Г. Боровик Репортаж с фашистских границ

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4
День пятый. Когда он пришел в себя, была ночь. Он лежал на цементном полу в той самой камере под трибунами стадиона, куда его привели накануне. Рядом лежали (он не знал – спали или были без сознания) те, кого он видел здесь вчера. В камере горел свет, у дверей сидел часовой с автоматом на коленях.

Заводные шестеренки продолжали жужжать в затылке. Голова была тяжелой, будто налитой наполовину неимоверно тяжелой жидкостью, когда он пробовал поднять или повернуть голову, жидкость в голове билась о стенки черепа с силой и грохотом океанской волны. Он попробовал было подтянуть к голове руку. Рука слушалась, но как только он приподнял ее от пола, она затряслась так, будто по ней все еще шел электрический ток, хотя вокруг не было никаких проводов. Он все-таки поднял руку, провел пальцами по лицу, словно пытаясь бессознательно удостовериться, что это он, Луис Карлос Марин, а не кто-нибудь другой лежит здесь, на цементном полу под трибуной национального стадиона.

Нестерпимо хотелось пить.

Луис повернул лицо к часовому. Тот не спал, смотрел на него внимательно.

- Пить, - сказал Луис. – Немножко воды, пожалуйста.

- Лежи, ответил часовой, - и старайся не двигаться.

- Пить, - еще раз попросил Луис. Больше ему ничего не хотелось. Даже спать, кажется,

не хотелось.

Часовой поднялся, подошел к нему, держа автомат в одной руке, присел рядом на корточки и, оглянувшись на тех, кто спал на полу, сказал негромко:

- Я тебе дам воды, но только очень немножко. И ты ее не пей, а ополосни рот и выплюни.

- Да, да, - сказал Луис, услышав про воду. – Пить.

- Слушай, - часовой положил руку на его плечо. – Тебя пытали электричеством?

Луис кивнул.

- После электричества нельзя пить воду. Опасно. Я тебе дам немного, но ты не пей, прошу тебя, не пей. Я уже знаю, что бывает с теми, кто пьет после этого. Понял?

Луис снова кивнул, но глаза его были устремлены на фляжку с водой, которую начал открывать солдат. Тот хотел было протянуть всю фляжку, но увидев жадный взгляд, видимо, засомневался и, покачав головой, налил совсем немного воды в колпачок от фляги.

- Не пей, слушай, ни за что не пей, прошу тебя. Это очень плохо, если выпьешь. Нельзя после электричества. Нельзя.

Кажется, только сейчас слова часового дошли до сознания Луиса. Он утвердительно кивнул головой. Солдат протянул ему колпачок с водой – в полглотка. Луис взял, но крохотная толика воды вся выплеснулась – так задрожала вдруг рука. Солдат забрал колпачок. Снова терпеливо налил воды и теперь сам хотел поднести к губам Луиса. Но тот покачал головой и упрямо протянул к воде руку. Рука больше не тряслась. Солдат с уважением глянул на аргентинца. С блаженством Луис ощутил вкус воды во рту. И хотя нестерпимо тянуло сделать глоток, он заставил себя только ополоснуть рот и выплюнул воду. Солдат кивнул головой:

- Молодец. Сильный человек. Теперь спи.

Когда Луиса разбудили пинком ноги, брезжил рассвет. Его заставили встать и, повернувшись лицом к стене, опереться об нее руками, кисти которых чудовищно опухли под наручниками и, не переставая, кровоточили. Того, ночного часового, в камере не было. Сейчас хозяйничал другой, изъяснявшийся пинками и ударами приклада. Луису на мгновение даже показалось, что часовой с флягой воды ему приснился. Но нет, не приснился: рядом с местом, где спал Луис, еще можно было различить темное сырое пятнышко на полу – от воды, которая вначале выплеснулась из колпачка фляги и от той, которую он выплюнул.

В тот день он вдруг почувствовал в себе что-то вроде второго дыхания, обнаружившуюся вдруг скрытую силу, хотя физически он был куда слабее, чем накануне. Он почувствовал себя сильнее тех офицеров, которых сумел сбить с их плана допроса, сильнее той машины, что стояла на столе под видом чемодана, сильнее утреннего часового, который упивался неограниченной физической властью над ними и старался ударить каждый раз, когда позволяли обстоятельства.

