Жак лакан семинары

Вид материалаСеминар

Содержание


Xvii. вопросы к преподающему
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   45

Вы скажете, что здесь рядом с письмом уже нет трех персонажей. Само письмо здесь, два персонажа тоже налицо, но где король? В этой роли здесь явно выступает полиция. Министр именно потому так спокоен, что полиция участвует в обеспечении его безопасности точно так же, как обеспечивает, со своей стороны, король безопасность королевы. Защита двусмысленная - с одной стороны, это покровительство, которое обязан он ей оказать в качестве супруга, с другой стороны, это поддержка, которой обязана она его слепоте. Достаточно, однако, сущего пустяка, легкого нарушения равновесия, чтобы прослойка письма улетучилась. Именно это с министром и произошло.

Было ошибкой с его стороны думать, что если полиция, уже несколько месяцев обшаривавшая его жилище, письмо не нашла, он может вздохнуть спокойно. Это еще не дает никаких гарантий, точно так же, как неспособность увидеть письмо короля не оказалась для королевы защитой. В чем его ошибка? В забвении того, что если полиция письмо не нашла, то не потому, что найти его нельзя, а потому что полиция искала нечто другое. Страус чувствует себя в безопасности, потому что голова у него зарыта в песок, - министр напоминает страуса усовершенствованного, который чувствует себя надежно укрытым, когда голову в песок сунул другой страус. В результате он позволяет ощипать себе хвост третьему, из его перьев делающему себе плюмаж.Итак, министр находится в положении королевы, а полиция - в положении короля, дегенеративного короля, который верит лишь в реальное и ничего не видит. Расстановка персонажей в точности отвечает прежней. И по одному тому, что министр в ход дискурса вмешался, что маленькое письмо, речь в котором идет о пустяках, достаточных, чтобы произвести вокруг великие опустошения, оказалось в его руках, этот хитрец из хитрецов, честолюбец из честолюбцев, интриган из интриганов и дилетант из дилетантов не видит, что секрет его вытащат прямо у

него из-под носа.

Достаточно пустяка (весьма явственно напоминающего о присутствии полиции), чтобы отвлечь на какое-то мгновение его внимание. Ведь случай на улице оттого и привлекает его внимание, что он уверен, что за ним наблюдает полиция. Как может у меня перед домом что-то произойти, если у меня на каждом углу по три фараона? Письмо не только феминизировало его, письмо (на чью связь с бессознательным я ваше внимание уже обращал) заставило его забыть самое главное. Помните историю о человеке, которого встречают на необитаемом острове, где он укрылся, чтобы забыть. - Забыть что? — Я забыл. Так и министр забыл, что, находясь под надзором полиции, не нужно упускать из виду, что могут найтись соглядатаи и получше.

Следующий этап очень интересен. Как ведет себя Дюпен? Обратите внимание на то, что между двумя визитами префекта полиции проходит немалое время. Завладев письмом, Дюпен, в свою очередь, не говорит о нем ни слова. Другими словами, владелец письма - в этом значение блуждающей истины как раз и состоит - обречен на то, чтобы держать язык за зубами. И в самом деле, кому он может о нем рассказать? Положение не из самых приятных.

Благодарение Богу, префект полиции появляется снова (префектам полиции вообще свойственно на места своих преступлений возвращаться) и Дюпена расспрашивает. Тот рассказывает ему абсолютно изумительную историю. О бесплатной консультации. Речь идет об английском враче, у которого попытались однажды выудить рецепт в частной беседе: Что бы вы посоветовали сделать больному, доктор? - Обратиться к врачу. Тем самым Дюпен намекает префекту, что гонорар будет не лишним. Тот немедленно подписывает чек, после чего Дюпен говорит: Вот оно, в моем ящике.

Значит ли это, что Дюпен, этот удивительный, наделенный почти сверхъестественной проницательностью персонаж, превращается вдруг в мелкого спекулянта? Я нисколько не сомневаюсь, что перед нами просто искупление тех злых чар, той "мана", которая с этим письмом связана. И действительно, получив свой гонорар, Дюпен тут же выходит из игры. Дело не просто в том, что он передал письмо кому-то другому, а в том, что теперь мотивы его абсолютно для всех ясны — он свое получил и теперь он тут не при чем. Сакральное значение гонорарного возмещения ясно просматривается на заднем плане анекдота про врача-англичанина.

