На все эти и многие другие вопросы дает ответы в своем прекрасном биографическом романе "Греческое сокровище" классик жанра Ирвинг Стоун

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40
2


Белому батистовому платью ее старшая сестра Катинго дала отставку несколько лет назад, после замужества: уже тогда она еле влезала в него, поскольку тяжелым складом фигуры пошла в мать. А Софье оно было велико, и, застегивая кружевной воротничок, она чувствовала, как он свободен; но лучшего платья у нее просто не было. Для семьи Энгастроменос обновки кончились в тот самый день, когда отец оказался втянутым в финансовые передряги и они потеряли прибыльную мануфактурную лавку и дом на площади Ромвис, царственно взиравший сверху на величавую византийскую церковь Богородицы, где крестили Софью и ее пятерых братьев и сестер, и на бурлящую жизнью улицу Эвангелистрии, в дальнем конце которой возносился Акрополь.

За Катинго родители давали хорошее приданое, и ее мужем стал часовщик Иоаннис Синессиос; но едва успели отгулять свадьбу, как была объявлена к оплате огромная ссуда, взятая Георгиосом Энтастроменосом. Его компаньон не замедлил бежать из страны, и вся ответственность легла на Георгиоса. Выполняя свои обязательства, Георгиос был вынужден расстаться с купленным на приданое жены роскошным особняком: в него попадали с тихой боковой улочки, там было много спален, сад на крыше, пристройка, где спали мальчики, красивые двойные двери вели на балкон, окруженный кованой балюстрадой, — так хорошо было собраться на нем после ужина, подышать вечерней прохладой. И вот дом на площади Ромвис — в двух шагах от фешенебельной улицы Гермеса — канул в прошлое вместе с памятью о приданом Виктории Геладаки. Георгиос теперь уже арендовал свою бывшую лавку, но плата была так высока, что трое мужчин—с ним работали старшие сыновья, Александрос и Спирос, — зарабатывали только-только на пропитание.

Их общественному положению тоже не приходилось завидовать. Софья и Мариго остались без приданого, чем практически снимался вопрос об их замужестве; Панайотису, самому младшему, не придется переступить порог университета, хотя он уже в десять лет выказывает поразительную тягу к книге.

Мадам Виктория, невысокая дородная дама, была женщиной гордой и уравновешенной. Она на прямой пробор причесывала свои иссиня-черные волосы и не допускала вольности в одежде, даже хлопоча на кухне. Мать Софьи происходила из знатной критской семьи, принявшей участие в одном из первых восстаний против турок и вынужденной бежать в Афины, в ту пору утопавшие в грязи и лишь недавно, в 1834 году, ставшие столицей Греции/ И хотя потеря дома и семейной репутации были для мадам Виктории жестоким ударом, Софья ни разу не слышала, чтобы мать упрекнула в неудачах своего беспечного супруга или пожаловалась на стесненные обстоятельства. Правда, с Софьей она была откровенна и, когда они оставались одни в доме — это уже после переезда в Колон, — вела с ней доверительные беседы.

— Софья, дорогая моя, тебя все это тоже коснулось. Скоро тебе семнадцать, ты кончаешь Арсакейон. Мы с отцом и не думали тебя торопить — упаси бог, но мы уже начали приглядывать для тебя хорошую партию. А теперь об этом надо забыть. Приданого нет, а без приданого ты не найдешь себе человека по сердцу, который обеспечил бы тебе хорошее место в обществе.

Софья соскочила со стула и поцеловала мать в упругую щеку.

_ Мамочка, у меня еще семь лет до двадцати четырех, а

раньше никто не смеет назвать меня старой девой!

Мадам Виктория даже передернулась от этих слов.

Ах, Софья, нам не из чего выбирать, разве что бедный

деревенский священник или офицер из провинции… Если бы подвернулся грек-эмигрант! Они наживают состояние в Египте, Малой Азии, в Америке, а жениться возвращаются на родину. Эти люди не интересуются приданым, они ищут воспитанную девушку, которая станет хорошей хозяйкой…

Разговор обретал серьезный оборот, и Софья оборвала его:

— Я уже хлопотала о месте учительницы. Как выпускнице Арсакейона мне даже не придется сдавать экзамены.

Она была одета, густые черные волосы до блеска расчесаны щеткой, жемчужные сережки продеты в уши, одежда убрана, кровать заправлена. Дольше тянуть нельзя. Софья вышла в коридор, окна здесь смотрели в сад. Собралась вся родня, в открытые окна доносился гомон без малого тридцати родственников, слетевшихся со всего Колона увидеть таинственного, сказочного миллионера, который приехал добиваться руки их Софьи.

«Как бы не так, — усмехнулась она своим мыслям. — Последние дни он добивался руки у всей Греции».