И помог Луису в этом ночной часовой, который сказал с уважением: «Молодец. Сильный человек».

Стоять целый день с поднятыми руками в наручниках и с тугой веревкой на щиколотках ног – было пыткой, наверное, не менее жестокой, чем пытка электричеством или избиением. Впрочем, потом Луис решил, что это не совсем так, потому что, когда

кто-нибудь из них обессиленный опускался на пол, и часовой, подойдя, начинал лупцевать башмаками или прикладом автомата, человек все-таки поднимался и становился к стене, так, как ему приказывали. Не поднимались только те, кто терял сознание.

Пищу им давали один раз в день. Ее распределяли где-то там за дверьми и приносили в плошках величиной с маленькую пепельницу. Может быть, это и были пепельницы. Заключенные съедали их содержимое в секунды. Но Луис заставлял себя есть из этой пепельницы долго, не меньше десяти минут. Он бесконечно жевал, дожевывал каждый кусочек того, что им приносили. Огрызок вареного сельдерея он разминал на волокна, и каждое волоконце жевал в отдельности, каждый комочек картошки обсасывал и пережевывал так долго и тщательно, будто ел огромную картофелину. От воробьиного комочка хлеба отщипывал совсем уж микроскопические дольки и тоже жевал, жевал, жевал…

Так он ел и выразительно поглядывал на своих товарищей по камере. И те, у кого в «пепельнице» еще оставался хоть крохотный кусочек еды, кто не проглотил все сразу одним движением горла, тоже начинали есть медленно, повторяя его движения, подражая ему.

День шестой. В этот день его снова повели на допрос. На этот раз допрашивала не военно-морская, а армейская контрразведка. Все было то же самое. И повязка на глазах, и цифра девять. Только прежде чем приступить ко второму сеансу электрической пытки, один из офицеров сказал:

- Если вы думаете, что из-за вашего упрямства вы подвергаете этим жестоким страданиям только себя, вы глубоко ошибаетесь. Вместе с вами так же страдают ваша жена и ваши дети.

Луис давно ждал, что ему скажут что-то о жене и детях. Ждал угрозы, что их арестуют и будут пытать, как его, если только он не перестанет отмалчиваться на допросах. Он готовил себя

к этой угрозе. И когда услышал то, что сказал офицер, сделал все возможное, чтобы тот не почувствовал, как Луису стало страшно.

- Возможно, вы думаете, что мы вас обманываем, - сказал офицер. – Зря.

Он кивнул сержанту, находившемуся в комнате.

Луис растерялся. Готовя себя к этому, он перебрал все варианты, на которые может пойти хунта, и среди них самый страшный: его могут привести в комнату, где издеваются над его женой и детьми. Умом он понимал, что хунта способна на такое. Но сердцем не верил. Не то чтобы

не верил в неспособность фашистов дойти до такого зверства, просто не верил, что с ним может произойти такое несчастье, что ему может выпасть такое испытание. И хотя он готовил себя к самому худшему, он старался не думать о том, что произойдет, если он увидит жену и детей избитыми, под пытками. И не знал – сможет ли выстоять, сможет ли остаться самим собой, как выстоял и остался самим собой во время пыток, устроенных над ним самим.

И сейчас он вдруг подумал – вот оно, это все-таки случилось с ним, с его детьми, с его женой, сейчас его поведут к ним…

Видимо, он чем-то выдал свой испуг, потому что в усталых, и как показалось Луису, равнодушных ко всему глазах офицера появилась искорка интереса.

Офицер отодвинул занавеску с маленького оконца. В камеру проник дневной свет.

- Смотрите, - скомандовал офицер, и солдаты толкнули Луиса, чтобы тот подошел к окну.

В окошке он увидел жену. Она шла под конвоем двух солдат. Шла в сторону от окна, удаляясь от него. Шла сама, без посторонней помощи. Все это он зафиксировал быстрым сознанием почти радостно. Он закричал ее имя. Закричал что было силы. Но она не обернулась, хотя должна была услышать. Офицер в ту же секунду задернул занавеску, и солдаты принялись бить Луиса.

Его оттащили к столу и усадили, готовя новую электропытку.

