоящее и будущее, 3820.45kb.
- Она нашла свое отражение в трудах философов и психологов. Такие западные ученые, как, 39.33kb.
- Ипознани е, 6154.79kb.
- Философское наследие Платона весьма обширно, а влияние его огромно и прослеживается, 63.3kb.
- Информационная справка по итогам районного исторического конкурса «История выборов, 41.13kb.
- Е. В. Ласый Современная суицидология представляет собой комплексную дисциплину, объектом, 319.39kb.
- Темы рефератов по курсу «Философия», 39.6kb.
Шарль Бодлер. Веревка
Эдуарду Мане
Иллюзии, говорил мне мой друг, может быть, так же бесчисленны, как и отношение людей друг к другу или к вещам. И когда иллюзия исчезает, то есть когда мы видим существо или факт таким, как он существует вне нас, мы испытываем странное чувство, сложенное наполовину из сожаления об исчезнувшем призраке, наполовину из приятного изумления перед новостью, перед реальным фактом. Если существует явление очевидное, обыденное, всегда равное себе и в природе которого нельзя ошибиться, так это материнская любовь. Так же трудно представить себе мать без материнской любви, как свет без теплоты; и не законно ли поэтому относить на счет этой любви все поступки и слова матери, касающиеся ее ребенка? Однако послушайте эту небольшую историю, где я был странным образом введен в заблуждение самой естественной иллюзией.
Моя профессия художника заставляет меня внимательно вглядываться в лица, в выражения встречающихся на моем пути людей, а вы знаете, какую радость извлекаем мы из этой способности, делающей жизнь в наших глазах более оживленной и полной смысла, чем у других людей. В отдаленном квартале, где я живу и где строения до сих пор разделены широкими поросшими травой пустырями, я часто встречал ребенка, знойное и шаловливое личико которого пленило меня с первого взгляда среди других детских лиц. Он позировал мне не раз, и я превращал его то в цыганенка, то в ангела, то в мифологического Амура. Я заставлял его держать то скрипку бродячего музыканта, то Факел Эрота, то носить Терновый Венец и Гвозди Распятия. Проказы этого мальчугана доставляли мне такое живое удовольствие, что я однажды упросил его родителей, людей бедных, уступить его мне, обещая хорошо одевать его, давать немного денег и не налагать на него никакой работы, кроме чистки кистей и исполнения моих поручений. Отмытый, мальчуган стал прелестен, и жизнь у меня казалась ему раем сравнительно с той, которую ему пришлось бы терпеть в отцовской конуре.
Я должен, однако, сказать, что этот маленький человечек удивлял меня не раз странными приступами преждевременной тоски и что он скоро проявил чрезмерное пристрастье к сладостям и к ликерам. Убедившись однажды, что, несмотря на мои многочисленные предупреждения, он учинил еще новое воровство в том же роде, я пригрозил ему отослать его обратно к родителям. Затем я вышел, и дела задержали меня довольно долго в отсутствии.
Каковы же были мой ужас и мое изумление, когда по возвращении домой первое, что мне бросилось в глаза, был мой мальчуган, шаловливый спутник моей жизни, висевший на дверце вот этого шкафа! Его ноги почти касались пола; стул, который он, очевидно, оттолкнул ногой, валялся рядом; голова судорожно пригнулась к плечу, распухшее лицо и широко раскрытые, с ужасающей неподвижностью смотревшие глаза произвели на меня сначала обманчивое впечатление жизни. Снять его с петли было не таким легким делом, как вы можете подумать. Он уже сильно окоченел, и я испытывал неизъяснимое отвращение к тому, чтобы дать ему грубо упасть прямо на пол. Приходилось одной рукой поддерживать его тело, а другой перерезать веревку. Но и этим еще не все было сделано; маленький злодей воспользовался очень тонкой бечевкой, которая глубоко врезалась в тело, и теперь, чтобы освободить шею, нужно было тонкими ножницами нащупать бечевку в глубине между двух вздувшихся складок.
Я забыл вам сказать, что я звал громко на помощь, но все мои соседи отказали мне в ней, верные в этом отношении обычаю цивилизованных людей: никогда почему-то не вмешиваться в дела повешенных. Наконец, прибыл доктор, который и объявил, что ребенок уже несколько часов как умер. Когда, позднее, нам пришлось его раздевать для погребения, то трупное окоченение тела было таково, что, потеряв надежду согнуть его члены, мы были принуждены разрывать и разрезать одежды, чтобы снять их с него.
Полицейский, которому я, естественно, должен был заявить о происшествии, посмотрел на меня искоса и сказал: «Дело темное!» — движимый, вероятно, застарелым стремлением и должностной привычкой нагонять на всякий случай страх на правых и виновных.
Оставалось выполнить последнюю обязанность, одна мысль о которой приводила меня в ужас и содрогание: нужно было известить родителей. Ноги отказывались вести меня к ним. Наконец, я собрался с духом. Но, к моему большому удивлению, мать осталась невозмутимой, и ни одна слеза не просочилась из ее глаз. Я приписал эту странность тому ужасу, который она должна была испытывать, и мне пришло на память известное суждение: «Самая страшная скорбь — немая». Что же касается отца, то он только произнес с полутупым, полузадумчивым видом: «В конце концов, так-то оно, быть может, и лучше; все равно он кончил бы плохо!»
Тем временем тело лежало у меня на диване, и я был занят, с помощью служанки, последними приготовлениями, как вдруг мать ребенка вошла в мою мастерскую. Она хотела, по ее словам, взглянуть на труп сына. Право, я не мог помешать ей упиться своим горем и отказать ей в этом последнем и мрачном утешении. Затем она попросила меня показать ей то место, где повесился ее ребенок. «О, нет, сударыня, — ответил я, — это причинило бы вам страдание». И непроизвольно мои глаза обратились к роковому шкафу. С отвращением, к которому примешивались ужас и гнев, я заметил, что в дверце еще оставался торчать гвоздь с длинным болтавшимся на нем концом веревки. Я бросился, чтобы сорвать эти последние следы несчастья, и уже готов был их выкинуть за окно, как несчастная женщина схватила меня за руку и сказала мне голосом, против которого нельзя было устоять: «О, оставьте мне это! Прошу вас! Умоляю вас!» Очевидно, она так обезумела от отчаяния, подумалось мне, что теперь прониклась нежностью даже к тому, что послужило орудием смерти ее сына, и захотела сохранить это как страшную и дорогую святыню. И она завладела гвоздем и веревкой.
Наконец-то! Наконец, все было окончено. Мне оставалось только снова приняться за свою работу с еще большим жаром, чем прежде, чтобы мало-помалу отогнать от себя маленького покойника, который забился в складки моего мозга и призрак которого утомлял меня своими огромными, неподвижными глазами. Однако на другой день я получил целую пачку писем: одни были от жильцов моего дома, другие — из соседних домов; одно с первого этажа; другое со второго; третье с третьего. И так далее; одни в полушутливом тоне, как бы стараясь прикрыть напускною шутливостью, искренность просьбы; другие грубо наглые и безграмотные; но все клонились к одной и той же цели, а именно получить от меня кусок роковой и приносящей счастье веревки. Среди подписей, должен сознаться, больше было женских, чем мужских; но не все они, поверьте, принадлежали людям низшего и грубого класса. Я сохранил эти письма.
И тогда внезапный свет пролился в мой мозг, и я понял, почему мать так добивалась от меня этой бечевки и в какой торговле она надеялась найти утешение.