Я не хочу настаивать, но потихоньку могу вам заметить, что и мы с вами, носящие с собой все украденные письма нашего пациента, тоже берем с него немалую плату. Подумайте хорошенько - ведь если бы мы этой платы не требовали, мы тут же сами оказались бы участниками трагедии Атрея и Фиеста - трагедии, жертвой которой является каждый из тех, что приходит доверить нам свою тайну. Они рассказывают нам всякую чертовщину - и как раз поэтому сами мы в разряде священного и жертвенного отнюдь не находимся. Всем известно, что деньги служат не только для приобретения тех или иных предметов, что цены, которые в нашей цивилизации рассчитываются с великой точностью, призваны ослабить опасность куда более страшную, чем денежная расплата, - опасность быть в чем-то перед кем-то в долгу.

Вот о чем идет речь. Каждый, у кого оказывается это письмо, вступает в конус тени, отбрасываемой тем фактом, что оно принадлежит — кому? Кому, как не лицу, в нем заинтересованному — королю. И оно в конечном счете действительно попадает к нему, но совсем не так, как происходит это в воображении Дюпена, где министр, получив отпор со стороны королевы, оказывается настолько глуп, чтобы пустить письмо в ход. Оно и вправду попадает к королю - к королю, который по-прежнему ничего не знает. Разница лишь в том, что по ходу дела месть короля занял другой персонаж. Министр, который на предыдущем этапе сталбыло королевой, - вот кто выступает теперь в королевской роли. На третьем этапе место короля занял он, и письмо — у него.

Это, разумеется, уже не то письмо, что ушло от Дюпена в руки префекта полиции, а оттуда в секретный отдел безопасности (не надо убеждать нас, что одиссея письма в рассказе закончена), это письмо в новой, приданной ему Дюпеном форме, в гораздо большей мере служащее орудием судьбы, чем сам По дает нам это понять, — в форме провокационной, сообщающей этой истории столь милый для мидинеток язвительный и жестокий оттенок. Открыв письмо, министр прочтет эти строки, которые прозвучат для него пощечиной:

_ план столь зловещей мести

достоин если не Атрея, то Фиеста.

Если министру суждено будет это письмо открыть, ему действительно ничего больше не останется, как пожать плоды собственных поступков, пожрать, подобно Фиесту, собственных детей. Именно это и происходит с нами ежедневно, всякий раз, когда символическая цепочка раскручивается до конца, — наши собственные поступки настигают нас. Возникает неожиданно ситуация, когда платить надо наличными и сполна. Ситуация, когда надо, как говорят, дать отчет в своих преступлениях -имея в виду, что если вы сумеете дать в них отчет, то наказание вас не ждет. Если министр действительно сделает глупость и пустит письмо в ход, тем более не заглянув в него предварительно, чтобы убедиться, что это именно оно и есть, ему и вправду останется лишь последовать шуточному призыву, брошенному мною в Цюрихе в споре с Леклером: Ешь свое Dasein! Вот пир, поистине достойный Фиеста!

Чтобы упустить письмо в ход, министру нужно довести парадокс игрока поистине до безумия. Для этого ему нужно быть человеком воистину, до конца лишенным всяческих принципов - даже того, последнего, с которым большинство из нас никогда не расстанется и который представляет собой всего лишь тень глупости. Почувствуй он страсть - он найдет королеву щедрой, достойной уважения и любви, и это спасет его, каким бы идиотским этот выход ни выглядел. Испытай он неприкрытую ненависть, он попытается правильно рассчитать свой удар. И лишь втом случае, если Dasein его действительно выпало из любого порядка, вплоть до интимного порядка его собственного бюро, его письменного стола, - лишь в этом случае придется ему испить до дна свою чашу.

Все это мы могли бы с успехом записать и с помощью наших маленьких альфы, беты и гаммы. Все то, что помогает нам описать персонажей как реальных - качества, темперамент, наследственность, происхождение, - не играет в этом деле никакой роли. В каждый момент каждый из них во всем, вплоть до сексуального своего поведения, определен тем фактом, что письмо всегда приходит по своему назначению.

5 апреля 1955 года.

XVII. ВОПРОСЫ К ПРЕПОДАЮЩЕМУ

Общий дискурс.

Осуществление желания.

Желание спать.

Глагол и потрох.

Вопрос о реализме.

Сегодня мы приблизились к гребню того порой нелегкого на подъем склона, восхождение на который мы в этом году предприняли. Мы уже у вершины. Ничто не предвещает, однако, что с этой вершины откроется нам широкая панорама уже пройденного нами.