- Ну вот, видите, - сказал офицер, пытливо всматриваясь в лицо Луиса. – Мы не лгали вам… Так что искренне советую перестать отмалчиваться.

Но в глазах офицера Луис не увидел торжества.

Дни седьмой – двадцатый. В ту же ночь его перевели в другую камеру. Прежде чем стать тюремной камерой, эта довольно большая комната служила раздевалкой для спортсменов.

В ней разместили сейчас сто сорок человек, набив ее до отказа. Вскоре Луис уже знал: около 20 процентов заключенных в этой камере были коммунисты, процентов сорок – социалисты, остальные – независимые или беспартийные. 80 процентов заключенных составляли рабочие. Остальные – из интеллигенции.

В этой камере разрешалось общаться друг с другом, и не требовали стоять лицом к стене – не хватило бы стен для такой стойки. Отсюда, как и из предыдущей камеры, людей уводили на допросы и возвращали окровавленных или не возвращали вовсе.

Некоторых уводили среди ночи. И больше их никто не видел. На их место приходили новые. Слово «место» было здесь довольно условным понятием: просто предполагалось, что каждый ушедший дает возможность втолкнуть в до отказа набитое помещение одного нового заключенного. По ночам – а бывало и днем, но реже – в их большой камере отчетливо слышались выстрелы. Они доносились с поля стадиона. Там – расстреливали.

Неподалеку от раздевалки были расположены туалеты. Туда водили под конвоем.

Но поскольку народу было очень много, то очередь людей в туалет никогда не становилась меньше – ни днем, ни ночью. Туалет был главным местом обмена информацией между заключенными разных отсеков.

Скоро Луис узнал, что на стадионе содержится примерно 5 тысяч человек, 80 процентов из них чилийцы. Остальные – иностранцы, в большинстве – латиноамериканцы. Но были на стадионе и североамериканцы – человек 20, и около 40 европейцев – французы, шведы, швейцарцы, бельгийцы. Узнал Луис, что среди арестованных на стадионе есть, кроме него, еще 9 служащих ООН. Было 11, но двое погибли от пыток, в том числе профессор Риос, боливиец, сотрудник ЮНЕСКО. Узнал Луис, что по ночам на поле стадиона расстреливают людей группами по 10-15 человек. Трупы частью сжигают в печи для мусора, частью вывозят куда-то в грузовиках.

Среди заключенных в камере, куда посадили Луиса, был Корвалан, сын Генерального секретаря Компартии Чили. Его арестовали 15 сентября, на четвертый день после переворота

(за двенадцать дней до того, как взяли отца).

Молодой Корвалан (ему на вид было лет 25-26, звали его, как отца – Луис) сидел в этой камере уже несколько дней. Его много раз допрашивали, пытались узнать, где отец.

Допросы шли ежедневно и еженощно. На них уводили группами. А обратно приводили поодиночке – избитых, окровавленных, обессиленных. К ним бросались, чтобы помочь, те обитатели камеры, которые могли двигаться, и часто, видя эту помощь, человек терял последние силы и нередко сознание, падал у дверей – наступал кризис.

Однажды Луис сказал, обращаясь ко всем в камере, что, по его мнению, они делают ошибку, стараясь сразу помочь человеку, которого ввели в камеру после допроса. Именно в этот момент, расслабившись, человек теряет контроль над собой, его воля надламывается. И завтра ему снова придется начинать все с самого начала. Человек, показавший себя сильным на допросе, должен быть сильным до конца, и тогда в следующий раз он будет сильнее вдвое. Патернализм в тюремной камере – жестокая, предательская штука.

Некоторые отнеслись к словам Луиса с недоверием, но большинство поддержало, в том числе и молодой Корвалан, и вскоре действительно оказалось, что для самочувствия тех, кто вернулся с допроса, да и тех, кто ждал очередного, это лучше.

Чувство собственной силы, которое появилось у Луиса и окрепло в последние дни, само собой, как-то незаметно определило отношение к нему остальных заключенных.

Он и молодой Корвалан были мозговым и волевым центром камеры. Луис готовил новых арестованных к допросам, рассказывал очень точно и жестко, как их будут бить, как будут пытать электрическим током. Давал такие же точные и жесткие советы.

