И профессии

Вид материалаДокументы

Содержание


3.3. Генезис и социальная функция
3.3.1. In statu quo ante
3.3.2. Исключая то, что следует исключить
3.3.3. Testimonium paupertatis
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   21

3.3. Генезис и социальная функция

института клинической психиатрии

в «Истории безумия в классическую эпоху»

М. Фуко


Французское слово aliene означает одновременно «су­масшедший» и «чужой», «отчужденный». В «Истории бе­зумия в классическую эпоху» Фуко стремится показать, что психиатрическая концепция «душевной болезни» лишь обосновывает и идеологически закрепляет фактическое отчуждение безумия, свершившееся в ходе утверждения капиталистического «рационального порядка» в XVII-XIX вв. Позже в работах 70-80-х гг. и, прежде всего в книге «Надзирать и наказывать: рождение тюрьмы» он введет понятие «нормативной власти», на которую и возло-

–––––––––––––––

должает пребывать в состоянии шизофрении» [25.8, с. 93]. Фа­шизм, коммунизм, ядерная угроза, кризис перенаселения, – все это плоды рационализма: «сама природа обернула против чело­века созидательные силы его разума» [там же, с. 101]. Вплоть до 1939 г. автор процитированного пассажа издавал нацистки ори­ентированный «Журнал психотерапии», обличавший «еврейскую психологию», восхвалявший Гитлера и национал-социалистичес­кую партию, а также выражал симпатию популярной среди на­цистских психиатров идее физического уничтожения душевно­больных. «А в период максимального расцвета Холокоста Карл Густав Юнг в свои зрелые 65 лет почувствовал призвание к созда­нию труда «Арийская психология»». Такая психология больше под­ходила, с его точки зрения, немецкому народу, чем «еврейская» психология Зигмунда Фрейда [140, с. 45]. В ту же не лучшую пору своей жизни отец аналитической психологии публично обвинил Пикассо в «демонической привязанности к уродству и злу», пред­варительно поставив ему диагноз латентной шизофрении [там же].

167


жит ответственность за отчуждение человека от самого себя в новейшее время. Но «История безумия...» – это первая большая книга чрезвычайно талантливого, амби­циозного и к тому же личностно вовлеченного в тему16 молодого человека, который, следуя логике огромного материала, невольно говорит больше, чем намеревался, выходит за рамки собственного «концептуального гори­зонта» и намеченных заранее выводов, – все это придает книге глубину и неоднозначность, отсутствующие, как нам кажется, в более поздних работах Фуко. Итак,


3.3.1. In statu quo ante17: если это и не верно,

то все же хорошо придумано


Ни в средневековье, ни в эпоху Ренессанса, несмотря на то, что сумасшествие внушало страх, подчас доходив­ший до ужаса, и многие европейские города изгоняли умалишенных за свои границы, а в иных – таких как Нюрнберг, их даже сажали в тюрьму, безумие, утвержда­ет Фуко, не было предметом отчуждения. Отношение к нему, во всяком случае, в том виде, в каком оно обнару­живает себя в ритуалах, изобразительном искусстве, ли­тературе, философии XIV–XVI вв. было целостным, не­отделимым от христианской онто – и мифологии. На ис­ходе средних веков сумасшествие отождествлялось с не­бытием: излюбленный сюжет средневекового искусства – безумный танец Смерти; Пляска мертвецов на кладбище Невинных в Париже18, – типичный образ. Умалишенный

–––––––––––––––

16 Происходивший из семьи врачей, Фуко писал историю ме­дицины с точки зрения ее пациентов. Его личное знакомство с психиатрией состоялось в 1948 г., когда после попытки само­убийства, отец отвез его в госпиталь св. Анны на консультацию к одному из лучших психиатров Франции. Кроме того, Фуко был гомосексуалистом и весьма остро переживал свою «неполноцен­ность», которую компенсировал на редкость продуктивным об­разом: пытаясь разобраться в причинах собственной «ненормаль­ности» он получил помимо базовой степени лиценциата по фи­лософии (1948), такую же степень по психологии и диплом Па­рижского института психологии (1949), диплом по психопатоло­гии того же института (1952), работал психологом в госпитале св. Анны, а с 1951-го по 1955-й сам преподавал психологию в Лил­льском университете и Эколь Нормаль.

