Сергей Александрович Зеньковский
Вид материала | Документы |
- Сопредседатели Оргкомитета: филатов сергей Александрович, 3085.97kb.
- Есенин, Сергей Александрович, 15.32kb.
- Московский государственный институт международных отношений, 1027.57kb.
- Сергей Александрович Кудряшев. Классификация в системных исследованиях. М.: Центр системных, 378.9kb.
- Есенин Сергей Александрович Анна Снегина, 244kb.
- Сергей александрович, 879.13kb.
- С. Кара-Мурза, А. Александров, М. Мурашкин, С. Телегин, 6654.32kb.
- С. Кара-Мурза, А. Александров, М. Мурашкин, С. Телегин, 6654.45kb.
- Тест по литературному чтению. 2-й класс., 14.41kb.
- Управление стратегическими изменениями и рисками руководитель курса, 276.88kb.
Заключение
Как каждое большое историческое явление, будь это протестантская реформация или русская революция, так и русский церковный раскол XVII века не был результатом случайных столкновений, неудачных действий нескольких лиц или одного идеологического конфликта. Это уже видно из того, что при царе Алексее Михайловиче от русской церкви отошло не одно, а несколько разных по идеологии и разнородных по возглавлению и составу движений, которые нам известны под собирательным именем старообрядческого раскола. Конечно, это прежде всего было консервативное поповщинское “подлинно старообрядческое” движение, первыми вождями которого были старые боголюбцы, оставшиеся и после раскола в церкви верными основным канонам православия. Затем наиболее важным из этих течений являлось весьма отличное от традиционного православия эсхатологическое, с некоторым дуалистическим привкусом беспоповство. Наконец тогда же определились и два менее значительных течения: экзальтированная и мистическая, искавшая своих “Саваофов и Христов среди человек” христовщина, и весьма безразличная к духовным и обрядовым проблемам, почти что грешившая агностицизмом и нигилизмом нетовщина. Уже само наличие этих четырех очень отличных друг от друга оторвавшихся от церкви движений указывает, насколько глубок, сложен и разнообразен по своим корням был русский церковный раскол того времени.
Конечно, нелегко определить различия между этими движениями, которые отвергли претензии государства и епископата на распоряжение духовной жизнью народа. Преданность “древлему православию”, как свою идеологическую позицию называли сами “раскольники”, или “старому обряду”, как их убеждения характеризовали их противники и историки, вовсе не исчерпывала существо этих духовных движений в русской церкви. “Старый обряд” в значительной степени часто стал увлекающим и удобным знаменем, за которым отдельным вождям было легко повести церковный народ, недовольный той пищей духовной, которую ему предлагало возглавление церкви и рутинеры из рядового духовенства. Несомненно, приверженность к прошлому русского православия, к молитвенному подвигу предыдущих поколений русских святителей и святых, духовников и мирян играла большую роль в русском расколе и вдохновляла вождей сопротивления никоновским новшествам. Но, как неоднократно отмечалось в этом исследовании, отколовшись от церкви, “старообрядцы” в значительной степени иногда изменили более важные черты традиционного русского православия, чем те, которые пострадали от затеек нетерпеливого патриарха. Говоря о “старом обряде”, вожди сопротивления Никону и епископату на самом деле вели своих последователей не обратно к древнемосковской вере, а к вере новой, вере, основанной на желании более горячей, более активной и более целостной религиозной жизни, чем та, которую они находили в своих приходах и обителях. Социальные и политические мотивы, экономическое недовольство, недоверие к церковному и государственному руководству, озлобление против бояр и дворян, личные обиды, отталкивание от новых культурных веяний сыграли большую роль в росте и развитии старообрядческого раскола. Но в первую очередь чисто духовные побуждения поставили Неронова и Аввакума, Никиту Пустосвята и Досифея в ряды противников церковной иерархии и ее новшеств, и уж, конечно, прежде всего эти религиозные побуждения легли в основу проповеди Капитона и Вавилы и самосжиганий дьякона Игнатия, инока Геннадия и иже с ними проповедовавших. Попавшие в Пустозерск донские казаки бежали из него через несколько недель, а Аввакум и его друзья и не пытались избежать заточения и казни, а с радостью ждали мученичества как испытания и исповедания своей веры.