Старайся, чтобы удары не приходились сзади. Выясни, что служит сигналом для удара – кивок головы офицера, взмах его руки, какая-нибудь команда – и сразу поворачивайся лицом, хоть немного поворачивайся к тем, кто бьет, старайся увидеть, куда бьют, чтобы удар не был неожиданным. По возможности, избегай ударов по затылку – пусть лучше ударят в скулу, в нос,

в челюсть, но не по затылку. Пусть бьют в бок, в грудь, в живот – не обращай внимания, но старайся, чтобы не били по позвоночнику. Он так и говорил – не обращай внимания, - и люди вначале слушали его удивленно, с недоверием – как можно не обращать внимания, когда тебя бьют по лицу? Но оказалось, можно. Можно, если в то самое время, когда тебе в кровь разбивают лицо, думать о том, чтобы не ударили по затылку или по позвоночнику.

Пытку электрическим током, продолжал Луис, начинают с ноги. Не обращай внимания.

Это неприятно, очень неприятно. Но это не опасно для жизни. Они переходят к паху, к животу, к груди. Не обращай внимания! Сосредоточься весь на том, чтобы сохранять самого себя и чистоту своей мысли. Ведь тебя пытают не просто для того, чтобы сделать тебе больно, а для того, чтобы сломить тебя и после этого получить от тебя те ответы, которые им нужны. Поэтому нечего думать о боли, боль – ерунда, ее можно локализовать усилием воли. Думай о своих ответах на следующие вопросы. Но собери всю свою волю, сконцентрируйся, когда они вставят электрическую клемму тебе в рот или поднесут к горлу. Это опасно для жизни – можно задохнуться. Раскрой рот, как только сможешь, шире и дыши во всю силу легких. Не бойся потерять сознание. Наоборот, стремись к этому. Как только ты теряешь сознание, ты перестаешь их интересовать. Если ты теряешь сознание, это твоя, а не их победа. Придя в себя, сознавай свое превосходство над ними. Если на команде «восемь», а может быть, и «семь» ты вдруг расслабишь совершенно и мускулы, и нервы, ты можешь потерять сознание чуть-чуть раньше, чем потерял бы только в результате пытки электротоком.

Так он разговаривал с каждым. И очень часто вместе с ним беседы вел и Корвалан. Корвалана все знали. И даже своим присутствием этот молодой человек (по мнению Луиса, Корвалан был самым волевым и дисциплинированным в камере) придавал «подготовительным курсам» Луиса особый авторитет. Результаты не замедлили сказаться на общем боевом духе узников.

Особенно тяжело было готовить к допросам, избиениям и пыткам женщин, которые в первые дни находились в камере вместе с мужчинами. Если бы разговор шел только о физической боли, тут особых трудностей не было бы. Женщины иногда оказывались выносливее мужчин.

Но дело в том, что часто женщин насиловали во время допросов, когда им никто не мог помочь.

И, как ни было это тяжело, приходилось убеждать женщин в бессмысленности сопротивления десятку озверевших солдат. Как ни тяжело, как ни неимоверно трудно это было, но Луису и друзьям приходилось убеждать женщин, что к этому зверству надо относиться как к еще одной разновидности физических пыток, не более – как к избиению, или пытки электрическим током, или голодом. Насилие над женщиной унижает не женщину, а насильника.

Луис продолжал эту трудную, невероятно трудную работу, понимая, что без нее судьба женщин будет неизмеримо тяжелее и горше.

Но исподволь в камере готовили более решительную меру.

Однажды, когда очередная команда солдат пришла забрать из камеры нескольких женщин, все, кто был в камере, поднялись на ноги – и те, кто мог стоять, и те, кто не мог – окровавленные, больные, изувеченные, - поднялись и заслонили женщин. Солдаты попытались угрожать оружием – уставили автоматы в заключенных, но те не отступили, не пропустили солдат к женщинам.

Еще мгновение – и десятки людей лежали бы на полу с простреленными черепами, но солдаты не ожидали такого сопротивления, приказа на такой случай не имели, а стрелять без приказа по толпе заключенных не решились.

И, постояв некоторое время с автоматами на изготовку, они в конце концов отступили.

А еще через день всех женщин перевели в отдельный отсек. Заключенные боялись, что теперь над женщинами будут измываться больше, чем раньше. И чуть ли не все пять тысяч узников стадиона угрожали восстанием, если станет известно хотя бы об одном насилии над женщиной.

