И профессии
Вид материала | Документы |
Содержание3.1.3. Нормы, которые управляют людьми «без их ведома» 3.2. Критика «разума» философией |
- Выбор профессии Косых Елизавета, 319.18kb.
- Конспект открытого урока по развитию речи по теме: «Все профессии нужны все профессии, 43.72kb.
- План: Что такое профессия. Виды профессии Как выбирать профессию, 33.25kb.
- Тема: «Все профессии важны, все профессии нужны», 67.79kb.
- Классный час на тему «Все профессии нужны, все профессии важны», 21.15kb.
- На пути к профессии. У меня растут года, будет мне 17. Где работать мне тогда, чем, 22.27kb.
- Е. А. Климовым, педагогическая профессия относится к группе профессий, предметом которых, 2964.87kb.
- По предмету труда все профессии можно разделить на пять типов, 124.02kb.
- Сценарий классного часа «Профессии, которые выбирают нас, профессии, которые выбираем, 78kb.
- От требований профессии от возможностей родителей от востребованности профессии, 54.5kb.
3.1.3. Нормы, которые управляют людьми «без их ведома»
Методологический подход К. Леви-Строса противостоит как «функционализму» социальной антропологии, так и субъективной диалектике философии экзистенциально-персоналистского направления и, при множестве различных философских референций, более всего, на наш взгляд, созвучен идеям аналитической философии. А.Н. Уайтхед
154
и В. Рассел пытались свести к формальной логике математику, Р. Карнап, М. Шлик, О. Нейрат и другие члены «Венского кружка» – научное знание в целом. Оба усилия, как известно, закончились поражением, неизбежность которого доказал К. Гёдель9. Тем не менее французский социолог и этнограф К. Леви-Строс предпринял еще одну попытку формализовать... миф. Воистину «есть много тяжкого для духа... исполненного благоговения и силы: ибо сила его ищет труднейшего и тягчайшего» [130, с. 49].
Прежде всего, Леви-Строс стремился к максимальной объективности антропологических исследований, однако понимал последнюю по-декартовски – как согласие разума с самим собой. Фантастичность мифологических сказаний свидетельствует, утверждал он, об их независимости от внешней действительности, «порядок» которой определяет, согласно общепринятому представлению, логику человеческого мышления. «Тут разум кажется совершенно свободным и следующим собственной творческой спонтанности. Поэтому, если удастся доказать, что за кажущейся произвольностью, свободой и ничем не связанной изобретательностью лежат законы, действующие на более высоком уровне, то заключение станет неизбежным: разум, оставшись наедине с самим собой и освободившись от обязанности компоновать объекты, сводится к тому, чтобы в каком-то смысле имитировать себя как объект» [104, с. 19]. Мифология, таким образом, – идеальный предмет трансцендентальных исследований.
Из этого программного заявления Леви-Строса ясно, что путь к объективным «ментальным структурам» мифологии и всякого мышления вообще, лежит, с его точки зрения, через двойное абстрагирование: во-первых, от конкретного содержания, служившего предметом изучения антропологии от Тэйлора до Леви-Брюля и Малиновского, во-вторых, – от деятельного субъекта, которого экзистенциализм провозгласил универсальным критерием ценности мироздания.
–––––––––––––––
9 А именно, доказав теорему о неполноте формализованных систем (арифметики натуральных чисел и аксиоматической теории множеств).
155
Посредством довольно изощренной аналитики Леви-Строс сводит содержание группы мифов к некоторому числу элементарных суждений – аналогов «атомарных предложений», которые затем выражает в виде функций и сравнивает. Хотя значение этих «логических конструкций» и задается специфическими «экономическими и технологическими обстоятельствами» [105, с. 12], связи между ними постоянны, равно как и правила преобразования, в соответствии с которыми из одного – референтного – мифа вдоль расходящихся ассоциативных осей образуются другие мифы той же группы. Эти связи и правила, собственно, и составляют, по Леви-Стросу, объективные «ментальные структуры», детерминирующие всю совокупность отношений и институтов того или иного общества. Так что, вычленив их из огромного массива мифологического материала, исследователь получает нечто вроде символического ключа от культуры. Что же представляет собой последний? Строго говоря, законы формальной логики – тождества, запрета противоречия и основания, в соответствии с которыми Леви-Строс аналитически препарирует мифы, отбрасывая все лишнее, и которые с удовлетворением обнаруживает в остатке. «Антрополог, следуя лингвисту, -пишет он, – стремится возвести эмпирические идеологии к взаимодействию бинарных оппозиций и к правилам трансформации» (там же). Правда непосредственно, т.е. до подобного препарирования, мифы, равно как и живое мышление их носителей, обнаруживают совсем другую логику, в соответствии с которой человек в одном и том же отношении является животным (ягуаром, птицей, свиньей), убийство – спасением, а безумие – нормой. Леви-Строс устраняет этот произвол расставлением значков логической дизъюнкции («человек V животное», «убийство V спасение», «сумасшествие Vнорма») и объявляет получившийся порядок универсальной «необходимостью, имманентной иллюзиям свободы» [104, с. 19].