Письмо, которое дядя Вимпос получил в конце апреля, по существу, было предложением руки и сердца.

«Мой друг, я совершенно влюбился в Софью Энгастроменос, и, клянусь, только эта женщина будет моей женой. Но два обстоятельства мешают мне чувствовать себя женихом: во-первых, я не уверен, что получу развод; во-вторых, из-за моих семейных неурядиц я шесть лет не знал ни одной женщины. Если меня уверят, что я здоров, я не откладывая приеду в Афины и переговорю с Софьей и, если она согласна, женюсь на ней…

Сколько лет Софье? Какого цвета ее волосы? Она играет на пианино? Говорит на иностранных языках? Хорошая ли хозяйка? Понимает ли Гомера и других наших древних авторов? Согласится ли она переехать в Париж, сопутствовать своему мужу в поездках в Италию, в Египет — всюду?..»

И при всем этом Софья знала, что оба дня, которые он уже провел в Афинах, Генри Шлиман рассматривал другие «варианты», проявив, по словам отца Вимпоса, свойственные ему «немецкую основательность и американскую расторопность». Он и не подумал скрыть свои встречи от Вимпоса — напротив, представил ему полный отчет. Он навестил некую мисс Харик-лею, «которая не произвела на меня хорошего впечатления — слишком высокая, грустная, вялая». От нее он отправился к госпоже Клеопатре Лемони, вдове. «Я ожидал увидеть старуху, сгорбленную от горя, жалкую. А это молодая, веселая женщина, на вид не старше тридцати лет. Она мне чрезвычайно понравилась. Я склоняюсь к мысли, что для меня лучше жениться на молодой вдове примерного поведения, ибо она уже знает, что такое брак. Она и сдержаннее, и целомудреннее, а девицы все бредят плотскими утехами».

Свой номер в «Англетере» на площади Конституции, выходивший окнами прямо на королевский дворец, он превратил в брачное бюро, открытое для всех желающих: едва стало известно, что в Афины он приехал за женой, как его буквально затопил поток предложений от лучших афинских семей, где росли идеальные, но—увы! — еще незамужние дочери.

— Если за этим ураганом можно уследить, — объяснял Софье дядя Вимпос, — то за эти два дня он, сдается мне, должен был рассмотреть не меньше пятнадцати «вариантов».

Софья рассмеялась мелодичным смехом.

— Ваш мистер Шлиман действительно необыкновенная личность! — И с посерьезневшими глазами добавила — Только как же я справлюсь с ураганом? Кроме своих, хорошо если я десяток минут проговорила с мужчинами за всю жизнь.

Если Софью только развлекло намерение мистера Шлимана побеседовать с каждой подходящей молодой кандидаткой, то ее родители почувствовали себя уязвленными и встревожились: для них этот брак был спасением, нежданно-негаданно подоспевшим в роковую минуту.

— Разве не унижает нас, не бросает тень на нашу семью, что мистер Шлиман бегает по всему городу?.. — упрекала мадам Виктория Теоклетоса Вимпоса.

— Это его стиль, сестра. Я видел, как он вел дела в Петербурге: точно такими методами он заработал состояние. А вам больше чести в том, что мистер Шлиман женится не на фотографии, что он сделает свой выбор.

Энгастроменосы успокоились, хотя смутная тревога затаилась у мадам Виктории в углах рта. Все-таки иметь Шлимана в семье значило обеспечить Мариго хорошее приданое, а младшему сыну — университетское образование. Это значило также обеспечить лавку товарами, поскольку с продажей дома Энгастроменосы потеряли кредит.

Софья все это прекрасно понимала и поэтому безропотно согласилась на этот брак.

«Иди замуж за кого велят»—так издавна повелось в Греции.

Она вышла в сад, на первую встречу с Генри Шлиманом.

Зной спал, в саду было прохладно. Кое-где на лозах еще висели грозди винограда. Сад много лет назад насадил сам

Георгиос Энгастроменос: гранаты, миндаль, абрикосы, малина, мускусная дыня-канталупка с губчатыми желтыми цветками и тонким запахом. Деревянные стол и стулья были самые простые, на своем веку они многим послужили—тетушкам, дядюшкам и прочим родственникам Энгастроменосов, как и семейству мадам Виктории, Геладакисам: у тех тоже были в Колоне летние дома.

Завидев Софью, все как один встали. Это было что-то новое. «Я уже принцесса на троне», — подумала она.

Сердце предательски заколотилось, нарушив ее уговор с ним: не волноваться при первой встрече, хотя она заранее знала, что мистер Шлиман будет испытывать ее так же пристрастно, как он выбирал партию индиго на амстердамском аукционе.