Религиозные искания этих течений были очень различны. Боголюбцы, начавшие свою проповедь уже в 1630-х годах и давшие первых вождей тому движению, из которого развилось поповщинское старообрядчество, с самого начала настаивали на интенсификации духовной жизни духовенства и паствы, церкви и государства. Мечты о Третьем Риме породили в их душах чувство ответственности за русское, последнее в мире, как они думали, чистое православие. Борьба западных вероисповеданий против восточной церкви в Польше и в Оттоманской империи усугубила их опасения и испугала их угрозой победы уже, как казалось им, торжествующего на Западе Антихриста. Видя, что их проповедь активной веры, духовного возрождения, церковной дисциплины и ответственности всех православных за судьбы церкви не встретила отклика в среде иерархии, они взяли под подозрение и сам епископат. “Памяти” священников патриарху и архиереям, конфликт на соборе 1649 года, резкость споров Неронова с Никоном обнажают всю остроту отношений между духовно напряженными боголюбцами-протопопами и равнодушными, безучастными владыками. Обострение отношений между лучшими представителями этого низшего приходского иерейства и епископатом шло параллельно со все большей радикализацией требований реформ внутри церкви. Эти требования напоминали клюнийское движение XI века и прособорные, противоавторитарные настроения на Западе в эпоху “авиньонского пленения пап”. Подобно клюнийцам, боголюбцы хотели восстановить дисциплину духовенства, поднять дух церкви, ввести больший порядок в повседневную жизнь монастырей, приходов и паствы. Несколько позже раздались голоса, требовавшие участия рядового духовенства и добрых мирян в соборах и в определении целей русской церкви. Боголюбцы заявляли, что ответственность за судьбы церкви не может оставаться целиком в руках часто нерадивых владык, говорили, что “не единым бо архиереем, но в мире живущим, и житие добродетельное проходящим, всякого чина людям” полагается быть на соборе. А на соборе 1649 года царский духовник и боголюбец Стефан Вонифатьев не побоялся прямо в глаза владык бросить жестокие слова, что они не пастыри, а “волки и губители” дела Христова. Взгляды представителей движения боголюбцев, не боявшихся требовать от иерархии церковных и даже обрядовых реформ, неожиданно совпадали с высказываниями средневековых католических истолкователей роли соборов в католицизме. Уже в 1324 году итальянский богослов Марсилий Падуанский в своем “Защитнике Веры” писал, что высший авторитет в церкви принадлежит всей массе подлинно верующих, являющейся последней и верховной инстанцией в вопросах веры и церковной жизни и выраженной на всеобщем соборе. Вслед за ним “непобедимый доктор”, ученый английский францисканец Уильям Оккам (1270—1347) в своих “Диалогах” утверждал, что не папа и епископат, а вся церковь как собрание всех подлинно верующих, хотя бы этих верующих и оставалась всего лишь горсть, является непогрешимой, при этом даже тогда, когда созванный папой собор следует иному, ошибочному решению.
Когда через полтора десятка лет после первого столкновения с епископатом на московском соборе 1666—1667 годов Аввакум, Лазарь и их друзья отвергли авторитет русских и левантинских владык, то они следовали по тому же пути, который наметился уже в 1640-х годах и уже тогда фактически вылился в бунт против нерадивых архиереев, которых они почитали за губителей душ христианских. Только судьбы веры и церкви заботили Аввакума, когда он, перефразируя слова пророка Исайи (VIII, 9—13), увещевал своих последователей: “Стойте твердо в вере и незыблемо! Страха же человеческого не убойтесь, ни ужасайтесь! Господа же Бога нашего святите в сердцах ваших... услышите и до последних земли: яко с нами Бог!”[1].
Невозможность для Аввакума, Досифея, Евфросина и других стоятелей за древлюю веру идти против своей совести, против своей веры и привела их к разрыву с иерархией. Все остальные мотивы — личные, социальные, антагонизм между богатым и часто жестоким епископатом и им подвластным рядовым иерейским клиром — тоже имели некоторое влияние на их поведение и сыграли значительную роль в дальнейшем росте старообрядчества, но не ради них шли старообрядцы на муки, плаху и в огонь срубов палачей.