«Анализ мифов не направлен и не может быть направлен на то, чтобы показать, как мыслят люди, – разъясняет он. – В частных случаях... по меньшей мере, сомнительно, чтобы аборигены Центральной Бразилии действи-
156
тельно усматривали в мифологических рассказах, столь их очаровывающих, те системы связей, к которым мы их сводим. ...Мы пытаемся показать не то, как люди мыслят в мифах, а то, как мифы мыслят в людях без их ведома. И может быть стоит пойти еще дальше, абстрагируясь от всякого субъекта и рассматривая мифы как в известном смысле мыслящие сами себя. Потому что речь здесь идет не столько о том, что есть в мифах (не будучи при этом в сознании людей), сколько о системе аксиом и постулатов, определяющих наилучший возможный код, способный придать общее значение бессознательным продуктам, являющимися фактами разумов, обществ и культур, наиболее удаленных друг от друга» [там же, с. 21].
Поскольку структурная антропология возводит закон исключенного третьего в ранг всеобщего объективного10 закона, то рассудочные нормы наделяются ею архетипическим статусом Платоновых эйдосов, предопределяющих не только всякое индивидуального сознание, но и эктипические формы социокультурной деятельности людей. Неизвестно откуда взявшаяся в языке и перекочевавшая оттуда в «эмпирические идеологии» и социальные установления «система аксиом и постулатов» правит жизнью отдельных людей и целых обществ с неотвратимостью судьбы в мифе об Эдипе, преобразованной Леви-Стросом в категорический императив здравого смысла: «Всего в меру!» [106, с. 133]. Тем самым отрицанию подвергается, во-первых, тезис экзистенциальной философии о приори-
–––––––––––––––
10 «Я попытался показать, – писал Леви-Строс, – что, далекий от того, чтобы быть развлечением для изощренных интеллектуалов, структуральный анализ, проникая внутрь, достигает разума только потому, что его модель уже существует внутри тела. С самого начала зрительное восприятие покоится на бинарных оппозициях; и неврологам, вероятно, следует согласиться, что такое утверждение справедливо и для других областей деятельности мозга. Следуя стезей, порой ошибочно обвиняемой в том, что она чрезмерно интеллектуальна, структурализм открывает и доводит до осознания более глубокие истины, которые в скрытом виде уже имеются в самом теле; он примиряет физическое и духовное, природу и человека, разум и мир и направляется к единственному роду материализма, согласующемуся с актуальным развитием научного знания» [105, с. 13].
157
тете человеческого существования (деятельности), во-вторых, утверждение социальной антропологией первичности общественных (профанных) институтов по отношению к идеологическим (сакральным) образцам, и, в-третьих, – историзм школы Леви-Брюля, рассматривавшей законы формальной логики в качестве продукта, а не предпосылки развития человеческого мышления11.
Словом, структурная антропология вернула постижение проблемы нормы-аномалии к полюсу внешней рефлексии...
Таким образом, дискуссия первой половины XX в. выявила абстрактный и антигуманный характер господствующих в психиатрии, общественном сознании и правовых институтах представлений о норме-патологии, а также поставила на повестку дня задачу исследования социогенеза этих представлений. Эта задача была реализована М. Фуко в «Истории безумия в классическую эпоху».
