На все эти и многие другие вопросы дает ответы в своем прекрасном биографическом романе "Греческое сокровище" классик жанра Ирвинг Стоун

Вид материалаДокументы
Книга вторая. «Греция — это возлюбленное чадо бога и земли»
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40

Книга вторая. «Греция — это возлюбленное чадо бога и земли»




1


Она бесшумно одевалась перед расшторенным окном в их номере на верхнем этаже «Англетера». Темно-зеленым ковром лежавшая внизу площадь Конституции легко взбиралась на холм впереди, к самому сердцу Афин, откуда грек мерит все другие места на свете. На восточной окраине площади, освещенный журавлями газовых фонарей, стоял дворец: греки выстроили его для короля Отгона, приглашенного из Баварии возглавить новое, медленно складывающееся государство.

Вестибюль был пуст—четыре часа утра. На улице ее прохватила ночная свежесть. Слава богу, кончалась зима, и погода устанавливалась теплая. Низкое темно-фиолетовое небо дышало в самое темя, а звезды горели так ярко, что, казалось, они вот-вот брызнут искрами. Ею овладели покой и чувство сопричастности всему на свете. «Жить в Афинах, — думала она, — значит жить в самом сердце мироздания. Одного глотка этого душистого ночного воздуха, одного взгляда на это самое синее утреннее небо достаточно, чтобы понять, как прекрасен мир и ради чего он был сотворен».

Кривой ятаган луны напоминал о печально памятной турецкой оккупации. Высокие железные фонари, выкрашенные зеленой краской и увенчанные головой Афины, выхватывали из темноты пальмы, цветущие акации с гроздьями белых и желтых лепестков, перечные деревья и горькие апельсины, подрумянившисся после недавних обильных дождей. В кофейнях усыпляюще громоздились составленные на ночь стулья, метельщики мыли тротуары, плеща водой из ведра и сорговым веником сметая грязь в сточную канаву.

Направившись в сторону дворца, она встретила торговца, катившего по темным улицам тележку с высоким медным самоваром, в котором булькал горячий травяной чай. Софья достала монетку, торговец снял чашку с крючка (самоварная грудь была утыкана десятком таких крючков) и наполнил ее до краев. Она вдохнула аромат полевых трав и порадовала горло глотком крепкого настоя.

На Панепистиму она не задерживаясь миновала мраморные колонны и крытую аркаду Арсакейона — признательного дара разбогатевшего на чужбине грека. Перешла широкую улицу и вблизи полюбовалась на Афинский университет и Национальную библиотеку, выстроенные в древнегреческом стиле из пентелийского мрамора, с огромными колоннами перед фасадом.

Выступили утренние звезды, и она рискнула свернуть в боковую улочку, в жилой квартал. Здесь улицы освещались масляными лампами, свисавшими с консоли угловых домов, и фонарщики уже прикручивали фитили. Она не прошла и двух кварталов, когда услышала голоса разносчиков. «Эти и мертвого разбудят», — подумала она, усмехнувшись.

Но то была не какофония звуков: каждый разносчик вылудил себе горло, непохожее на другое, у каждого был свой крик, по которому его узнавали и гречанки, и турчанки, и итальянки. С первыми лучами солнца шли козопасы, выкрикивая: «Молоко! Молоко!» Хозяйки выходили к ним с кринками, придирчиво выбирали козу. В большой жестянке пастух держал кислое козье молоко. Софья взяла немного на пробу; пастух бросил сверху щепотку сахарной пудры. Вкус был такой острый, что у нее свело скулы. «Какое кусачее», — пробормотала она.

На востоке солнце начало свое восхождение. Розовеющее небо наполняло душу восторгом. По склону с редко торчащими деревьями она выбралась на вершину холма. Внизу лежали Афины, сверху был один Акрополь. Словно мельчайшая белая пудра, с небес сеялся таинственный свет: казалось, это Зевс окропляет небесный свод божественным эликсиром, благословляя город. И как откровение явилась мысль: «Греция — это возлюбленное чадо Бога и Земли».

