Ипознани е

Вид материалаМонография
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   38
шрифтах параллельно разворачиваются два процесса. Один составлен все большим вниманием ко все более частным деталям написания – так что граница уже не значимого, уже не информативного оказывается отодвинута все дальше и дальше: от размера и написания букв Мышкин переводит наше внимание к толщине линий, к «пропорциям света», к тому, как «овал скруглен», и к такому добавлению к письму, как росчерк. Второй, разворачивающийся вровень с первым, процесс – это все большая глубина замечаний как об отдельных человеческих характерах, так и об особенностях целых народов, от чего князь переходит к высказыванию не о почерке уже – а о том в человеческой душе, что проявилось в почерке и что не смогло в нем проявиться. А отсюда, через тему росчерка, говорящий попадает в совершенно иное. Ранее речь шла о других людях – а теперь сказано о самом говорящем: росчерк такой, «что можно влюбиться в него». Это уже не о росчерке, это уже о себе. Это и есть то обнаружение себя на определенном этапе анализа произведения искусства, о котором говорил В.Дильтей [68] – но которое еще до него систематически осуществлял, и сделал своим творческим методом, Достоевский. Причем обнаружение, не выводимое лишь теоретически, как возможность, а происходящее на наших глазах.

Мы выявили внутреннюю связанность дильтеевского анализа хода вчувствования в произведение искусства, самого творческого метода русского писателя, каким он предстает перед нами при анализе текста, и основных принципов терапевтического познания, как они были представлена нами во Введении. Говоря о том, что после внимания к Другому происходит возвращение к себе и видение себя и мира в более целостной перспективе, и еще более теоретическим (или более «философским») образом – мы описывали процесс, следы которого теперь обнаруживаются в творческом наследии Достоевского. Причем в таком месте текста, где есть все основания ожидать увидеть за происходящим с героем то, что было с самим автором. Все это дает нам возможность еще и иначе связать данный эпизод романа с личностью самого писателя. Мы исходим из утверждения, что сосредоточенность на мире-Другого меняет субъекта, и он оказывается как бы более погружен в собственный жизненный мир. И этот мир не просто оказывается приближен к нему, а словно бы более открыт в самих своих основания. Именно поэтому субъект в такой момент своего существования испытывает просто потребность назвать словом то, что сейчас лежит перед ним – а сказанное им мы позже опознаем как существенные теоретические построения или философские идеи.

С другой стороны, нам известно, что Достоевский всю жизнь занимал двойственную позицию: задача писать о людях и о самом главном для людей заставляла его постоянно вглядываться в тех, кто его окружает, распознавать происходящее с ними – и при этом же писатель двигался к конкретному человеку рядом от целого, составленного религиозной перспективой понимания мира. Это значит, что Достоевский, намного более прямо и непосредственно, чем Декарт, Кант или Къеркегор занятый усилием понять Другого, не мог все же распознать при этом все происходящее с собой как самодостаточное в том высшем смысле, что для объяснения этого нет необходимости привлекать надмирные силы – и, напротив, очень многое вокруг оказывается объяснимым, если признать исходный, онтологический статус цикла «поддержка Другого – возвращение к себе».

Тогда в наследии Достоевского, кроме того, что реально делают его положительно прекрасные герои – а мы уже увидели, что их способ действовать среди людей и то, что происходит при этом с окружающими, почти в точности соответствует предложенной нами схеме – должна найтись и формулировка того же принципа, но выраженная не просто в общей форме, а как бы являющая собой объединение реального писательского метода Федора Михайловича и его априорных мировоззренческих позиций. Речь идет, фактически, о некотором итоговом синтезе, имеющем смысл обнаружения мыслителем себя как бы на пересечении двух векторов авторского мышления, когда один вектор есть его движение от религиозного миропонимания «в целом» к конкретному человеку, каким он выглядит в этой перспективе – а второй составлен его интенцией объяснить мир людей из того, что происходит с конкретным человеком рядом.