3.2. Критика «разума» философией
«франкфуртской школы»
Главная цель «Истории безумия в классическую эпоху» (1961) М. Фуко заключалась в том, чтобы доказать, что «"психически больной" как определенная культурная реальность... есть продукт новейшего времени» [195, с. 13]. Книга эта стала началом большого исследовательского проекта, названного автором в 1966 г. археологией гуманитарных наук. Замысел этого проекта наиболее рельефно проступает на фоне кантовской философии, к кото-
–––––––––––––––
11 «История остается для французского теоретика камнем преткновения, – замечает в этой связи Б.Л. Губман, – еще и потому, что он неминуемо должен разъяснить свое понимание в ней мыслящего и действующего субъекта, который изначально «вынесен за скобки» при синхронном анализе бессознательных структур» [63, с. 160]. Действительно, проблема развития сводится Леви-Стросом к трансформации «ментальных структур»: «За каждой идеологической конструкцией встают более старые конструкции. И они отдаются эхом во времени, назад к гипотетическому моменту, когда сотни тысяч, а может, и более лет тому назад человечество, запинаясь, придумало и выразило свои первые мифы» [105].
158
рой Фуко относился с подлинно эдиповой амбивалентностью.
В конце 60-е гг. XVIII в. И. Кант – преподаватель метафизики Кенигсбергского университета, известный специалистам своими работами в области математики и естествознания, сформулировал вопрос, ставший лейтмотивом не только его собственной, но и последующей европейской философии. «Что такое человек?» – спрашивал Кант, или «Что я могу знать?», «Что я должен делать?» и «На что я могу надеяться?». Дело философии, утверждал он, не в изучении устройства мира, а в исследовании «устройства» человека – всеобщих форм его познания, поведения, художественного творчества, веры в Бога.
В 60-е гг. XX в. М. Фуко поставил под вопрос сам кантовский вопрос о человеке. Существовал ли «человек вообще», о котором спрашивает Кант, и вслед за ним философские школы XIX-XX вв. – феноменология, экзистенциализм, персонализм и др., скажем, в I в. до н.э.? А в I в. н.э.? А в XIII в.? Был ли он кому-нибудь тогда интересен? Стали бы тогдашние ученые люди отворачиваться ради него от мира?
«Человек вообще», человек как предмет жизненного опыта и гуманитарного знания, конечно же, историчен – он возникает, точнее, формируется, в ходе социальной истории. Открытие это, впрочем, было сделано задолго до Фуко продолжателями дела Канта – Шеллингом, Гегелем, Марксом. Фуко интересовало другое – сама форма кантовского вопроса, не столько история, сколько историография человека. Следуя традициям неокантианства, французского науковедения и структурализма, он видел свою задачу в том, чтобы, отвернувшись от человека, исследовать его генезис в гуманитарном знании, или происхождение тех мыслительных a priori («ментальных структур»), в обрамлении которых возникает понятие человека, начиная с эпохи Ренессанса. «Странным образом человек, – писал он, в предисловии к книге «Слова и вещи», – познание которого для неискушенного взгляда кажется самым древним исследованием со времен Сократа, есть, несомненно, не более чем некий разрыв в поряд-
159
ке вещей, во всяком случае конфигурация, очерченная тем современным положением, которое он занял в сфере знания. Отсюда произошли все химеры новых типов гуманизма, все упрощения «антропологии», понимаемой как общее полупозитивное, полуфилософское размышление о человеке. Тем не менее утешает и приносит глубокое успокоение мысль о том, что человек – всего лишь недавнее изобретение, образование, которому нет и двух веков, малый холмик в поле нашего познания, и что он исчезнет, как только оно примет новую форму» [197, с. 36]. Это заявление характерно для Фуко: в нем отчетливо слышны голоса двух различных традиций – немецкой классики с ее историзмом, принципом развития и критикой догматизма – даже стилистика разоблачения «человека вообще» оживляет в памяти «Тезисы о Фейербахе» Маркса и Примечания гегелевских логик, и структурализма с его неизменным стремлением свести многообразие живой развивающейся действительности к априорным структурам, кодам и их трансформациям. С течением времени соотношение этих традиций в работах Фуко менялось, к сожалению, не в пользу классики. Но в «Истории безумия...» ее голос еще слышен и иногда даже солирует.
Однако прежде, чем мы перейдем к анализу «археологии психиатрии», несколько слов должно быть сказано еще об одном ее теоретическом и социально-историческом источнике – философии «франкфуртских левых», которая во многом определила сверхзадачу исторических штудий Фуко и выводы, сделанные из них радикалами от антипсихиатрии. Фуко был чрезвычайно политизированным человеком. Он не только старательно изучал работы Маркса, но несколько лет был членом ФКП, выйдя из нее спустя несколько месяцев после смерти Сталина. Однако (левом) центре политической жизни он оставался всегда.