17 В прежнем положении (лат.).

18 И. Хейзинга описывает эту композицию следующим обра­зом: «Черепа и кости были навалены в гробах, которые стояли вдоль окружавших место с трех сторон галерей и были открыты

168


в этом контексте – знамение, предвещающее скорый ко­нец света и указывающее на его имманентный миру ис­точник. В конце XV столетия страх и напряжение, сопро­вождавшие эсхатологические ожидания, получили разре­шение в ироническом отрицании смерти-глупости. «Не­бытие в смерти отныне – ничто, потому что смерть уже всюду. Потому что сама жизнь была всего лишь тщеслав­ным самообманом, суесловием, бряцаньем шутовских ко­локольчиков и погремушек. Голова превратится в череп, но пуста она уже сейчас. Безумие, глупость – это присут­ствие смерти здесь и теперь» [195, с. 36].

Космическое (И. Босх, А. Дюрер, Г. Маршан и др.) и критически-насмешливое (С. Брандт, Э. Ротердамский, М. Сервантес, В. Шекспир, М. Монтень и др.) восприятие сумасшествия, переплетаясь и отрицая друг друга, доми­нируют в сознании европейцев вплоть до начала XVII в. Фуко настойчиво подчеркивает диалектический характер этого синтетического опыта – безумие ни в коей мере не рассматривается в качестве внешнего, привходящего, изо­лированного явления. Оно включено в бесконечное круго­вое движение и неотделимо от разума: оба утверждаются и отрицаются друг в друге [там же, с. 52].

Что же касается практической стороны дела, а именно источников и условий содержания умалишенных в XIV– XVI вв., способов лечения, рода их занятий, социальной принадлежности и т.п., то на сей счет Фуко высказывает­ся весьма немногословно: приводимые им данные скудны и бессистемны. Особенно явственна эта «небрежность» при

–––––––––––––––

для обозрения тысячам людей, преподавая всем урок равенства... В галереях Пляска смерти представала в ее образах и позах. Ни­какое другое место не было лучше приспособлено для обезьяньей фигуры ухмыляющейся Смерти, волочащей за собой папу и им­ператора, монаха и шута. Герцог Беррийский, пожелавший, что­бы его похоронили в этом месте, повелел вырезать на портале историю трех мертвых и трех живых. Столетием позже эту выс­тавку погребальных символов завершила огромная статуя Смер­ти, находящаяся сегодня в Лувре, – единственная вещь, сохра­нившаяся из этого собрания. Таким было мрачное место, кото­рое парижане XV века посещали подобно тому, как они посеща­ли Пале Рояль в 1789 году. День за днем толпы людей гуляли по галереям, смотрели на фигуры и читали простые вирши, напоми­нающие о приближающемся конце» [цит. по: 153 с. 63].