В Греции свет не внешняя сила, действие которой можно наблюдать. Свет входит в поры тела, в мозг и становится горячей, живой силой телесной цитадели; это внутренний свет, в каждом он разный, и он-то делает жизнь доброй и осмысленной. Греческое солнце не обливает человека теплом: оно пронизывает его, где только может, горит в груди, словно второе сердце, и гонит по венам сильный животворный ток. На островах, в материковой Греции, в Эгейском море — везде они, греческий свет и греческое солнце, и это такое же достояние, как Парфенон, ничего подобного нет нигде на земле. Египтяне поклонялись Солнцу, греки же носили его в себе.

С корзиной на голове вышагивал пекарь, нес горячие булочки, за ним спешил пастух с кувшином: и не хочешь, а возьмешь к булочке свежего масла! Проголодавшаяся Софья проглотила ее одним духом. «Разве в Париже, — думала она, — мыслимо встретить такого вот пастуха—в тесных гетрах, пестрой рубахе почти до колен и яркой косынке вокруг головы, завязанной на затылке узлом?»

Но долго поражаться не было времени: навстречу тянулась вереница согнувшихся под тяжестью, охрипших от крика зеленщиц. С длинными связками через плечо шли продавцы чеснока. Софья с детства верила в то, что «чеснок уберегает от сглазу». Улицы уже завели типичную афинскую песнь: скрип огромных вьючных корзин, водруженных на хрупких осликов; сами ослики ничего вокруг не видели, но что они везли, было видно всем: груды овощей и фруктов, свежих, только что с грядки, — помидоры, огурцы, картофель. Хозяйки с порога отбирали что получше к обеду. Ответственные минуты.

Но еще интереснее было смотреть на продавца индеек. Он медленно поднимался по склону — видимо, из деревни вышел еще в полночь, — длинным посохом торопя стаю голов в двести и усмиряя ссоры и склоки. Сам торг протекал долго и трудно: всякая хозяйка хотела за гроши получить непременно лучшего индюка. Совершив сделку, пастух трогался дальше, пронзительно поп я:

— Индюки, индейки, индюшата!

Улица уже бурлила народом, и радостно было высмотреть в толпе продавца медом. Эту сладостную дань пчелы брали с горы Гимет, поросшей диким тимьяном. Купив маленький кусок, Софья жевала соты, выжимая сладчайший в мире нектар. Пасечник вышел поздно, а товар у него уже кончался.

За торговцами снедью потянулись мастеровые, гнусаво предлагая метлы, нитки, катушки, мышеловки — что только не производится в сарайчике на заднем дворе! Ремесленники навязывались починить деревянную или плетеную мебель, поточить ножи, поставить новые подметки. А в завершение процессии два маленьких пони протащили мусорную повозку с четырьмя высокими жердями по углам, чтобы класть дополнительные доски; за повозкой шли два мусорщика с лопатами, и хозяйки, заслышав знакомое тарахтение, вытаскивали на улицу вчерашний мусор и отбросы и сливали в канаву помои.

Возвращаясь в центр. Софья услышала звонкий голос глашатая, оповещавшего, какие распоряжения и постановления вынесли накануне полицейское управление и муниципалитет. Газеты ничего этого не печатали, потому что выходили нерегулярно, да и грамотных было мало. «В городе надо жить жизнью улицы, — думала Софья, сворачивая к отелю. — Всегда есть, на что посмотреть, что услышать, что понюхать. Вот Италия такая же… Сицилия, Неаполь, Рим… В Италии хорошо. А может, все потому, что у меня был такой замечательный медовый месяц? Хотя Генри чуть не до смерти затаскал меня по музеям».

Серебристо-зеленые оливковые рощи, синее небо—такой встретила ее Италия, и ей там было по-домашнему хорошо. В конце концов, Италию первыми обжили троянец Эней и его сын Асканий! В музеях между Мессиной и Венецией 10 хранились несметные сокровища: живопись, мозаика, керамика, плиты с надписями, древняя скульптура, оружие, рабочие инструменты, монеты, и Генри требовал, чтобы она начитывала литературу, глубже усваивала увиденное. Чудо, как она еще выкраивала время ежедневно писать домой.