* * *
Не только в середине XX в., но и в наши дни самой популярной версией марксизма на Западе является его интерпретация философами «франкфуртской школы» – Т. Адорно, М. Хоркхаймером, Г. Маркузе, Э. Фроммом и
160
Ю. Хабермасом, или «новыми левыми», как их еще называют в связи с влиянием, которое они оказали на «бунтарей» шестидесятых. Истолкование марксизма «франкфуртской школой» – сводится к абстрагированию из всего наследия К. Маркса концепции отчуждения в том виде, в каком она изложена в «Экономическо-философских рукописях 1844 года», и последующему ее преобразованию. Напомним, в этой ранней работе 26-летний Маркс синтезирует гегелевский метод и антропологию Фейербаха непосредственно: в качестве субстанции истории он полагает родовую сущность человека. Следуя рефлективной логике саморазвития, эта деятельная родовая сущность опредмечивается в теле человеческой цивилизации, отчуждается на стадии товарного производства, а в эпоху капитализма ее опредмечивание совпадает с отчуждением (самоотрицанием). Упразднение частной собственности при коммунизме знаменует снятие отчуждения и положительное утверждение предметно-деятельной общественной сущности человека (отрицание отрицания).
Год спустя Маркс отказался от философского объяснения истории в пользу ее материалистического понимания (и преобразования), в полной мере реализованного в работах цикла «Капитала»12. Понятие отчуждения, хотя и употребляется в «Немецкой идеологии» (1845–1846 гг.), но с очевидным смущением, то заключается в кавычки, то сопровождается ироничными оговорками: «Это «отчуждение», говоря понятным для философа языком, может быть уничтожено, конечно, только при наличии двух практических предпосылок» и т.п. [122, с. 36]. Ничего удивительного – ведь «миропотрясающим фразам» левых гегельянцев Маркс и Энгельс противопоставляют понимание истории, исходящее из «действительных», устанавливаемых «чисто эмпирическим путем» предпосылок: «живых человеческих индивидов», их деятельности и материальных условий их жизни [там же, с. 22]; любое отступление от заявленной цели на оставленные философские позиции, очерченные абстракцией «отчуждение», вызывает чувство неловкости.
–––––––––––––––
12 См.: [150, с. 62-112].
161
Франкфуртские же «левые», напротив, не только возвратились к этим позициям, но и продолжили движение в обратном направлении. Все «ужасы» современной цивилизации, включая Вторую мировую войну, тоталитарные режимы, ядерную угрозу, «дегуманизацию» и т.п. они провозгласили следствием отчуждения, источником которого является... разум 13.
Стержневая идея франкфуртской школы состоит в следующем: рационализация действительности, противопоставляющая субъект и объект и нацеленная на практическое господство человека над природой, приводит к порабощению самого человека: «люди платят за рост своей власти отчуждением от той сферы, к которой она применяется» [256, с. 15]. Происходит это потому, что разуму присуща потенция репрессивности, или «воли к власти», которая актуализируется в направлении извне внутрь: в начале предметом покорения является природа, затем – природа человека (другие люди) и, наконец, в результате интериоризации «цензуры разума» индивид подавляет себя сам. Поэтому любая форма теоретического мышления – наука, рационалистическая философия, техническое зна-
–––––––––––––––
13 В этой связи мне вспоминается забавный случай из моей преподавательской практики. Однажды я попросила студента-первокурсника из Китая подготовить к семинару небольшое сообщение по «Дао Дэ Цзин». Лицо его озарилось радостной улыбкой, и, оживленно закивав головой, он тут же дал согласие. Поблагодарив его, я собралась уходить, как вдруг за моей спиной раздался вопрос: «А это вещь или человек такой?» «Да, нет же, – отвечаю, с трудом сообразив, в чем дело, – «Дао Дэ Цзин» – это книга, а человека звали Лао-Цзы». Вежливая улыбка, но в глазах все тот же вопрос. В растерянности рассказываю о даосизме, потом о конфуцианстве. «Понятно, – говорит, – а что такое э... как Вы сказали?» Судорожно и беспорядочно выпаливаю все китайские слова, мне известные: «Дао, Жэнь, Дэ, Шань Ди, ... Конфуций». Его лицо выражает невероятные потуги мысли. Внезапно мучительная гримаса сменяется умиротворенной улыбкой – он произносит несколько звуков, напоминающих то ли приглушенные удары гонга, то ли звон оборвавшихся струн: «тан-н-н-н тан-н-н- чн-н-н... Очень старая книга!»