К какой же области мироздания должна относиться такая искомая для нас, венчающая все формулировка? Она должна касаться того, что лежит как бы посередине устремленности к религиозным истокам мира, которую Достоевский приобрел в раннем детстве, и того внимания к окружающим людям, которому учило его ремесло писателя. С другой стороны, мы знаем упрек, высказываемый Достоевскому в отступлении от «истинного» православия. Так, В.В.Зеньковский с явным неодобрением говорит, что Достоевский так и не избавился до конца жизни совсем от социалистических увлечений своей юности [83, с.222 и далее], и его неприятие идеи распятия Христа как единственного пути к царству Божьему есть социалистическая идея построения царства Божиего на Земле реальными земными людьми. А раз так – именно среди представлений о том, как же достижимо такое на Земле, нам и следует искать более или менее узнаваемое описание интересующего нас принципа.

И действительно, мы находим его в собственных словах писателя, касающихся его представлений о будущем России – как страны, способной взять все лучшее у европейских народов, избежать их ошибок и пойти по новому пути. Писатель считал, что он уже наблюдает начало такого движения. Он говорит («Статьи о русской литературе» [80, с.32]), что петровская реформа принесла много пользы, но теперь время преодолеть возникший от нее вред. Вред этот состоит в произошедшем глубоком расколе общества на два лагеря, когда образованное сословие пошло за Петром и оказалось сориентированным во многом прозападно – а сам русский народ реформы не принял и остался в исходном, допетровском самобытном состоянии. И сейчас положение дел сводится к глубокому непониманию между двумя сословиями. Но непонимание не истинное, а кажущееся. Писатель говорит: «Все дело в устранении недоразумений. Всякое недоразумение устраняется прямотою, откровенностью, любовью. Мы начинаем сознавать, что интерес нашего сословия в народном интересе, а народный интерес в нашем» [там же]. Тут уже сказано достаточно; это и есть идея поддержки Другого – но в виде другого сословия. Но Достоевский еще продолжает, и дальнейшие слова прямо соответствует той идее главенства искреннего усилия понять и поддержать Другого над собственно правильностью понимания (которая всегда есть скорее проспективный символ), которая уже достаточно обсуждалась нами в опоре на опыт психотерапии ХХ века. Мысль о двух сословиях продолжена так: пусть «человек может ошибиться… Одну ошибку в фальшь не ставят. Не в ошибках дело. Пусть желающие сближения сделают хоть тысячу ошибок; главное в том, чтоб народ видел и угадал это желание, чтоб он понял его и оценил – вот все, чего надо» [там же, с.32-33].

Однако писатель не останавливается и на этой картине желательного движения друг к другу практически автономных в духовном отношении субъектов исторического процесса, какими выступали в России дворянство и крестьянство, а говорит о необходимости конкретных шагов каждого отдельного человека в указанном направлении. И, конечно, отдельный человек не может сделать шаг к целому сословию, а потому речь идет именно о поддерживающем отношении человека к человеку. Достоевский дальше в той же работе отвечает на предполагаемые возражения, на вопрос, что же конкретно делать, так: «научите хоть одного мальчика грамоте» [с.33].

Наконец, на этих же страницах находит воплощение и мысль о том, что субъект понимания и поддерживающего отношения не совершает этим никакой положительной работы в Другом, ничего в него не вкладывает, ничему его не учит – а речь идет о таком восстановлении исходного и желательного положения дел, при котором себя наконец проявляют собственные внутренние возможности человека. Мы только должны помнить, что в случае Достоевского говорится о сословиях, а не людях: «Конечно, мы внесем только одну десятую долю наших усилий; народ сам доставит остальные девять десятых» [там же].


    1. Достоевский и перспективы психотерапии: «последнее

слово» еще не сказано.


Собственно, и до настоящего момента многие линии в мышлении русского писателя, анализ отдельных сторон его творчества раз за разом приводили нас к обнаружению параллелей его опыта и опыта терапевтического постижения человека. Сопоставительный анализ заведомо благодатен для понимания: рассматривая не одно, а два явления рядом, обсуждая то, что может быть таким целым, чтобы два поставленных нами рядом «предмета» могли быть поняты в качестве его частей – мы с неизбежностью приходили к возможности по новому увидеть что-то то в одной из этих частей, то в другой. И потому несколько идей в отношении того, что может дать Достоевский для развития терапевтической парадигмы познания, уже прозвучало. Однако тема далеко не исчерпана: возможно показать, что наследие русского мыслителя позволяет произойти более существенному обогащению наших представлений о терапевтическом познании. А наш способ движения – от внимания к человеку к вниманию к теоретическим проблемам предопределяет, конечно же, переход разговора от личности Достоевского, от усилий понять его видение вещей в плоскость размышлений об основаниях и перспективах.