И насилия прекратились.

Женщин продолжали избивать на допросах, пытали электрическим током.

Но насиловать – перестали.

Они не знали, за чей счет полностью отнести эту победу – только ли за счет своих решительных действий, или также за счет того обстоятельства, что в Сантьяго, наконец, были допущены иностранные корреспонденты. Как бы там ни было, но они одержали огромную победу, безоружные заключенные – над вооруженными тюремщиками.

И была еще одна победа. Как уже говорилось, их кормили один раз в день. Давали по одной «пепельнице» еды – катастрофически, неправдоподобно мало, совершенно недостаточно для человека (за две недели на стадионе Луис потерял 12 килограммов из своего и так очень небольшого – 60 кг – веса). Но однажды им принесли еды и того меньше – по половине «пепельнице». Корвалан и Луис, увидев эти ополовиненные порции, поднялись и сказали:

«Не будем есть эту подачку, никто не будет есть, пока нам не принесут хотя бы столько, сколько приносили раньше». И никто не принял от сержанта, руководившего раздачей пищи, ни крошки. Сержант принялся угрожать автоматом. Но никто не изменил решения. Пришел офицер – угрожал, кричал. Потом – запаниковал. Он-то понимал, что два-три дня голодовки, и из всех обитателей этой камеры в живых не останется и половины. Они не ели целый день. К вечеру им всем принесли по полной пепельнице еды – столько же, сколько приносили раньше.

И это тоже была победа. Очень важная для них победа.

Рассказывая мне о тех страшных днях, Луис сказал:

- Я хочу объяснить вам мое тогдашнее состояние, как я его сейчас сам понимаю. Когда вечером 12 сентября они ворвались в наш дом, я сразу понял, что это конец, что они убьют меня. Раньше или позже, но убьют. И этот в общем-то, весьма пессимистичный вывод, как ни странно, прибавил мне сил. Я решил – если уж погибать, то человеком, а не трусливой скотиной.

Я, естественно, не мог ничего рассказать им на допросах о «международном заговоре марксистов против народа Чили», потому что такого заговора не существовало и потому что я действительно не передавал ни от кого никаких политических распоряжений и занимался только своими служебными делами. Но дело не в этом. Я боялся, что любой рассказ о любой моей служебной встрече с деятелями правительства Альенде хунта может использовать в своих целях.

Я действительно марксист и, что говорить, каждым микроном своего сердца был на стороне правительства Народного единства и, конечно, ненавижу хунту. Я не мог позволить себе даже бессознательно, даже не по своей воле нанести вред – пусть посмертный – президенту Альенде.

В камере часто возникал разговор – что произошло с Альенде? Никто, конечно, не верил, что он кончил жизнь самоубийством. Все считали, что президент погиб, сражаясь. Но были среди заключенных такие, кто говорил: зачем он пошел во дворец, зачем дрался там? Ведь само это уже было самоубийством. Может правильнее было бы драться в каком-нибудь рабочем районе, на фабрике, где его поддержали бы рабочие, или уйти в подполье и оттуда руководить борьбой против хунты, или, наконец, уехать за границу и там возглавить правительство в изгнании…

Им возражали (и таких было большинство): он не мог уйти в рабочий район и драться на фабрике, он понимал, что это означало бы гибель тысяч рабочих и их семей – там расстреливали бы каждого. Он не мог уйти в подполье: его знает в лицо каждый чилийский ребенок. Он не мог уехать за границу – это значило бы сдаться перед хунтой. В Латинской Америке слишком много свергнутых президентов в изгнании. Он решил сражаться во дворце не потому, что был романтиком, а потому что это было единственно правильное ПОЛИТИЧЕСКОЕ решение, а Альенде был трезвым политиком.

…1 октября Луиса Карлоса Марина освободили из заключения. Без объяснения причин ареста. Без объяснения причин освобождения. Вообще без каких бы то ни было объяснений. Просто пришли в камеру, вызвали по фамилии, подвели к воротам, сказали: «Ты свободен» и выпустили.

За воротами его ждали представители ФАО – продовольственной организации ООН, те, кто добился его освобождения и освобождения других сотрудников ООН.