Совсем другие реакции струн душевных привели к расхождению с церковью то движение “лесных старцев”, которое тоже началось в 1630-х годах, почти что одновременно с “походом церковным” боголюбцев и которое уже через четверть века стало оформляться в беспоповщину. Если оптимисты-боголюбцы верили в возможность спасения “мира” и в “миру” и, веря в теократическую утопию, хотели превратить в подлинно святую Русь, в настоящий Третий Рим современную им греховную, но дорогую им родную страну, которую в своих мечтах они видели как лучезарный храм с вечным служением литургии, объединяющей Бога и мир, то зато Капитон и его веригоносцы считали мир уже обреченным злу. Поэтому они хотели увести своих последователей, которые в их глазах были последними верными представителями восточного христианства, из этого мира в пустыню, в вечный пост и наконец в пламя огнеопального причастия. В этих двух течениях сказались две вечные стороны христианства: радостная, оптимистическая, столь хорошо ощутимая русской душой в пасхальных службах, и мрачная, пессимистическая, нередко характерная для раннего ближневосточного монашества и искаженно представленная у павликиан, богомилов и катаров. Эти пессимисты видели перед собой не воскресение Христово и искупление Им грехов мира, а картину страстей Господних, мук Его учеников, преследования Его последователей, аскетизм египетских и сирийских монахов, опасности искушения и погибели души. Затворничество св. Антония Великого, подвиги столпников, в особенности св. Симеона (356—459), который почти сорок лет провел на своем столпу-площадке и на весь пост оставался без пищи, примеры русских столпников, вроде св. Никиты Переяславльского из северного Залесского Переяславля, убитого в 1186 году, и Саввы Вишерского, тоже северного, новгородского святого, умершего в 1460 году, затворников Киево-Печерских, веригоносцев Волоколамских и Соловецких, видимо, постоянно стояли перед их “глазами духовными” как образец мученичества во славу и в подражание Христу. В их мышлении, несомненно, была и струя дуализма, по всей вероятности, подспудно проникшего на Русь из балканского богомильства. Так же, как балканские богомилы и южнофранцузские катары-альбигойцы, так и “лесные старцы” не только следовали павликианскому учению, что “подлинная церковь есть церковь гонимых мучеников”, но так же, как и эти религиозные дуалисты, еще до Никона стали “пренебрегать священством”, отказывались ходить в храм на литургию и почитали, что нет спасения в этом погрязшем в грехах мире, завоеванном злом. Из учения о крайней строгости поста они спасения вечного ради позже перешли к запощеванию себя до смерти. А дальше, и опять-таки до злосчастных соборов 1666—1667 годов, видимо, уже в начале 1660-х годов эти “лесные старцы” во главе с таинственным Вавилой стали звать своих учеников на костры всеочищающего огня, на огнеопальное причастие.
Происхождение ужасных русских гарей все еще остается неясным во мраке северных лесов. Путь от строжайшего поста Капитона к самоуморению полным постом-голодом ясен, но переход от самоуморения к гарям до сих пор еще трудно объясним. Может быть, случайная фраза, пророненная “лесным старцем” Вавилой, бывшим питомцем “парижской академии”, Сорбонны, все же дает некий ключ к разгадке происхождения гарей. На допросе перед своим сожжением в срубе, которое последовало 5 января 1666 года, этот вязниковский пророк обмолвился любопытными словами. Объясняя свое учение религиозного самоубийства, он промолвил: “Мы-де сей путь Лукиана мученика проходим”[2]. Ссылка “лесного старца” Вавилы на Лукиана весьма многозначительна: св. Лукиан из Самосаты, память которого празднует церковь и который жил в 235—312 годах, хорошо известен в отеческой литературе как один из ранних христианских писателей и жертва преследований христиан при Диоклетиане, замученный голодом в антиохийской тюрьме. Уже его смерть от голода, правда, не добровольного, а вынужденного, могла служить примером для самоуморителей постом среди последователей Капитона и Вавилы. Но возможна еще и другая догадка: во II—IV веках было два Лукиана Самосатских: уже упомянутый христианский писатель, мученик и гораздо более знаменитый языческий сатирик, умерший около 200 года. Оба Лукиана, и языческий сатирик и христианский комментатор, писали приблизительно в одинаковом стиле, часто пользовались параллельными приемами в своей литературной работе, и поэтому произведения Лукиана Сатирика иногда ошибочно приписывались Лукиану Мученику, и наоборот, а известная византийская энциклопедия Свиды вообще значительно спутала авторов этих совсем различных по своим идеям писателей. В одном из своих произведений сатирик и язычник Лукиан вывел Перегрина, философа-циника и, как кажется, христианина, которого христиане все же почитали как мученика и который в 165 году, чтобы показать свое презрение к гонениям и свое духовное превосходство, добровольно сжег себя на костре. Очень вероятно, что, говоря о пути, указанном Лукианом, русско-французский “лесной старец” Вавила подразумевал именно этот пример добровольного мучения и смерти во славу своих убеждений, который хотя и был описан Лукианом Сатириком, но все же мог быть ввиду ошибочно определенного авторства в глазах Вавилы примером самоотверженного самосожжения, описанным св. Лукианом Мучеником. Так как нам до сих пор почти совсем неизвестна биография и прошлое Вавилы, то настаивать на такой догадке, конечно, невозможно, но она нам кажется наиболее вероятным объяснением происхождения русского религиозного “новоизобретенного способа самоубийственных смертей” путем огня.