«Какие быстрые ноги у новостей!» — поражалась она. Она перешла площадь, вымылась, оделась—всего ничего прошло времени, а родственники уже успели облачиться в лучшие воскресные костюмы и, предводительствуемые детьми, нагрянули, чтобы увидеть чудо: вот сидит миллионер, он в сорок четыре года ликвидировал дела, стал ездить по свету, написал две книги; по рождению он немец, но подданство у него сначала русское, потом американское, а теперь он надумал жениться на гречанке—и сам стать греком! Ничего более удивительного не случалось в Колоне со времен здешнего уроженца Софокла, обессмертившего это место в стихах:


…Колон белоснежный, где

Звонкий жалобно песнь свою

День и ночь соловей свистит

В чаще дебри зеленой,

В темнолистных ютясь плющах, 3


а то и со времен Эдипа, умершего где-то в этих краях. Когда Антигона ведет слепого Эдипа в Афины, он, утомясь долгим переходом, спрашивает ее: «В какой край пришли мы ныне, в град каких людей?» И Антигона отвечает:


Эдип, отец злосчастный, стены города.

Насколько видно глазу, далеки еще.

А место свято, несомненно: много в нем

Маслины, лавра, винограда; сладостно

Бесчисленные соловьи поют в ветвях.4


Во главе обширного стола по праву главы клана восседала ее мать. Мадам Виктория чрезвычайно гордилась своим критским происхождением. Критяне были вольнолюбивый народ, бесстрашные и выносливые воины; они с яростным ропотом несли турецкое ярмо, и после того, как ведомая духовенством материковая Греция добилась независимости, не проходило и десятка лет, чтобы на Крите не вспыхнули волнения. Критяне вообще держались друг друга, а первым условием была семейная преданность. Потом шла верность всему роду, в который, помимо семьи и близких, входили «кровные братья», на крови поклявшиеся в вечной верности. Поразительной особенностью критян были щедрость и жадность одновременно, то есть они ради того и скряжничали, чтобы вдруг позволить себе быть щедрыми, сделать широкий жест. Это был высокомерный народ («они имеют на это право», — внушала Софье мадам Виктория). Еще в 1600 году до рождества Христова Крит был культурным центром западного мира, здесь высились дворцы, шумели богатые города, здесь жили талантливые архитекторы, художники, скульпторы, атлеты. Крит был и торговым центром Эгейского моря, его купеческие корабли плавали во все средиземноморские страны, а военный флот удерживал господство на море, и критяне могли привести к покорности любую часть материковой Греции. Софья с детства впитала народную мудрость островитян: «Надеясь на бога, не ляжешь голодный, а если и ляжешь, поешь во сне», «У хорошей хозяйки и ложка прядет», «Поживешь да хлеба-соли пожуешь—молодым советов добрых наживешь».

Рядом с матерью сидела Софьина тетка, госпожа Ламбриду, после мадам Виктории второй человек в родне; вероятно, положением на вторых ролях и объяснялась ее страсть лезть в чужие дела со своим раздорным участием.

По другую руку от гостя Софья увидела отца, и если мадам Виктория сидела напряженно-величественно, то его поза была сама безмятежность. Среди немногих ценностей, спасенных из городской квартиры, был портрет маслом, который два года назад написал с отца известный греческий художник Кастриотис. В их нынешнем доме портрет висел в гостиной. Когда Софья мысленно представляла себе отца, она не могла с уверенностью сказать, какой образ возникал перед нею — портрет или сам человек. У отца было приятное лицо и плешь во всю голову, только над ушами еще кустилась седина. Ему было под шестьдесят. Он носил длинные висячие усы. Широко поставленные глаза смотрели на мир вдумчиво, но без осуждения. В молодости он вместе с собратьями-афинянами боролся за освобождение от турок, отличился, был награжден, но кончилась война — и навсегда угас его воинственный пыл. Теперь это был человек спокойный, мирный, любитель хорошо поесть и попить. Гостеприимный хозяин и душа всякой компании, он легко завоевывал расположение своих покупателей. Он и с детьми держался дружески. Софья его обожала. Она не помнила случая, когда он поднял бы на нее голос, хотя на мальчиков порою приходилось покрикивать.

Белый отложной воротник стягивал бант, на крупном, статном теле ладно сидел костюм из превосходной английской— гордость импорта—твидовой шерсти. Над правой бровью выделялась памятная зарубка: в детстве покусала собака. Весь характер его был как на ладони. Человек скорее практического, нежели умозрительного склада, он принимал жизнь, как она есть, не ропща и не жалуясь. Завоевав однажды независимость для себя и для Греции, он бы почел теперь безумцем всякого, кто пожелает что-либо менять в мире.