До сих пор мы говорили о крупных произведениях писателя – а теперь следует обратиться к небольшим по объему «Запискам из подполья». Именно в этом произведении Достоевского получила свое утверждение целостность человеческого существа. Целостность эта не есть отрицание наличия у души, сознания, а говоря языком ХХ века и у психики, сторон и вообще достаточно сложной структуры. Но «человек из подполья» отказывается двигаться к главному в человеке картезианским путем вычитания: главное мы постигнем тогда, когда научимся именно удерживать все, что есть в человеке, и ничего не потеряем. «Натура человеческая действует в с я

ц е л и к о м, - всем, что в ней есть – сознательно и бессознательно» [77], и действование это есть проявление всей человеческой «способности жить». Тут мы находим само обоснование терапевтической парадигмы познания: психотерапия есть именно действие человеческой натуры «всей целиком» ради роста целостности другого человека. И познание этого человека в нарастании его целостности, то есть в самом процессе психотерапии, служит такой задаче. Собственно говоря, психотерапия и дает этой «способности жить» проявиться.

Потому нельзя согласиться с мыслью В.В.Зеньковского о том, что самоутверждение человека есть «утверждение своей независимости от природы» [83, с.230]. Самоутверждение есть утверждение себя; и отказ примириться с зависимостью от законов природа, о котором заявляет герой «Записок из подполья», есть несогласие лишиться возможности расширять и усиливать свое «Я», а вовсе не есть само по себе «достоинство человека» [там же]. Мы видим тут, что противостояние идей у Канта сменилось противостоянием людей в произведениях Къеркегора, а на смену этому противостоянию пришло противостояние между «сегодняшним» и «прежним» пониманием одного и того же вопроса у Достоевского. А, учитывая определяющий, ключевой характер самих этих вопросов – это есть противостояние наличного и прежнего «Я». Это, в свою очередь, отсылает нас к гипотезе, высказанной А.О.Фильцем [244, с.88]: психотерапия (конкретно речь шла о психоанализе) имеет своим объектом время и временность существования человека. А временность существования и есть, среди прочего, отношения между становящимся субъектом и тем, каким он только что был. Фильц обращает к тому же внимание на то, что и логика размышлений З.Фройда постепенно увела основателя психоанализа от пространственной модели психического аппарата к такой, которая «формируется на основе временных параметров» [там же].

Къеркегор, которого мы видим непосредственным предшественником Достоевского в рассматриваемом отношении, умер в безвестности, осмеянный, десятилетия числился датским чудаком, и лишь потом был открыт экзистенциалистами – а на похоронах Достоевского, в которых, как говорит В.В.Зеньковский, «приняли участие дети, студенчество, разные литературные, научные, общественные круги» – «искренняя и глубокая печаль охватила сердца всех» [83, с.226]. Къеркегор находил себе предшественника не ближе чем в Сократе – а Достоевский в своем известном выступлении на открытии в Москве памятника Пушкину (1880 г.) связал то, что он делает, с делом Пушкина и общим делом всего русского общества. И «когда Достоевский произнес свою речь, впечатление было столь велико, что … казались исчезнувшими все прежние идейные разногласия» [с.225]. Наконец, это выявляемое нами решительное различие видно и потому, что дело самого Достоевского тут же было подхвачено, и никто иной как Вл.Соловьев осознал себя в качестве его преемника («Три речи в память Достоевского» [229]), а приемники Къеркегора нашлись только более чем через 60 лет после смерти последнего. И эта зримая разница в значении для людей вокруг, как сами эти люди без чьей-либо подсказки такое значение чувствовали, без сомнения определено различием в способе осуществления жизни души каждого из мыслителей. Къеркегор решительно отрекся от людей рядом, исходил из порочности окружающего общества, искал выхода в предельно далеком – и его искания долго не говорили ничего тем, кого он хотел спасти. Достоевский сделал людей вокруг и отношения между ними предметом неустанного размышления, и пока его мысль двигалась в круге незыблемых для него («мы в семействе нашем знали Евангелие чуть ли не с первого года» [80, с.221]) догматов веры, его устремленность к человеку рядом, к родным, к друзьям, просто к тем, кого он видел вокруг (сочувствовал ли он или негодовал) действовала сквозь его направленность на Божественное и помимо его, и определила тем самым ту устремленность людей к нему, которая видна даже из немногих приведенных выше свидетельств.