Психология религиозного добровольного мученичества, Martyrer-Psychologie, как ее называют некоторые немецкие исследования, конечно, присуща многим религиозным учениям, в том числе и христианству. Затворничество, столпничество, ношение вериг и суровый пост тоже являлись проявлением преувеличенного аскетизма, часто добровольного мученичества. У французских альбигойских катаров был даже обряд религиозного самоубийства, так называемая эндура. Обычно высшее посвящение давалось катарами — по-гречески: чистыми, пуританами — только или избранным высшего эзотерического круга или же мирянам перед их смертью. В случае же если посвященный перед смертью мирянин выздоравливал, то, чтобы он не погубил каким-нибудь грехом свою “чистую” душу, ему предлагалось покончить жизнь самоубийством. В случае же отказа другие “чистые” приканчивали удушением не желающего спастись собрата по вере. Во времена Реформации среди анабаптистов идея добровольного мученичества также была особенно сильна среди меннонитов и гернгутеров, а в Ст. Галлене, в Швейцарии, один восторженный анабаптист ради спасения своей души даже упросил своего брата, чтобы тот убил его. Да и сожжения католической инквизицией уже раскаявшихся еретиков, видимо, имели целью не только их наказание за заблуждения, но и духовную помощь этим заблуждавшимся для более верного спасения души и избавления от дальнейших искушений.
Не только мученичество, отрицание благодати в мире, священства и таинств, но и предписание безбрачия, столь характерное для русского беспоповства, имело свое прошлое в предыдущей истории христианства и христианских и полухристианских-полудуалистических ересей. Не только еретики-богомилы и катары требовали полного воздержания от брака и половой жизни, но и “узкая дорога христианства” — монашество — предписывала отказ от брака. Уже со времени св. Антония, который сам был девственником и советовал девственность своим ученикам, брак казался трудно совместимым с полным христианским идеалом. В католической церкви и сейчас целибат строго требуется от всех представителей клира. В Киево-Печерском монастыре безбрачие было обязательным для монахов, но, видимо, оно проповедовалось и для желающих найти спасение в миру. Уже в XI веке вслед за апостолом Павлом преподобный Моисей Угрин напоминал, что “оженивийся печеться како угодити жене, а неженивийся како угодити Богу” (1 Коринф. VII, 32-33)[3]. Через четыре столетия после него Иосиф Волоцкий не только писал, что “девство брака выше есть и много чеснейши”, но и предполагал, что брак даже не является единственной моральной возможностью продолжения рода человеческого, так как таковое по воле Божией может произойти и другим путем. “Нужды убо ради, а не иного чего брак бысть. Можеше убо Бог и инемь образом человечеськый род умножити”, — учил суровый Волоцкий игумен[4], а вслед за ним то же твердил и ученый Максим Грек[5], видимо, определивший свой духовный облик в той же обители, где жил и проповедовал Савонарола.