«Я просто диву даюсь, за что Господь даровал мне такую судьбу. Не громкое имя, богатство и внимание окружающих делают меня счастливой, а доброе отношение ко мне Генри. Я очень довольна своим замужеством и всегда буду довольна. Пусть моя почтенная матушка не беспокоится обо мне» (из Мессины). «Благодаря Господу мы здоровы. Целый день мы ездили в экипаже по улицам города. Мне нравятся здешний климат и прославленные памятники старины. Мы были в Помпеях и Геркулануме… Сегодня мы едем в Сорренто, там останемся ночевать» (из Неаполя). «Что до моего здоровья, то мы здоровы оба и ни в чем себе не отказываем. Мы видели самый большой и самый прекрасный храм на земле — собор св. Петра. В нем так красиво! Мы ходили в Ватиканский музей, видели Сикстинскую капеллу, комнату Рафаэля, греческие и египетские скульптуры» (из Рима).

Свои письма к ее родителям Генри подписывал: «Счастливый муж Софьи». Иногда ей хотелось немного развлечь своих:

«В Венеции меня поразило, что в самом городе все вокруг— море, кроме нескольких улочек. Вместо экипажей здесь передвигаются на лодках, которые похожи на гробы, такие же черные и закрыты наполовину. В Падуе мы были в университете, где нам показали машину, которая работает уже тридцать лет. Они называют ее вечным двигателем. А я такой двигатель вижу каждый день рядом: Генри не посещает музей, как все люди, а берет его приступом и водружает свой флаг».

Генри учил ее разбираться в клеймении и украшениях на гончарных изделиях, учил видеть, как менялись форма изделия, качество лака, форма ручек, днища, горловины.

«Гончарные изделия. — говорил он. — это энциклопедия доисторического времени. Мы можем читать ее так же хорошо, как читаем манускрипты на древнем папирусе. Кто-то сказал, что человек сделался человеком, когда изготовил первый горшок. Научившись читать керамику, ты сможешь совершенно точно определять возраст найденною предмета, какой культуре он принадлежит и из каких мест явился».

Он оказался пылким мужем, но был нежен и внимателен, чтобы она не торопясь до всего дошла сама. Когда самое трудное было позади, он признался ей. что шесть лет выдерживал «пост», с тех пор как его супруга прекратила близкие отношения. Софья рассмеялась:

— Зато теперь ты наверстываешь эти шесть лет! Поначалу и Париж ей понравился: улица Риволи с шикарными магазинами, широкие Елисейские поля, разлинованные рядами деревьев, цветущие сады в Тюильри. широкие, украшенные скульптурами мосты через Сену, остров Сите с грандиозным собором и, конечно, Лувр, по которому Генри таскал ее целый день. Ей особенно понравилась Венера Милосская. Она писала родителям:


«Что сказать о Париже? Конечно, это рай земной. Мне здесь все нравится, но больше всего — как мы любим друг друга, я и Генри. Мы заботимся друг о друге, и от этого каждый вдвое счастливее. Единственное, что меня немного волнует, это язык. Сейчас я занимаюсь четыре раза в день по часу. Я занимаюсь с преподавательницей, но Генри тоже меня учит».


Она не стала писать, что Генри нанял еще преподавателя немецкого и сам занимался с ней по книгам Гёте и Шиллера из своей библиотеки. Он отыскал профессора из Сорбонны, который учил французскому и греческому по параллельной системе, и приставил его к ее сочинениям. По настоянию Генри она писала их каждый день.

Не удовлетворившись ее десятичасовой ежедневной нагрузкой, он записал ее студенткой Парижского университета. Но ей нравилась эта каторга, особенно хорошо бывало по вечерам, когда Генри читал вслух в их заставленной книгами библиотеке. Он хотел, чтобы до раскопок в Гиссарлыке она познакомилась с началами археологии: с «Историей древнего искусства» Винкельмана и открытием Бельцони египетских гробниц, с находками мраморных и бронзовых скульптур в Геркулануме и настенной живописи в Помпеях, семнадцать столетий скрытых под слоем вулканической пемзы.

В рвении, с которым он взялся за ее образование, Генри сам стоил университета. У нее не было никаких обязанностей по дому — мадам Виктория как в воду глядела: француженка-кухарка не позволяла ей даже показываться на кухне. Она видела, что горничные и прачка воруют, но не представляла, как этому положить конец. Генри даже взял для нее особую горничную следить за туалетами. Генри сам распоряжался насчет обедов, составлял списки приглашенных, принимал у себя Эрнеста Ренана и других возмутителей духовного покоя.