Человек никогда не сказал еще своего последнего слова – вот мысль, ставшая как бы визитной карточкой Достоевского для мировой философии и культуры. Однако к мысли, выраженной в этих словах, можно подойти и совсем другим путем – с помощью анализа проблематики «практического сознания». Действительно, сколько бы мы не учитывали в общении с человеком нашего прошлого, общего с ним опыта, сколько бы мы не задавали то, чем ему только еще предстоит стать, теми деятельностями, в которые расчетливо включали бы его – содержанием нашего прогноза в отношении его станет только «то, что есть произвольного и преднамеренного в человеческом поведении, и за его пределами оказывается именно человеческая непосредственность сознательного бытия» [21, с.98].

Мы начинали наш анализ в Разделе 1 с Сократа и сказали, что слова «Я знаю, что ничего не знаю» есть способ оказаться непререкаемо знающим для собеседника. Мы показали связь этих очень старых слов с терапевтической парадигмой познания, развернутой в ХХ веке после Фройда. Теперь мы можем сказать, что Достоевским для нас, для терапевтической парадигмы познания обнаружено как бы продолжение или углубление этой возможности. А именно, сказать «человек еще не сказал своего последнего слова» - это оказаться тем, кто знает, что ничего не знает, но в этот раз не в отношении себя, а в отношении Другого. Но Другого в действительном смысле, а не просто человека рядом. Кто тот, кто знает, что последние слова другого человека еще не сказаны? Только тот, кто знает, что говоря так о человеке, он ставит его в положение Другого, создает ситуацию его самотрансцендирования, и этим обеспечивает то, что сказанное только что действительно не последние, то есть не окончательные слова, что сейчас же, в ответ на такую поддержку Другого в его субъектности, этот Другой действительно увидит вещи иначе и сможет об этом сказать. Последнее слово человека, как мы видим, и правда еще не сказано – но потому, что возможность этому слову еще прозвучать и изменить собою все уже бывшее раньше предуготована самим нашим таким отношением к человеку.

Вл.Соловьев считал себя приемником Достоевского в мышлении о человеке и человеческом. И наше исследование обнаруживает новую сторону в этой преемственности. Именно великий русский идеалист делает в этом, прослеженном нами в мышлении Достоевского, вопросе следующий шаг: если для Достоевского роль, которую способно сыграть поддерживающее отношение одного человека к другому для каждого из них, была представлена в виде роли движения одного сословия к другому, то Соловьев говорит уже об особенной поддерживающей и развивающей позиции мужчины по отношению к женщине [226]. Нас не должно сбивать тут то общее понимание мира (это, как и у Достоевского, была религиозная смысловая перспектива), внутри которого взаимодействие одного человека с другим было увидено русским философом именно так. Во вступлении к Разделу 1 мы обосновали неизбежность расхождения того, как наиболее общий горизонт происходящего видится субъекту из позиции делателя - и каким он открывается внешнему анализу. А в отношении именно Соловьева мы согласимся с выводом А.Ф.Лосева о необходимости «критического анализа соловьевской терминологии» [128, с.9] и о том, что философия Соловьева только представлялась ему самому «чисто христианской» [там же, с.10]. В действительности, подчеркивает Лосев, необходимо различать собственно философское содержание развиваемых Соловьевым понятий и приданную этим понятиям, во многом внешним образом, «теологическую окраску» [с.13]. Философский же смысл сказанного о мужчине и женщине таков, что, собственно, уже следующий шаг отсюда был бы признанием равных возможностей обоих полов в этом все определяющем отношении, которое есть поддерживающее отношение1 и выявлением действительной достаточности усилий одного человека понять и поддержать другого. И Фройд делает этот шаг именно тогда, когда Вл.Соловьев закончил свой путь мыслителя.

2.5.1. Континуум отношений «человек-человек».