Подрастающим поколением в количестве шестерых детей всецело распоряжалась мадам Виктория. В этом не было ничего необычного — так в Греции повелось испокон веку. Отец был глава дома, мать—только исполнительница его пожеланий и распоряжений. Никто и подумать не смел оспорить отчий авторитет. Но растила детей мать, и она привязывала их к себе узлом, который первым завязал фригийский царь Гордий (троянцы хранили память о том, как Гордий завоевал Малую Азию). Александр Великий разрубил Гордиев узел и, исполняя предсказания оракула, отвоевал Азию. У греческих же детей не было ни силы Александра, ни его славного меча, чтобы перерубить связывающие их по рукам и ногам материнские путы.

Софье повезло больше других детей. Все годы ее учения в Арсакейоне, и особенно в последний год, над нею была простерта не властная, но в безмолвном обожании трепетавшая материнская длань — мадам Виктория до умопомрачения любила свою красавицу и умницу дочь, — и Софье были даны свободы, которых не видели ее братья и сестры. Пользуясь своим преимуществом, Софья расцветала, и она только больше полюбила мать, освободившись от ее опеки. Она клялась, что никто и никогда не встанет между ними, даже любимый супруг.

Она до сих пор избегала прямо взглянуть на человека, который ради нее проделал немалый путь — почти семь тысяч миль. Только теперь в обступившей ее тишине Софья поняла, как она волнуется. Когда отец протянул к ней руку, она едва смогла унять дрожь. И напрасно все эти недели она запрещала себе ожидать высокого, красивого, романтического пришельца: помимо ее воли воображение исподволь занималось этим кладезем премудрости и мировой знаменитостью с тем, чтобы сейчас твердо обещать ей нечто невиданно прекрасное.

— Софья, это мистер Шлиман, он оказал нам честь посетить нас. Мистер Шлиман, разрешите представить вам мою дочь Софью.

— Мадемуазель, — пробормотал Шлиман, потом взял со стола книгу и, слегка путаясь в ударениях, обратился к ней по-гречески. — Я только что издал эту маленькую книжечку о своих прошлогодних путешествиях — «Итака, Пелопоннес и Троя». Могу я позволить себе удовольствие подарить ее вам? Я купил французский перевод, полагая, что так вам будет легче читать.

Софья поклонилась и приняла подарок обеими руками; и хотя книжка действительно была тоненькая, она оттягивала руки, словно кусок свинца, и все тело ее налилось свинцовой тяжестью. Потому что стоявший перед нею незнакомец был невысокого роста, может, на дюйм повыше ее, и выглядел скучно, невыразительно. У него уже была порядочная лысина, жиденькие усы, впалые, бледные щеки, глаза устало щурились, волосы растрепались. Галстук-бабочка не шел к воротничку, темный костюм с тяжелой золотой цепью на жилетке делал его похожим на банковского служащего или школьного учителя. В ее неискушенных глазах этот сорокасемилетний человек был глубоким стариком, которому больше пристало радоваться скорой разлуке с житейской маетой, а не начинать молодую, увлекательную жизнь.

У Софьи сжалось сердце—так велико было разочарование! Заморгав, чтобы не расплакаться, она почувствовала, как в ней поднимается неведомое, незнакомое чувство: протест. Конечно, она знала, что замуж нужно идти, доверившись мудрости старших. Конечно, она понимала, что без приданого ей не приходится особенно рассчитывать на брак — ни через два года, ни через четыре, ни даже через шесть. Проглотить слезы не трудно, но как прогнать мысль, что при всем желании любить этого человека будет трудно? Она чувствовала, как из ее горла готово вырваться — «Нет!»

«Но как же я скажу «нет», — спохватилась она, — если от моего замужества зависит будущее всей семьи? Тогда и братья смогут жениться, и у Мариго будет приданое, и папе откроют кредит. И Панайотиса мы подготовим в университет…»

Да не только свои — весь Колон смотрел на нее с надеждой.

Она расправила плечи, вскинула голову и обычным сильным голосом ответила:

— Благодарю вас за книгу, мистер Шлиман. Вступление к ней я уже читала по-гречески. Дядя Теоклетос давал мне майский выпуск «Мирна Оса» 5 с вашим отрывком.

Генри Шлиман впервые улыбнулся. Улыбка у него была приятная.

— Замечательно! Журнал печатается в Париже, но я надеялся, что он доходит до Греции, и оказался прав.

Она вежливо склонила голову и направилась к свободному стулу, который сберег для нее отец Вимпос. Из дома вышла Мариго с большим серебряным подносом, по числу гостей уставленным стаканами с водой. В центре подноса стояла ваза с вишнями в густом сахарном сиропе; сбоку примостилась серебряная чашка с ложечками. Свой обход Мариго начала с почетного гостя, а уж потом обнесла все семейство. Каждый зачерпывал ложкой из вазы, страхуя снизу стаканом, отправлял сладкие ягоды в рот и запивал водой. Мариго собрала на поднос пустые стаканы с ложками и вернулась в дом.