Как я уже говорил вам в последний раз, я попытаюсь связать воедино функцию слова и функцию смерти - не смерти как таковой, потому что это пустой звук, а смерти как той силы, которая сопротивляется жизни.

То, что лежит по ту сторону принципа удовольствия, описывается термином Wiederholungszwang. Термин этот неудачно переведен на французский язык как автоматизм повторения -мне кажется, что он гораздо лучше передается предложенным мною понятием настойчивости (insistance), настойчивости упорной и многозначительной. А в этой-то функции как раз и укоренен язык как нечто придающее новое измерение - я не сказал бы, что миру, потому что это и есть то измерение, которое делает мир возможным, если он, мир, действительно представляет собой вселенную, послушную языку.

Так как же соотносится эта функция с понятием, к которому ведут Фрейда его, в свою очередь настойчивые, размышления -с понятием инстинкта смерти? Ибо в человеческом мире происходит соединение между речью, которая определяет собою человеческую судьбу, и смертью, места которой в мысли Фрейда мы указать не можем, не зная, располагается ли она на уровне Реального, Воображаемого или Символического.

Но связывать эти два термина так, чтобы вы смогли вновь и, надеюсь, еще лучше, прочувствовать значение фрейдовскогооткрытия и аналитического опыта как средства, позволяющего помочь субъекту в том откровении, которое делает он для себя о себе самом, я немного повременю.

Мне пришла в голову мысль, которая при всей нелицеприятности своей вовсе не является плодом разочарования. Мне подумалось, что преподавание представляет собой нечто крайне сомнительное и что не было еще ни одного случая, чтобы, заняв место за маленьким столиком, которое теперь занимаю я, человек не оказался или, по крайней мере, не казался бы для него подходящим. Другими словами, как заметил один очень достойный английский поэт, история еще не знает случая, чтобы преподаватель не знал, что сказать. Чтобы занять те минуты, в течение которых приходится выступать с позиции того, кто знает, знания всегда оказывается достаточно. Невиданное дело, чтобы человек, заняв место преподавателя, лишился вдруг дара речи.

А это, в свою очередь, наводит меня на мысль, что настоящим преподаванием может называется лишь то, которое рождает у слушателей настойчивость, то желание знать, которое возникает не раньше, чем они сами оценили меру невежества как такового - то есть насколько оно, как таковое, плодотворно - в том числе и со стороны того, кто преподает им.

Поэтому прежде чем произнести несколько слов, которые тем, которых формальные схемы нашего мышления заботят в первую очередь, покажутся заключительными, а для других ознаменуют лишь новое начало, я хотел бы, чтобы каждый из вас задал мне сегодня вопрос, который можно было бы охарактеризовать как мой собственный.

Другими словами, пусть каждый по-своему выскажет мне, к чему, по его мнению, я клоню. Пусть теперь, после всего, что я в этом году успел рассказать, каждый объяснит мне, как рисуется ему или как окончательно оформляется для него, или закрывается для него, или уже сейчас вызывает у него сопротивление вопрос в том виде, в каком я его ставлю.

Конечно, это всего лишь точка прицела, и от этой идеальной точки каждый может остаться на том расстоянии, которое предпочтет. Мне кажется, что по самой природе своей она должна быть точкой схождения всех вопросов, которые могут прийти вам в голову, но ничто не обязывает вас метить именно внее. И все же любой вопрос, который вам предстоит мне задать, каким бы частным, локальным, неопределенным он ни казался, должен будет с этой точкой так или иначе соотноситься.

Если у вас создалось впечатление, что я о каких-то вещах умалчиваю, вы тоже можете, высказавшись случаем, об этом сказать. Это еще раз засвидетельствует по-своему то не способное укрыться от вас постоянство, с которым мы с вами до сих пор избранным мною путем следовали.

Я настойчиво прошу вас принять в этой работе участие. Именно так — я не позволю заполнить часы этого занятия не чем иным, кроме такого вот именно эксперимента.

Начнем с добровольцев. Это испытание представляет собой то наименьшее, что я могу от вас потребовать, - обнаружить себя перед другими. Если вы, будучи аналитиками, неспособны на это - на что вы вообще способны?