Прямо со стадиона, никуда не заезжая, его повезли на аэродром – там стоял самолет, готовый вылететь в Буэнос-Айрес.

Он только просунул голову в салон, поднявшись по трапу, как на шее его повисла плачущая жена. Рядом стояли дети. Оказалось, что после того, как его увезли солдаты, воспользовавшись тем, что часовой отошел, жена выбралась из машины и убежала в дом к их хорошему другу, жившему не очень далеко. Как ей удалось миновать ночные патрули, она до сих пор не знает.

В тот же день с величайшими предосторожностями ее и детей переправили в колумбийское посольство, где она и скрывалась, ничего не зная о его судьбе, как он ничего не знал о них. Только сегодня ей, наконец, сообщили, что ее смогут отправить в Аргентину к родным.

Значит там, под трибунами стадиона, ему показывали другую женщину в платье его жены, взятом в их разграбленном и разворошенном доме. Луис содрогнулся, подумав о том, что ждало его жену и детей, если бы офицерам хунты удалось их арестовать…

Я встретился с Луисом Карлосом Марином в Буэнос-Айресе. Он снова служил в ООН, в аргентинском отделении организации, занимавшейся социальными исследованиями для ЮНЕСКО.

Хотя никто, кажется, не просил его об этом, он написал доклад в ООН о беззаконных действиях и зверствах хунты, основываясь только на том, чему сам был свидетелем и о чем знает наверняка. Ему хотелось, чтобы об этом знало как можно большее число людей.

Я не знаю, что стало с его докладом, будет ли он где-нибудь опубликован. Но я тоже хочу, чтобы свидетельство служащего ООН Луиса Карлоса Марина стало известно как можно большему числу людей.


Каждое утро мальчишки во всех городах Латинской Америки продают газеты. Они

не выкрикивают заголовков. Мальчишки, продающие газеты в городах Латинской Америки, - неграмотны. Они просто кричат: «Газеты! Газеты!» А уж заголовки кричат сами за себя. Каждое утро я ищу в газетах вестей из Чили. Перед полуднем в киоске появляются местные аргентинские газеты – и я иду искать новостей из Чили там. После полудня на газетный прилавок тяжело ложатся – позавчерашние «Нью-Йорк таймс» и «Уолл-стрит джорнэл», и вчерашняя «Майами геральд». Их я тоже несу в отель, чтобы прочесть там все, что напечатано о Чили.

Однако с каждым днем в газетах все меньше и меньше сообщений из Сантьяго. Чем богаче, чем, как говорят, «респектабельнее» газета – будь то в Буэнос-Айресе, в Майами, в Нью-Йорке, тем с каждым днем меньше там о Чили. Ручеек новостей с Сантьяго становится все скуднее и скуднее.

Разъезжаются иностранные корреспонденты, совсем недавно готовые броситься на штурм чилийской границы, чтобы прорваться в Сантьяго. Совсем недавно они нанимали самолеты и держали их с разогретыми двигателями на ближайших к Чили аэродромах. Совсем недавно каждая информация из Чили была на вес золота и печаталась на первых страницах газет.

Теперь газеты и телевидение понемногу отзывают своих корреспондентов.

Переворот свершился. Президент убит. Дворец Ла Монеда в развалинах. Все это описано и отснято. «Сенсация» закончилась.

«Сегодня при попытке к бегству расстреляно 22 человека» - сообщает со спокойной наглостью представитель хунты.

И западные телеграфные агентства передают эту новость монотонно межу заметками

о перспективах футбольного первенства мира и новой косметической мази Жана Габора. «Солидные» газеты уже печатают сообщение о двадцати двух расстрелянных не на первых страницах и под заголовком меньшим, чем тот, что предваряет заметку о разводе двух американских кинозвезд.

Новость, подобная той, которая была вчера, уже не новость – считают редакторы. Однообразие наскучивает, даже однообразие убийства. Так мне сказал один журналист, который вовсе не симпатизирует хунте.

В Чили происходит однообразное, будничное убийство. Перед убийством двадцати двух была расправа над восемью. За день до этого – над шестнадцатью. Накануне – еще десять.