Когда я слышу или читаю, о «репрессивности», «претензиях», «господстве» и т.п. разума, мне невольно приходит на ум вопрос того китайского студента: «[Разум] это вещь или человек такой?..»
162
ние – выполняет, по убеждению «франкфуртских левых», властные функции и отождествляется ими с идеологией.
Первая промышленная революция, пишет Фромм в книге «Революция надежды», заменила живую энергию (людей и животных) механической. Это привело к бурному развитию мелких и средних предприятий, владельцы которых подвергали нещадной эксплуатации рабочих и боролись за прибыль друг с другом. Тем не менее они были хозяевами своих предприятий, своих домов и своих судеб. Вторая промышленная революция заместила живую человеческую мысль машинным мышлением. Внедрение «умных» машин в производство привело к тому, что управление им превратилось в чисто техническую задачу. В результате руководство предприятиями, которые юридически принадлежат сотням тысяч акционеров, перешло в ведение «самовоспроизводящейся бюрократии», которая действует в своих интересах независимо от законных владельцев. Положение жителей современных индустриальных стран подобно участи римского плебса. Обеспеченные жильем, пищей и развлечениями, они отдают свою свободу во власть «технической бюрократии». «Мы продолжаем исповедовать индивидуализм, свободу и веру в Бога, но наши проповеди звучат неубедительно в сравнении с подлинной сущностью «человека организации», одержимого конформизмом, который направляется принципом гедонистского материализма» [193, с. 238].
Т. Адорно и М. Хоркхаймер не ограничиваются полемикой с новоевропейским рационализмом – в «Диалектике просвещения» (1948) они выдвигают обвинение даже против Гомера, усматривая в хитроумном Одиссее прообраз алчного буржуа [256, с. 52-53]. Но поскольку разумное освоение действительности все же конституирует специфически человеческий способ жизнедеятельности, отчуждение приобретает в их построениях характер ananke греков – неумолимого рока, преследующего людей на всем протяжении их истории. Такой вид принимает истолкованная в духе философий жизни гегелевская «хитрость разума»: человек теряет контроль над продуктами соб-
163
ственного духовного производства и постепенно превращается в сподручное средство анонимной «технической рациональности», которая есть «рациональность самой власти», «принудительная сила отчуждения от себя общества» и т.п. [там же, с. 129].
Самым популярным философом «франкфуртской школы», без сомнения, является Г. Маркузе, предпринявший в своей знаменитой книге «Эрос и цивилизация» (1956) попытку синтезировать марксизм с психоанализом. Отталкиваясь от статьи 3. Фрейда «Неудовлетворенность культурой» (1930), Маркузе выделяет две формы эксплуатации природы человека. «Основное подавление инстинктов» является необходимым условием существования человеческого общества, так как благодаря ему становится возможным использование энергии либидо для совместного производства людьми необходимых им для жизни предметов. «Прибавочное подавление инстинктов» налагается на либидо «рациональной властью», которая руководствуется уже не принципом реальности, а «принципом производительности», т.е. стремлением к прибыли. Этот принцип обеспечивает расширенное воспроизводство общества, а следовательно, и улучшение условий повседневного существования жителей индустриальных стран. Поэтому долгое время «интересы господства» объективно совпадают с интересами общества [124, с. 38]. Но постепенно труд, являющийся единственным источником удовлетворения потребностей для «огромного большинства индивидов», отчуждается от них и переходит под абсолютный контроль «аппарата». Энергия либидо теперь используется для производства прибыли в увеличивающихся масштабах, поэтому «прибавочное подавление инстинктов» становится первейшей задачей власти, которая прибегает к беспрецедентной по размаху идеологической интервенции. «Ограничения, налагаемые на либидо, – пишет Маркузе, – кажутся тем рациональнее, чем универсальнее они становятся и чем в большей степени они пронизывают целое общество. Они воздействуют на индивида и как внешние объективные законы, и как ин-
164
тернализованная сила: власть общества проникает и в сознание, и в бессознательное индивида и оказывает влияние на его желания, моральные мотивы и поступки» [там же, с. 39-40].