Пусть те, кто чувствует, что они готовы высказать, что у них лежит на сердце или срывается с уст, незамедлительно это сделают. Это даст другим время собраться с мыслями.М-ль Рамну: - Когда я прочла главу Фрейда, у меня сложилось представление о Я как защитной функции, которую следует мыслить расположенной на поверхности, а не в глубине, и которая действует сразу на два фронта - против травм, причиняемых внешним миром, и против побуждений, идущих из мира внутреннего. После Ваших лекций мне больше не удается представлять себе вещи подобным образом. И я задаюсь вопросом о другом, лучшем определении. Я думаю, что можно было бы говорить о фрагменте общей речевой практики. Так ли это? И еще один вопрос. Мне удалось было понять, почему то, из чего возникают настойчивые симптомы, Фрейд называет инстинктом смерти. Мне удалось это понять, потому что повторение это представляет собою род инерции, а инерция -это возвращение к неорганическому состоянию, то есть к прошлому самому отдаленному. Я понимаю, таким образом, почему Фрейд мог усвоить это инстинкту смерти. Однако, обдумав Вашу последнюю лекцию, я увидела, что принуждениеэто исходит из своего рода бесконечного, полиморфного, беспредметного желания, желания ничего. Я очень хорошо это понимаю, но чего я тогда не понимаю, так это смерти.

Лакан: - Совершенно ясно, что все, о чем я вам рассказываю, заставляет задуматься над справедливостью расхожего преставления о ситуации Я во фрейдовской топике. Поставить Я в фокус поля зрения, как современное направление анализа это делает, значит пойти на одно из тех очередных отступлений, которыми бывает чревата любая попытка усомниться в месте, которое человек занимает. Составить представление о том, что, собственно, каждый раз, когда способ говорить о человеке бывал пересмотрен, происходило, дело нелегкое, ибо с течением времени суть такого пересмотра неизбежно оказывалась смягченной, затушеванной, так что на сегодняшний день слово гуманизм по-прежнему представляет собой мешок, в котором тихо гниют сваленные друг на друга трупы сменявших друг друга революционных взглядов на человека. Что-то похожее готовится сейчас произойти и на уровне психоанализа.

Вот о чем напомнило мне этим утром журнальное сообщение об одном из тех откровенных выступлений, с которыми периодически сталкиваемся мы в наши дни всякий раз, когда возникает по поводу того или иного более или менее плохо мотивированного преступления вопрос об ответственности. Мы становимся свидетелями панического страха психиатра, его отчаянных попыток зацепиться за что-нибудь, найти защиту от опасения, что, не подтвердив ответственность совершившего преступление лица, он может открыть дорогу резне, доходящей до беспредела. Конечно, лицо это совершило что-то такое, что, несмотря на возможности, которые для подобного поступка каждую минуту предоставляются, за рамки привычного выходит — хватило, скажем, о тротуар и исполосовало ножом существо, связанное с ним самыми нежными узами. И вот психиатр, поставленный с этой пустотой, с этим зиянием лицом к лицу, оказывается вынужден занять какую-то позицию. Случилось на сей раз что-то из ряда вон выходящее, один из тех невероятных случаев, которые убеждают нас, что шанс-таки действительно может выпасть. Психиатр, которому следовало бы объяснить людям, что заключением о полной ответственности преступника вопрос не решается, от этого решения уходит. Вместо этого мы слышим поразительную речь, произносящий которую скривив губы объясняет нам, что у преступника налицо все возможные нарушения эмотивной сферы, что он неконтактен и вообще омерзителен, но что содеянное им целиком относится, при всем том, к сфере общей речевой практики и должно караться по всей строгости закона.

Свидетелями чего-то подобного становимся мы и в психоанализе. Возвращение к Я как центру и общей мере ходом рассуждений Фрейда отнюдь не подразумевается. Напротив — чем дальше он рассуждает, чем дальше следуем мы за мыслью Фрейда на третьем этапе его творчества, тем яснее предстает у него Я в качестве миража, в качестве суммы идентификаций. Конечно, Я действительно располагается в месте того достаточно бедного синтетического образования, к которому субъект сводится в собственном о себе представлении, но оно в то же время являет собой и нечто иное, оно находится и в другом месте, оно имеет и другой источник, причем верно это именно с точки зрения принципа удовольствия, как раз и позволяющего нам задаться вопросом о том, что же именно кроется за той символической нитью, за той в основе лежащей фразой, которая настаивает на себе вопреки всему тому, что нам в мотивации субъекта может оказаться доступно?