Эти цифры сообщает хунта. Никто им не верит. Все знают и о печи «для сжигания мусора», в которой горят тела расстрелянных на национальном стадионе; известно о носовых отсеках в плавучих тюрьмах на кораблях «Эсмеральда» и «Майпу», в которых расстреливают людей,

а трупы бросают в воду; известно о концлагере Писагуа, созданном во исполнение «закона о защите демократии» и отрезанном от внешнего мира 200 километрами пустыни и морем; известно о заваленном мертвыми телами морге в Сантьяго, к которому каждый день с утра выстраиваются длинные очереди желающих получить сведения об исчезнувших родных или их тела; известно, что «для защиты демократии» хунта распустила конгресс, уволила университетских ректоров и назначила на их место отставных генералов и полковников, разогнала все политические партии, даже реакционные, запретила профсоюзы; известно, что лучшие люди Чили – и среди них Генеральный секретарь компартии Луис Корвалан – томятся в заточении.

Все это известно. Но можно предположить, что куда больше насилий, убийств, пыток,

о которых не удалось узнать.

Расправы становятся все регулярнее и профессиональней. Накопленный опыт систематизируется. Для консультаций приезжают высокие специалисты по расправам из других стран.

Но все это уже будни, все это было вчера и позавчера. И об этом уже сообщалось в печати. И этим не удивишь мир. Так считают в редакциях многих «респектабельных» газет.

А в Чили только еще разворачивается самое страшное – будни фашизма.

Нет более опасного и страшного фашизма, чем фашизм, лишенный сенсаций, фашизм обыденный.

И нет большей трагедии для людей, чем «привычка» к фашизму, даже если этот фашизм далеко, очень далеко, где-то между Магеллановым проливом и пустыней Атакама.

Хунта устроила «экскурсию» четырех чилийских журналистов на остров Досон, в проливе Магеллана, где томятся многие министры и руководящие деятели партий, входившие в правительство Народного единства. Отчет этих журналистов был опубликован в реакционной чилийской газете «Меркурио». Отчет короток. В нем сообщается, что размер острова – 24 на 75 километров, что он пустынен, что, кроме лагеря, там есть небольшая база чилийских ВМС, что

в лагере еще нет бараков, но строительство их успешно идет (среднегодовая температура на острове Досон – 4 градуса, лишь летом температура поднимается до +1 градуса). А теперь я прошу вчитаться в следующие заключительные слова журналистского отчета: «Офицер ВМС сказал нам, - пишут журналисты, - что вначале заключенные вели себя довольно нервно. Но сейчас, после того, как они познали новую жизнь (!) у них совсем другой вид, в чем он посоветовал убедиться нам самим.

И мы, - продолжают журналисты, - убедились: мы заметили, что все заключенные чувствуют себя хорошо и ведут себя очень оживленно».

Я не знаю, чего в этом отчете больше – глупости или подлости. Оба качества здесь соревнуются одно с другим.

Департамент Геббельса, как известно, тоже устраивал для некоторых журналистов экскурсии в гитлеровские концлагеря, где представители печати должны были убедиться и убедить мир в гуманности обращения гестаповцев с заключенными. Уже здесь, в Буэнос-Айресе, в архиве моего аргентинского друга, антифашиста, я увидел снимок, опубликованный в одной из фашистских газет во время второй мировой войны. На снимке – стеллажи книг, и какой-то человек, как утверждает подпись, «заключенный лагеря Дахау выбирает себе книгу по душе».

Снимков, сделанных на острове Досон, газета «Меркурио» не опубликовала.

Не рискнула… и ни одна из «респектабельных» буржуазных газет не возмутилась этим «отчетом» газеты «Меркурио».


Буржуазно «респектабельные» газеты, особенно газеты США, все реже и реже печатают новости из Чили и понемногу отзывают из Сантьяго своих корреспондентов.

И хочется кричать:

Не позволяйте редакторам «респектабельных» газет приучить людей к фашизму, даже если фашизм очень далеко, например, в Чили!

Не позволяйте себе привыкать к убийству, даже если оно совершается кем-то очень далеко, например, в Чили! Нельзя дать привыкнуть себе к фашизму, даже если он на другом краю мира и сегодня не касается твоей судьбы и судьбы твоих детей. Нельзя, чтобы фашизм стал обыденным.

Нельзя!


Лима – Буэнос-Айрес – Мендоса

Сентябрь – октябрь 1973 года