И по молодости, и по незнанию языка она, естественно, не участвовала в общем разговоре, но по-настоящему ее мучило одно: она тосковала по дому. Родные, Афины, Греция—без этого она задыхалась. А Генри не мог этого понять!

— Как это возможно, чтобы не влюбиться без памяти в Париж?!

— Генри, наверное, европейцу не понять, как крепко держатся греческие семьи. Мы сходим с ума, если не видимся несколько часов. Привязанность к семье имеет в нашей жизни огромное значение. Мне легче было бы сидеть со сломанной ногой, чем так мучиться.

Она писала брату Спиросу: «Как мне живется? Здесь хорошо. Целый день я сижу со словарем на коленях, стала брать уроки гимнастики. Иногда я очень скучаю по дому. Правда, мой муж не дает мне особенно скучать, он сразу берет меня на прогулку, в театр или в цирк, который я обожаю». «Единственное, от чего на душе у меня неспокойно, — признавалась она сестре Мариго, — это наша разлука. Господь не поскупился сделать меня счастливой, но я разлучена с родными». В письме к отцу: «Мой обожаемый папа, получила твое бесценное письмо. Я перечитывала его тысячу раз, плача от радости, что вы меня не забыли».

Вместе с тем ее постоянно точила мысль, что она живет в роскоши, а домашние едва сводят концы с концами. Когда они сажали ее на пароход в Пи рее, у них уже не было ни гроша в кармане. Матери придется кормить семью на выручку от торговли, а это в общем означало сидеть на хлебе и воде. Когда из дома долго не было писем, Софья понимала, что им просто тяжело браться за перо.

Главное, она не видела средства помочь им, а помочь ох как надо было! Попросив у Генри тысячу шестьсот драхм на свадебные расходы, она обещала впредь ни о чем его не просить, и ей хотелось сдержать свое слово. Своих денег у нее не было, потому что Генри и в голову не приходило давать ей на карманные расходы. На что они, собственно, ей нужны? С прислугой, торговцами и портными он расплачивался сам, аккуратно занося расчеты и выплаты в гроссбух. Он ни в чем не ограничивал ее, но раз она и прежде не держала денег в руках, то к чему они ей сейчас? И сколько она ни крутила рулетку своих мыслей, шарик всегда останавливался на «зеро». Ведь язык не повернется спросить карманных денег или чек, если у тебя решительно все есть.

И это было тем более горько, что она уже примерно представляла, каким состоянием обладал Генри Шлиман. Его четыре парижских дома оценивались в триста шестьдесят тысяч долларов. Это была его недвижимость, за которую он расплатился частью своих русских облигаций. Арендная плата приносила ему солидный доход. На одной только Крымской войне он заработал два миллиона рублей, то есть приблизительно четыреста тысяч долларов. У него были банкиры и агенты в Санкт-Петербурге, Лондоне, Гамбурге, Нью-Йорке, Париже, он был акционером железнодорожных компаний в Нью-Йорке и на Кубе, заводов и фабрик в Англии… Его годовой доход должен был составлять внушительную цифру. Она не сомневалась, что рано или поздно Генри каким-то образом поможет ее родным. Но сейчас он с головой ушел в парижскую жизнь и ни о чем другом не думал. Как они перебьются, пока он о них вспомнит?..

Тревога за родных отравляла ей все удовольствие от их дома, набитого прислугой, ее не радовали ни обитая бархатом золоченая мебель, ни ложа в опере, ни ее шелковые и атласные платья. Когда на душе становилось особенно скверно, она отчаянно хотела домой, в Грецию: работала бы себе учительницей и в меру сил помогала родным.

К рождеству Генри подарил ей прелестные часики, специально выписанные из Англии, а Георгиосу Энгастроменосу перевел тысячу франков — «отметить праздник», как написал он в приложенной к чеку записке. Откуда ему было знать, что на эти двести долларов они хотя бы по-человечески проживут эти праздники! Она порадовалась за своих—и за Генри, потому что он сам это надумал.