169


сопоставлении с обстоятельными, изобилующими множе­ством подробностей и ссылок описаниями практики изо­ляции безумия в классическую эпоху. Некоторые средне­вековые города высылали сумасшедших, другие брали на свое попечение, третьи – лечили «именно от безумия, при­чем в те времена, когда для них еще не строили специаль­ных домов» [там же, с. 31], четвертые – бросали за ре­шетку, пятые – были местами их паломничества; часто умалишенные вверялись заботам моряков или купцов, очи­щавших от них европейские города, – вот, пожалуй, и все... Пытаясь укоренить модный в литературе и искусст­ве XV в. образ Narrenschiff – корабля-скитальца, запол­ненного дураками, Фуко предполагает «нечто вроде риту­ала исключения из сообщества» [там же, с. 32], однако в чем именно этот ритуал состоял, кто и по каким основа­ниям подвергался изгнанию, не уточняет. Посему совер­шенно не ясно, были ли сумасшедшие в средневековье «лишними людьми», маргиналами, или, подобно «благо­словенным» безумцам классической античности, интегри­ровались институтом религии. Кроме того, Фуко обходит молчанием вопрос об отношении к умалишенным Святой Инквизиции, пик активности которой приходится как раз на конец XV – начало XVII вв. Остается только догады­ваться, сколько психических девиантов было сожжено на ее кострах по обвинению в одержимости дьяволом и демо­нами, ведьмовстве и колдовстве. Между тем Я. Буркхардт сообщает некоторые детали. В 1484 г. папа Иннокентий VIII издал буллу, которая узаконила «охоту на ведьм» и придала ей статус «гигантской отвратительной системы». Поскольку инициаторами «борьбы с язычеством» были немецкие монахи-доминиканцы, наибольший размах она получила в Германии и прилегающих к ней районах Ита­лии. Только в первые годы после выхода буллы в Комо, по свидетельству Шпрангера, была сожжена 41 ведьма. Толпы потенциальных колдуний покинули родные места и кочевали в поисках пристанища и защиты. Вскоре, од­нако, охота на ведьм охватила не только Германию и Ита­лию, но и Францию, Испанию и другие европейские стра­ны, да к тому же приобрела характер настоящей мании. Буркхардт обращает в связи с этим внимание на ее спрово-

170


цированность действиями светских и религиозных влас­тей19: «Лишь в результате устраивавшихся на протяже­нии сотни лет слушаний и допросов воображение народа было доведено до такого состояния, когда вся эта гнус­ность, как нечто целое, стала чем-то само собой разумею­щимся и, более того, продолжала якобы порождать саму себя» [там же, с. 445].

Молчание Фуко объясняется, конечно же, не небреж­ностью – просто замысел и пафос его исследования в из­вестном смысле противоположны концепции Буркхард­та, в фокусе которой находится процесс высвобождения человека из тисков средневековой социальной структуры, церкви, суеверий и превращение его в свободную самоде­ятельную личность – «ведьмомания», в этом контексте, – гнусный и отвратительный пережиток средневековья, пре­одоленный последующим развитием. Фуко же, напротив, предстоит показать, что это разумное и прогрессивное раз­витие порабощает психических девиантов; Ренессанс для него – явственно проступающее в критическом осмысле­нии безумия Э. Ротердамским, Сервантесом, Шекспиром начало конца их свободы. Поэтому он предпочитает не углубляться в практические вопросы и не замечать всего, что разрушает созданный им образ исходной цельности средневекового восприятия безумия – ведь, несмотря на «теоретический» характер «Молота ведьм», усмотреть в этом сочинении предтечу буржуазного рационализма весь­ма затруднительно... Впрочем, все это, разумеется, не меняет того обстоятельства, что синтетический христиан­ской опыт безумия совмещался как с физическим уничто­жением носителей темной стороны мироздания (ведьм, колдунов, одержимых и т.п.), так и с практикой их ис­ключения из сообщества.

–––––––––––––––

19 «...Удалось установить, – пишет Буркхардт, – что своей бул­лой от 1484 он (папа Иннокентий VIII – Е.Р.) снова переадресо­вал церковному суду процессы о ведьмах, которые Парижский парламент в 1398 постановил считать подсудным суду светскому. Мы далеко не уверены, что светский суд оказывался в этих делах сколько-нибудь гуманнее церковного, скорее наоборот. И вооб­ще «ведьмоманией» страдала не одна католическая церковь, но вся эпоха: достаточно вспомнить, что жарче всего полыхали кос­тры в Германии XVI–XVII вв., т.е. уже при установлении проте­стантизма на большей части ее территории» [28, с. 445].