Тотальное подавление сексуальности обессиливает создавший культуру Эрос и освобождает разрушительные импульсы инстинкта смерти (Танатоса), угрожающие самому существованию человечества. Вот почему, утверждает Маркузе, прогресс научно-технической цивилизации сопровождается ростом «жестокости, ненависти и научного истребления людей, который становится тем более стремительным, чем реальнее возможность уменьшения степени угнетения» [там же, с. 85].
Но что же все-таки подвергается отчуждению «рациональной властью»? В гегелевской системе, равно как и в «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркса, отчуждение является отрицательным моментом саморазвития субстанции – абсолютного духа или предметно-деятельной сущности человека. Этой логики более менее последовательно придерживается лишь Э. Фромм, призывающий к восстановлению утраченной в ходе буржуазного развития целостности личности. Т. Адорно, М. Хоркхаймер и Г. Маркузе идут по другому (картезианскому) пути, рассматривая сущность человека в качестве единства двух противоположных субстанций: наряду с зародышем буржуазной разумности они полагают в ней природножизненное начало, которое и подлежит освобождению. Совсем, как у Платона: правит душой-повозкой пара коней, один из которых воспаряет к небесам, другой же, «причастный злу, всей тяжестью тянет к земле и обременяет своего возничего, если тот плохо его вырастил. От этого душа испытывает муки и крайнее напряжение» [141, с. 260]. Правда, подлинно человеческим «франкфуртские левые» объявляют противоположность всего того, в чем усматривала сущность человека классическая философская традиция от Платона до раннего Маркса, а именно: созерцательное, чувственное в половом смысле, естественное существование – словом, Орфея и Нарцисса, а не Про-
165
метея14. Поэтому и миссию ниспровержения буржуазной цивилизации, или «господства разума», наиболее радикальный представитель «франкфуртской школы» Г. Маркузе возлагал не на скомпрометировавший себя участием в капиталистическом производстве пролетариат, а на маргинальные социальные слои – люмпенов, студенчество, богему, «свободную» интеллигенцию. В конце 60-х этот пафос был подхвачен «новым левым» движением, водрузившим на свои знамена наряду с лозунгами типа «Долой капитализм!» кредо, увековеченное The Beatles: «All we need is love, // Love is all we need».
Итак, в осмыслении как сущности человека, так и социальной истории, «франкфуртская школа» оставила позиции не только марксизма и гегельянства, но и немецкой классической философии в целом, возвратившись от диалектики, историзма и принципа конкретности к абстрактному противопоставлению культуры и натуры, разума и природы в Rousseau style. Психологической подпочвой этого отступления, вне всякого сомнения, были шок, унижение и чувство вины, испытанные немцами после Второй мировой войны: некоторые теоретические конструкции Хоркхаймера, Адорно и Маркузе изрядно напоминают древний обряд козлоотпущения, в котором роль жертвенного животного отводится абстракции Разума 15.
–––––––––––––––
14 «Если в Прометее мы находим культурного героя тяжелого труда, производительности и прогресса путем подавления, – писал Маркузе, – то символ иного принципа реальности следует искать на противоположном полюсе. Такие фигуры, представляющие совершенно иную действительность, мы видим в Орфее и Нарциссе (которые родственны Дионису: антагонисту бога, санкционирующего логику господства и царство разума). Они не стали культурными героями Западного мира, а превратились в образ радости и удовлетворения: голос, который не произносит команды, а поет; жест, который предлагает и принимает; деяние, которое ведет к миру и останавливает труд покорения; освобождение от времени, соединяющее человека с богом и природой» [24, с. 166].
15 «Наше время продемонстрировало, – писал К.Г. Юнг в конце 50-х гг. незадолго до своей смерти, – что происходит, когда распахиваются врата подземного царства. События, чудовищность которых невозможно было даже вообразить в идиллически-благополучном первом десятилетии нынешнего столетия, тем не менее произошли и вывернули мир наизнанку. С тех пор он про-
166
Чрезвычайно популярный в XX в. философский миф о Разуме, отчуждающем от человека его истинную «природу», определил как замысел, так и архитектонику «Истории безумия...» М. Фуко.