На время вспоминать о Греции и доме стало легче, но тут грянула беда, причем оттуда, куда она не позволяла себе заглядывать. Как-то в середине декабря, когда они читали в библиотеке письмо от его сестры из Германии, вдруг подали телеграмму. Она была отправлена из Петербурга и подписана сыном Генри, четырнадцатилетним Сергеем: умерла от заражения крови старшая дочь Генри, двенадцатилетняя Наталья.

Три дня Генри не выходил ВЭ своей спальни, отказывался есть. Он не переставая казнил себя мыслью, что был плохим отцом. Если бы он был в Петербурге, он бы позвал лучших врачей и Наталья была бы жива…

Чувства осиротевшего родителя Софье, естественно, были неведомы, и утешать мужа она могла, только взывая к рассудку.

— Твой петербургский агент господин Гюнцберг пишет, что они приглашали доктора Кауцлера и доктора Экка. Они хорошие врачи?

— Прекрасные.

— Ты бы их тоже позвал, если бы был в Петербурге?

— Разумеется.

— А мать, она заботилась о Наталье, любила ее?

— Да.

— Тогда от тебя уже ничто не зависело.

— При мне она просто не заболела бы.

Софья вызвала Эрнеста Ренана и еще нескольких приятелей Генри, но их участие и сочувствие не помогли. Тогда она метнулась в другую сторону, и этот шаг было плохо рассчитан: она разослала записки старинным приятельницам Генри. И те учинили ей отповедь, только что не называя прямой виновницей: не разбей она первый брак Генри, Наталья бы не погибла. «Не стану же я им напоминать, — беспомощно рассуждала она с собою, — что Генри уже шесть лет не жил с Екатериной, когда приехал в Колон. А они ведут себя так, словно я его любовница».

Время притупило его боль. Но для нее Париж навсегда потерял свою прелесть. Пришла зима: дождь, холод, мокрый снег, грязное унылое небо. О прогулках пришлось забыть. Она схватила простуду, он слег с гриппом. На рождество мать прислала ей коробочку печенья. Она ела по одному в день, после завтрака, чтобы подольше протянуть дорогие воспоминания.

Новый год, он же день ее рождения, прошел скучно, а спустя пять дней окончательно захандрил и Генри. С каждым днем нового, 1870 года он приходил во все большее раздражение, поскольку турецкое правительство не спешило с разрешением на раскопки. Лишенная родных корней, восемнадцатилетняя девочка с трудом приживалась на новой почве, а сорокавосьмилетний мужчина мог примириться с мыслью, что нет решительно никаких возможностей поторопить турок. Быстрота, натиск, расчет — вот что сделало ему имя (и добавим — состояние).

— Это превосходит человеческое разумение, — брюзжал

он. — Почему правительство или первый министр не могут написать такую простую бумагу? Они ничего не теряют, только выигрывают. Зачем эти задержки, проволочки? Зачем откладывать такое простое дело?

Она понимала, что все это вопросы риторические и призывом к терпению — он ненавидел эту добродетель—она его не успокоит. «Я-то молода и еще успею начать все, а у него нет времени ждать».

Поскольку великий визирь был далеко, он срывал досаду на

Софье.

— Ты живешь—и не живешь в Париже! Ты день и ночь мыслями в Греции. Ты не чаешь увидеть и обнять родных и только и бредишь своим голубым греческим небом! Когда ты наконец станешь взрослой и будешь жить здесь, как положено? Рядом с мужем, который тебя обожает? Твоя тоска по дому отравляет наш брак.

От учения у нее теперь болела голова. У нее совсем пропал аппетит. Генри пригласил француза-врача, тот диагностировал желудочные спазмы. Практиковавший в Париже врач-грек установил кишечное расстройство.

— Может быть, — спросил его Генри, — свозить ее в Германию на воды?

— А почему не отвезти ее домой? Пусть купается в Пирее. Вы поразитесь, как быстро тамошняя вода поставит ее на ноги.

Как ни больно было убедиться, что причиной всему ее отчаянное одиночество, любовь к жене победила. Он решил отвезти ее в Афины и там ждать фирмана из Константинополя. Софья понимала, как многим он жертвует ради нее: меняет роскошный обжитой дом на номер в отеле, лишается своей библиотеки и знаменитых друзей. Но ей было так плохо сейчас, что она приняла эту жертву.