171


3.3.2. Исключая то, что следует исключить


Соблюдая науковедческую традицию, Фуко называет условную дату «великого заточения» безумия – 1656 г., когда Людовик XIV подписал декрет об основании в Па­риже Общего госпиталя [195, с. 66]. Этот законодатель­ный акт легализовал уже оформившийся к тому времени институт домов-изоляторов – общественных учреждений, в которых содержались представители люмпенизирован­ных слоев населения – нищие, бродяги, падшие женщи­ны, умалишенные, преступники и т.п. Скачкообразное рас­пространение таких заведений по всей Европе в XVII в. – Zuchthausern в Германии, houses of correction, Bridwells и workhouses в Англии – свидетельствует о насущной по­требности в них. Но в чем она состояла? Ответ можно искать в идеологических репрезентациях института изо­ляции – документах, уставах, законодательных актах, религиозной, морально-этической, научной рефлексии и т.п. – подвергать все эти источники критическому и ком­паративному анализу в надежде обнаружить некоторую общую им семантическую структуру, или, проще гово­ря, – смысл; это – путь структурализма. В целом Фуко следует по нему, но иногда, словно бы отдавая должное увлечению Гегелем и Марксом, соскальзывает с поверх­ности текста zum Grunde, к анализу формообразующего процесса, порождающего социальные потребности и смыс­лы. Исследование генезиса исправительных учреждений – типичный пример такого «соскальзывания».

Итак, основанием практики изоляции «лишних людей» в XVII в., является, как показывает анализ Фуко, станов­ление капиталистического способа производства, которое, с одной стороны, разрушив базис традиционного хозяй­ства, создало массу безработных, а с другой – сделав куп­лю-продажу рабочей силы основой общественной жизни, превращало эту «пеструю толпу» в асоциальную силу.

В действительности, королевский эдикт от 27 апреля 1656 г. был последней в ряду чрезвычайных мер, пред­принимавшихся европейскими монархиями, начиная с эпохи Возрождения, для того чтобы положить предел без-

172


работице или, по крайней мере, попрошайничеству [там же, с. 80]. В XVI в. им предшествовали аресты нищих, отправление их на принудительные работы, изгнание. В результате религиозных войн, прокатившихся по Европе в XV-XVI вв., масса «подозрительных личностей» – со­гнанных со своей земли крестьян, отставных солдат и де­зертиров, лишившихся заработков мастеровых, бедных студентов, больных, калек и т.п. – неуклонно возрастала. По свидетельству Т. Платтера, в 1559 г., когда Генрих IV предпринял осаду Парижа, в городе насчитывалось более 30 000 нищих, что составляло треть его населения [там же]. Последовавшая за недолгим экономическим подъе­мом начала XVII в. Тридцатилетняя война не только еще более увеличила число пауперов, но и создала революци­онную ситуацию. В 1621 г. происходят бунты в Париже, в 1639-м – в Руане, в 1652-м – в Лионе. Особую остроту ситуации придавало то обстоятельство, что рабочий мир был совершенно дезорганизован, с одной стороны, натис­ком мануфактурного производства, а с другой, запретами профессиональных организаций (рабочих обществ, союзов подмастерьев, лиг и т.п.). Учреждение исправительных домов, поглотивших массу потенциальных бунтовщиков, и стало ответом на этот кризис, охвативший к середине XVII в. большинство европейских стран.

В XVII-XVIII вв. институт изоляции выполнял двоя­кую социальную функцию. В периоды экономических кризисов он изымал из общества «праздношатающихся» и тем предотвращал волнения и бунты, а во времена пол­ной занятости и высоких заработков был поставщиком дешевой рабочей силы. Именно эта базисная функция обус­ловила как эклектизм социального состава подопечных исправительных домов, так и позднейшее выделение из их числа и обособление умалишенных.