Исходно мы обозначали «полюса», между которыми лежит спектр возможных позиций одного человека по отношению к другому, как полюс заинтересованного поддерживания Другого в его субъектности и полюс незаинтересованности в Другом, которая в нашем анализе быстро обнаружила свою сущность искаженной - часто до неузнаваемости – заинтересованности. Далее были выявлены основания считать, что декларируемая и явственно воплощаемая незаинтересованность не есть все же крайней возможностью в этом спектре. Вообразима позиция активного разрушения субъектности Другого. С другой стороны, в пространстве между названными крайностями выявились так же две различные области, лежащие, скажем так, несколько левее и несколько правее «центра» нашей оси. Это область, составленная вариантами заинтересованности в Другом – но заинтересованности спонтанной и, так сказать, повседневной; наиболее четким и законченным проявлением такой заинтересованности служит, наверное, любовь. И область, опять же, повседневного игнорирования чужой субъектности просто по ходу решения собственных задач -–когда человек рядом рассматривается нами как средство для достижения наших собственных целей. Наиболее ярким – и потому часто обсуждаемым в литературе (например [272]) – проявлением этого есть манипулятивное поведение1.

Рассмотрение всего происходящего с героями Достоевского обнаружило значительные параллели с тем, что приводит, в итоге, субъекта к психотерапевту за помощью – с одной стороны, и тем, что есть оказание такой помощи, с другой.

Мы видели - как в последовательно продуманных вариантах человеческой судьбы, так и в отдельных эпизодах вообще-то не всегда свойственного соответствующему персонажу поведения, как собеседнику такого персонажа может становиться лучше и может становиться хуже в зависимости от того, какую позицию по отношению к человеку рядом занимает персонаж. Нет никакого труда в том, чтобы увидеть теперь и в сегодняшней повседневной, окружающей нас жизни такие варианты поведения и такие их последствия. Лучше и хуже людям рядом становится не просто на наших глазах – но от того, как мы смотрим. Но чем же объяснить разницу в темпе продвижения туда и обратно (Р.Лэинг)? Почему нарастание личностного неблагополучия в обычном варианте рутинного повседневного существования малопрогредиентно, а успешная психотерапия в сравнении с этим – даже если она длится не один год – выглядит как динамичный процесс? Видимо, получивший профессиональную психотерапевтическую подготовку человек обладает большим, так сказать, децентрирующим (отвлекающим субъекта от собственного застывшего мироощущения) потенциалом, привлекая по сути внимание страдающего субъекта к себе, к своему видению вещей, к своей субъектности, а парасубъект внутреннего диалога, как отражение исходного «Я», исходно мало интересен, мало отличается от самого субъекта. И лишь при приближении к стадии психотических проблем «Я» субъекта столь неполно представляет собой всю полноту внутреннего опыта, что гипостазируемые на основе этой же совокупности опыта ложные «Я» уже достаточно новы для самого субъекта, чтоб диалог обрел силу – и чтоб ситуация двинулась уже по наклонной.

Но сказанное должно означать, что реальный человек рядом с нашим субъектом, в силу каких то причин занятый систематическим подавлением его субъектности, вторжением в его внутреннее пространство, стремящийся действовать по отношению к нему как к объекту и тем самым «превращающий» его в объект – создал бы ситуацию разрушения личности, происходящего, наверное, с той же скоростью, с которой укрепление и развитие личности и «Я» происходит в психотерапии. Это и будет действительный обратный полюс по отношению к полюсу осознанно поддерживающего поведения.

Тут, правда, следует еще заложить условие, по которому наш субъект почему-либо не прерывает подобного общения. Такое вполне может быть, например, в ситуации взаимодействия ребенок –родитель. Тут следует вспомнить так называемую гипотезу шизофреногенной матери, стиль общения с ребенком которой таков, что приводит в итоге к возникновению и у ребенка тяжелого психического расстройства (см. об этом, например, [134]). Эта гипотеза, выдвинутая достаточно давно, в 60-е годы, активно обсуждалась, и позже во многом растеряла своих сторонников; не отстаивая ее правильности, мы обратим внимание на следующее. Соответствующий тип общения описан так: мать скрывает от ребенка свои истинные чувства и свое текущее отношение к нему – не потому, что оно плохое, а потому, что для нее самой невыносима мысль быть на виду. Она поэтому имитирует свои эмоциональные реакции, направляет ребенку одновременно взаимоисключающие утверждения в отношении своих желаний и переживаний и при этом не позволяет ему прекратить общение.

Для нас тут существенно, что так описываемое поведение – это поведение