Помимо этих веяний, на беспоповство Севера оказало значительное влияние и само церковное прошлое этих глухих и малонаселенных краев средневековой Руси. В пределах Олонецких и Беломорских население проживало в очень небольших деревушках и починках, в которых нередко бывало всего лишь по несколько домов. Малонаселенность этих северных селений и громадные расстояния, отделявшие их одно от другого, препятствовали регулярному обслуживанию духовных нужд жителей священниками. Уже в ранние века распространения христианства на Руси там развился обычай совершения мирянами — “простецами” или же “непосвященными”, т. е. не священниками, а дьячками и дьяконами треб и даже служб, которые обычно должны были быть совершаемы иереями. Иерархия упорно боролась с этими неканоническими обычаями, но ввиду отсутствия достаточного количества священников и, видимо, их нежелания идти в бедные, глухие и полупустынные районы Севера все запрещения оставались безрезультатными. Так, например, собор 1274 года, несмотря на заботы о восстановлении церковной жизни в разоренных монголами областях, вспомнил и об этом обыденном беспоповстве и предписал “непосвященным” не пети, то есть не служить служб и не отправлять треб и “на онбоне божественного словеса людям не читати”[6]. Но, несмотря на столетия запрещений этих нелегальных, но обычных беспоповских служб, положение и церковное строительство там мало улучшалось ввиду бездорожья и заброшенности края. Много позже, в 1628 году, во всех обширнейших Заонежских погостах было всего лишь 12 церквей при 9 поповских дворах, что показывало, что у властей и надежд не было найти достаточно священников для всех храмов. В более близком к Новгороду погосте Олонецком было 7 поповских дворов при 9 церквах, а в Пиржинском и Важинском — всего 3 храма при 2 поповских дворах[7]. Недостаточное число священников вело к злоупотреблениям и сборам населения за требы. Очень интересен в этом отношении отчет о причинах большого беспоповского похода 1693 года на Пудожский погост, происшедшего в разгар гарей и борьбы против церковных новшеств. Жалуясь на своих священников, крестьяне говорили, что “нас мирских людей, те Пудожские попы не исповедуют, не причащают, к болящим не ходят, и родительницы без покаяния умерают. За погребение умерших берут по 2, по 3 и по 5 рублев, а у кого деньги не имеются, те лежат без погребения, и попы забыв страх Божий, пьют только да бражничают. За крещение, за молитву родильницам, за сватьбу берут попы в четверо”[8]. Немудрено, что обозленное и привыкшее обходиться без духовенства население легко пошло за проповедью беспоповцев, которые сами безвозмездно совершали требы и учили, что “последовавшие за антихристом” иереи вовсе не являются носителями благодати. Вожди этого похода простецы Журавский и Зайцев перекрещивали сразу по 20—30 человек, а на одной “Ердани” Журавского в беспоповство перешли даже 77 перекрестников.
Вот почему на этой древлей православной, но церковно скудной почве легко возросли семена беспоповской веры. Эта северная земля, оплодотворенная гарями и учением вдохновленных апокалиптических вождей, неожиданно дала богатые всходы этого весьма неточно называемого старообрядческим, беспоповского движения.
Со временем русское беспоповство, в особенности поморское (новопоморское) согласие, все же отошло от большинства крайних воззрений их первых учителей XVII века. Не только самосжигания были совершенно прекращены, но и их взгляды на царство Антихриста, на нынешнее время и на брак подверглись коренному пересмотру. Теперь Антихрист понимается как “всякое отступление от веры Христовой, проповеданной апостолами. Иными словами, каждый противник Христа, которого Вселенские соборы святых отец отвергли бы как еретика”. Таинства евхаристии современные беспоповцы тоже не имеют, так как оно “было потеряно нашими предками во время гонений в XVII—XVIII веках вместе с нашими священниками и епископами, истребленными во время преследований”. Зато снова восстановлено таинство брака, но оно совершается, по мнению поморцев наших дней, не священником или наставником, а “Богом и самими брачущимися” и с благословением настоятеля[9].
Теперь судить, конечно, трудно, но надо полагать, что не будь нелепых затеек неистового Никона, русские церковные трудности не приняли бы такого трагического оборота, какой они приняли в результате введения нового обряда. Без знамени защиты древлего православия боголюбцы и капитоны вряд ли пошли бы на открытый разрыв с церковью, и ревнители прошлого не имели бы предлога проявить такой беспримерной преданности “старому закону” и “мучителя не дождавши, полками в огонь не дерзали бы за Христа”.
Но знамя защиты русской веры было создано как безрассудностью патриарха Никона, так и упорной поддержкой его нововведений и царем и правящим классом. Правящий класс, конечно, мало интересовался переменами, введенными в обряд, но зато решительно не хотел уступать “церковникам”, будь они патриарх и епископы, как это было показано во время суда над Никоном, или “ревнители благочестия”, которые хотели поставить закон Бога над законами и политикой государства. Веяния секуляризационных настроений уже тогда были сильны, и, выходя из эпохи средневековой политики, культуры и технологии, Московская Русь, вернее, ее руководство выходило также и из эпохи средневековой веры и средневековых отношений между церковью и государством. XVII век был вряд ли подходящим веком для возрождения теократических утопий Третьего Рима.