Практика изоляции получила, естественно, и идеоло­гическое обоснование. Его краеугольным камнем стало наделение труда статусом моральной ценности [там же, с. 85]. Речь идет не о том возвышенном прославлении твор­ческой деятельности в любых ее проявлениях, которым гуманисты утверждали открывшийся им смысл челове-

173


ческой свободы; как раз свободы в новом понимании тру­да было меньше всего. Высшей ценностью провозглашал­ся труд как долг, первейшая нравственная и религиозная обязанность человека и вместе с тем основа общественно­го порядка и благосостояния, словом, наемный труд, ко­торый к концу XVII в. стал общепризнанным мерилом моральной и социальной благонадежности человека20. Соответственно, всякий, кто в силу тех или иных обстоя­тельств жил, не трудясь, аттестовался как безнравствен­ная, распущенная, в высшей степени подозрительная, опасная личность, подлежащая наказанию и исправлению. Так бедность, нищета, а вместе с ними и физическая или умственная неполноценность были облечены в термины вины и преступления. Нужно отдать должное интеллек­туальной честности Фуко: сколь бы сильным ни был со­блазн объявить «великое заточение» следствием «мораль­ного способа восприятия мира» [там же, с. 88], он все же указывает на типичную для идеологической рефлексии инверсию причины и следствия. Когда Board of Trade, – пишет он, – обнародовала свой доклад о бедняках, вклю­чавший предложения «как сделать их полезными для об­щества», она не преминула уточнить, что «бедность про­исходит не от недостатка в продуктах питания и не от безработицы, но от ослабления дисциплины и паде­ния нравов» [там же]. Точно так же в эдикте 1656 г., наряду с разного рода моральными разоблачениями со­держалось предупреждение о довольно странной угрозе: «Разврат нищих, вызванный пагубной их склонностью ко всяческим преступлениям, достиг ныне предела и, буде остаются они безнаказанными, то навлекает он прокля­тие Божье на целые государства» [там же].

Поэтому Общий госпиталь, как и все подобные учреж­дения, рассматривался не просто как приют для тех, кто

–––––––––––––––

20 Анализ превращения труда в этическую категорию Фуко воспроизводит основные положения классического исследования М. Вебера [34]. Фуко лишь показывает, что аналогичное переос­мысление роли труда имело место также за пределами протестан­тизма, причем как в религиозной сфере, так и в политической, что указывает на универсальность этого процесса.

174


в силу старости, болезни или увечья не может зарабаты­вать на жизнь своим трудом, но как исправительный ин­ститут, призванный устранять нравственные изъяны, не подлежащие обычному суду. Для исполнения этой мис­сии в распоряжение управляющих был предоставлен юри­дический и материальный аппарат – «столбы, железные ошейники, камеры и подземные темницы» [там же, с. 89].


3.3.3. Testimonium paupertatis21


Этическое обоснование принудительной изоляции без­работных в середине XVII в. сформировало во Франции, Англии и других европейских странах общественное мне­ние об обитателях исправительных учреждениях, так что, попадая в них, отдельный человек и целый социальный тип автоматически обретал статус «антиобщественного элемента». Последний и был создан, полагает Фуко, прак­тикой изгнания из общества всех тех, кто не вписывался в «прокрустово ложе» буржуазного экономического, по­литического и морального порядка. «Изолировали не ка­ких-то «чужих», которых не распознавали раньше просто потому, что к ним привыкли, – чужих создавали, иска­жая давно знакомые социальные обличья, делая их стран­ными до полной неузнаваемости. ...Одним словом мы мо­жем сказать, что именно этот жест породил понятие от­чуждения и сумасшествия (alienation)» [195, с. 96].

Действительно, вплоть до конца XVIII в. безумие и реально – в пространстве изоляции, и идеально – в соци­альном восприятии, соседствовало с множеством других видов маргинального поведения, которое в классическую эпоху, эпоху Разума, определялось идеологами буржуаз­ного остракизма как Неразумие. Помимо нищих и сумас­шедших в исправительные дома заключались разного рода нарушители сексуальных и семейных устоев – венери­ческие больные, гомосексуалисты, содомиты, расточитель­ные и неверные мужья, развратные сыновья, падшие жен­щины; вероотступники и святотатцы – богохульники, колдуны, самоубийцы; и, наконец, либертины, чье нера-

–––––––––––––––

21 «Свидетельство о бедности», показатель скудоумия (лат.).