Да, существует речевая практика, и притом, как Вы выражаетесь, общая. Говоря об Украденном письме, я высказал, может быть, в несколько загадочной форме, ту мысль, что письмо это на какое-то время и в границах маленькой сцены, Schauplatz, как сказал бы Фрейд, в границах разыгранного перед нами Эдгаром По кукольного спектакля, было бессознательным различных субъектов, поочередно сменявших друг друга в качестве его обладателя. Бессознательное - это само письмо, написанная на клочке бумаги и гуляющая на свободе фраза. Это с очевидностью вытекает из моих наблюдений над окраской, которую приобретают один за другим персонажи истории по мере того, как пробегает по их лицу и фигуре отблеск письма.

Вас это, возможно, не удовлетворяет. Не забывайте, однако, что бессознательное Эдипа как раз и представляет собой ту лежащую в основе речь, благодаря которой история Эдипа и оказалась со времен давних, времен незапамятных, записанной, а мы теперь ее знаем, в то время как сам Эдип, с самого начала действовавший по ее сценарию, не знает о ней ничего. Все это уходит в далекое прошлое - вспомните, что оракул предостерегает его родителей, что сам он оказывается изгоем, подкидышем. События действительно разворачиваются в соответствии с оракулом и определяются тем обстоятельством, что на деле он совсем не тот, чем представляется он себе в своем мнимом прошлом - сын Лайа и Иокасты, он вступает в жизнь, оставаясь о своем происхождении в совершенном неведении. Все перипетии его драматической судьбы обусловлены от начала и до конца тем искажением речи, которое, хотя он об этом не знает, и есть реальность.

Позже, когда мы будем снова говорить о смерти, я попытаюсь объяснить вам развязку драмы Эдипа — в том виде, в котором предстает она нам у великих трагиков. Хорошо бы, если бы вы прочли к следующей лекции Эдипа в Колоне. Вы увидите там, что последнее слово в отношениях человека с неведомой ему речью — это смерть. И нужно обратиться к творениям поэтическим, чтобы открыть для себя, до какой напряженности может дойти в своем осуществлении идентификация между этой скрытой фигурой умолчания и смертью как таковой, в самом чудовищном ее облике. Разоблачение, которое не несет в себе навязчивой мысли о загробной жизни и заставляет любые слова умолкнуть. Как ни поучителен для нас Эдип-царь, должны аналитики знать и то потустороннее по отношению к любой драме, что нашло выражение в трагедии об Эдипе в Колоне.

Как определить место Я по отношению к общей речевой практике и тому, что лежит по ту сторону принципа удовольствия? Вот вопрос, с которого Вы начинаете, и мне кажется, что он действительно наводит на размышления. В конечном счете, между субъектом-индивидом, с одной стороны, и субъектом смещенным по отношению к центру, субъектом по ту сторону субъекта, субъектом бессознательного, с другой, устанавливаются своего рода зеркальные отношения.

Само Я является лишь одним из элементов той общей для всех речи, которая и есть речь бессознательная. Именно в качестве самого себя, в качестве образа, включено оно в цепочкусимволов. Оно представляет собой необходимый элемент введения реальности символической в реальность субъекта, оно связано с зиянием, которое налицо в субъекте с самого начала. В этом, первоначальном своем смысле оно оказывается в жизни человеческого субъекта ближайшей, интимнейшей и самой дocтупной формой, в которой является ему смерть.

Связь между собственным Я и смертью-исключительно тесна, так как собственное Я представляет собой точку пересечения между общей для всех речью, в плену у которой оказывается отчужденный субъект, с одной стороны, и психологической реальностью этого субъекта, с другой.

Воображаемые связи у человека искажены, ибо в них возни~ кает то зияние, посредством которого обнаруживает свое присутствие смерть. Мир символа, в самой основе которого лежит явление настойчивого повторения, является для субъекта отчуждающим — точнее говоря, он служит причиной того, что реализует себя субъект лишь там, где его нет, и что истина его всегда в какой-то части от него скрыта. Я лежит на пересечении того и другого.

В почве символизма заложена склонность к образности, к чему-то, что напоминает нам о мире или природе и наводит тем самым на мысль о наличии в них чего-то архетипического Впрочем, в приставке архе нужды нет - типического вполне достаточно. Совершенно ясно, однако, что речь вовсе не идет о чем-то таком, что, наделяя его субстанцией, преподносит нам в качестве архетипа теория Юнга. Его архетипы сами выступают