175


зумие являло себя в вольности речей и нравов. Бесполез­но искать то, что объединяло эту «пеструю толпу», под­черкивает Фуко, в общем признаке, якобы одинаково при­сущем поведению нищего, сумасшедшего, развратника и т.д. Такого признака попросту не существует, точнее он внеположен всем этим типажам и состоит в отклонении от новых социальных норм; по этому единственному кри­терию полицейские, судьи, чиновники и другие предста­вители «общества», а на самом деле – буржуазного госу­дарства, отправляли в ссылку и делали чужаками «лиш­них» для капиталистического уклада людей. Тем самым Фуко признает, что практика изоляции маргиналов в Новое время обусловлена не утверждением «господства Разума», «морального порядка», сколь бы соблазнитель­ным ни было такое объяснение в контексте рационалис­тического пафоса европейской философии XVII-XVIII вв., с одной стороны, и иррационалистического пафоса «фран­кфуртских левых» – с другой; подлинной почвой и этой практики, и ее идеологических обоснований, и новых со­циальных норм было стремительное развитие капиталис­тического способа производства, подчинявшего себе по­средством системы государственной власти как собствен­ные исторические предпосылки, так и свежеиспеченные «девиации».

В почти двухсотлетнем опыте совместной изоляции маргиналов и коренятся присущие позитивистской пси­хиатрии нозологические представления, в частности, кон­цепция criminal и moral insanity, обнаруженная нами в фундаменте современной психиатрической теории в апри­орном виде. Включая в сферу неразумия наряду с безуми­ем нарушение сексуальных табу и религиозных запретов, вольномыслие и вольночувствие, классическая эпоха вы­работала моральный опыт неразумия, который позже оп­ределил «научное» познание «душевной болезни» психи­атрией.

Вместе с тем, сопрягая сумасшествие с понятием пре­ступления и моральной вины, классицизм был гораздо последовательнее современной психиатрии поскольку трак­товал неразумие как акт свободного выбора человека.

176


Примерно так же рассуждали древние греки: «Когда у людей дело идет о недостатках, которые они считают врож­денными или возникшими по вине случая, – убеждал Со­крата Протагор, – никто ведь не сердится, не наставляет и не наказывает тех, кто имеет этот недостаток, и не уве­щевают, чтобы от него избавились, – напротив, их жале­ют» [141, с. 91]. «А преступающего законы государство наказывает, и название этому наказанию и у вас и во многих других местностях – исправление, потому что спра­ведливое возмездие исправляет» [там же, с. 95];

Но поскольку человек разумное существо по определе­нию, то, делая выбор в пользу неразумия, индивид по собственной воле перестает быть человеком. Поэтому су­масшествие рассматривалось в XVII–XVIII вв. как чис­тый, ничем не прикрытый и потому безобразный и поучи­тельный одновременно результат этого выбора – неразу­мие как таковое, торжество животного начала. В то вре­мя как другие формы неразумия стыдливо прятали от об­щества, безумие, напротив, выставляли напоказ – жесто­кий древний обычай был сохранен и нагружен дидакти­ческой функцией. Еще в 1815 г. в Вифлеемском госпита­ле буйно помешанных по воскресеньям показывали, словно зверей в зоопарке, за один пенни. Предприятие было весьма доходным – годовая прибыль составляла 400 фунтов стер­лингов, а это значит, что число посетителей составляло 96 тысяч в год [195, с. 157].

Так безумие, олицетворявшее в средневековье саму Смерть, во-первых, вобрало в себя всю совокупность «эм­пирических» признаков асоциального поведения, и, во-вторых, стало символом омерзительных пороков, превраща­ющих человека в дикого зверя. Поэтому в XVII–XVIII вв. относиться к сумасшедшим гуманно, по-человечески было попросту невозможно – идеологическая рефлексия сдела­ла из них своеобразный общественный антиидеал – на­глядное и отвратительное напоминание об участи, ожида­ющей каждого, кто сделает выбор в пользу «животных страстей».

177