Книга на сайте

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17
Взгляд в прошлое

Как и маршал Ахромеев, я буду говорить о периоде до 1985 года не в плане оценки его сегодняшними мерками, а каким он представлялся тогда, на момент смены вех в истории нашей страны.

К этому времени за моими плечами было почти сорок лет работы на внешнеполитическом поприще. Пройденный путь — от референта-переводчика в информационной службе советской политической разведки до первого заместителя министра иностранных дел СССР — позволял судить о наших внешнеполитических делах не понаслышке.

Сфера моей деятельности как первого заместителя министра иностранных дел охватывала широкий круг вопросов: на повседневной основе приходилось заниматься проблемами советско-американских отношений, деятельности ООН и других международных политических организаций, вопросами разоружения, сокращения ядерных и обычных вооружений, Ближним и Средним Востоком, включая Афганистан, а временами, особенно при отсутствии министра, и другими проблемами и регионами.

Так что хватало и масштабности работы, и головной боли. «Нормальный» рабочий день длился 12–14 часов, в том числе по субботам, а нередко и по воскресеньям. Плюс каждый вечер охапка бумаг для «домашнего чтения» и телефонные звонки по «вертушке» в любое время суток.

Сама материя внешней политики — постоянная взаимосвязь с внешним миром, невозможность отрешиться от происходящих в мире событий, зачастую неподвластных (в отличие от внутренних дел) Советскому государству, — все это не давало застаиваться, заставляло действовать, и действовать активно. Всегда ли эта активность была вполне разумной и результативной — об этом речь впереди. [36]

Главным позитивом нашей внешней и военной политики в послевоенный период, сопричастность к которому давала ощущение не зря прожитой жизни, было, безусловно, то, что удалось уберечь нашу страну от новой большой войны. Если говорить конкретнее о наиболее важных достижениях послевоенной советской внешней политики, то без особого напряжения памяти следует выделить следующие. Прежде всего, активнейшая конструктивная роль Советского Союза в создании Организации Объединенных Наций и в выработке ее Устава, который и сейчас с полным на то основанием воспринимается как вершина политической мысли, во многом предвосхитившей то, что теперь называется новым политическим мышлением.

«Уже в самом факте создания ООН, — резонно заявил в 1987 году Э. А. Шеварднадзе, — был заключен зародыш нового политического мышления. Уже тогда его принципы вылились в статьи Устава ООН, безусловно одного из величайших нормативных актов всех времен и народов... По существу, все послевоенные десятилетия есть не что иное, как история борьбы косных политических воззрений с народившимся в муках войны новым политическим мышлением»{1}.

В том, что большие потенциальные возможности, заложенные в ООН ее создателями, в течение длительного времени оказывались недоиспользованными, была вина и Запада, и Советского Союза. Как свидетельствовали известные мне факты, «а» в «холодной войне» было сказано не советской стороной, но Сталин не заставил долго себя ждать, чтобы сказать «б». Он, похоже, решил использовать наметившуюся вскоре после смерти Ф. Рузвельта конфронтационную линию Вашингтона, для того чтобы вновь «закрутить гайки» внутри страны, а также форсировать «социализацию» стран Восточной Европы. Дальше логика конфронтации сделала свое черное дело. Самым страшным ее проявлением стала гонка вооружений со всеми пагубными последствиями — и экономическими, и политическими.

Однако после смерти Сталина, во всяком случае с конца 50-х и на протяжении всех 60-х и 70-х годов, нами предпринимались, хотя, может быть, и недостаточно последовательно, большие усилия для прекращения или, по крайней мере, притормаживания гонки вооружений. [37] И, вопреки суждениям некоторых Иванов, не помнящих родства, небезрезультатно.

Достаточно вспомнить серию многосторонних международных договоров, заключенных по инициативе и благодаря настойчивости СССР в те годы: о немилитаризации Антарктики (1959 г.), о прекращении ядерных испытаний в трех средах (1963 г.), о неразмещении ядерного и другого оружия массового уничтожения в космическом пространстве (1967 г.), о нераспространении ядерного оружия (1968 г.), о неразмещении ядерного и другого оружия массового уничтожения на дне морей и океанов (1971 г.), о запрещении и уничтожении бактериологического оружия (1972 г.), о невоздействии на окружающую среду в военных и иных враждебных целях (1977 г.). Тот же Э. А. Шеварднадзе справедливо сказал о перечисленных договорах: «Будучи замечательны сами по себе как крупнейшие вехи в развитии международно-правовой мысли, они на порядок подняли нашу общую безопасность»{2}.

Добавим к ним двусторонние советско-американские соглашения в области безопасности: начиная с соглашения о мерах по уменьшению опасности возникновения ядерной войны (1971 г.) и кончая договором об ограничении стратегических вооружений (1979 г.), который, не будучи ратифицированным, все же соблюдался в основных своих параметрах обеими сторонами. Подобным образом поступали СССР и США и в отношении договора о пороговом ограничении подземных испытаний ядерного оружия (1974 г.) и договора о мирных ядерных взрывах (1976 г.).

Довольно высокой продуктивности советско-американских переговоров по вопросам разоружения в 70-е годы способствовало то, что для наблюдения за ними и определения позиций советской делегации на них была создана специальная Комиссия Политбюро в составе Д. Ф. Устинова (в то время секретарь ЦК, председатель комиссии), А. А. Громыко (впоследствии председателем комиссии стал он), А. А. Гречко, Ю. В. Андропова, Л. В. Смирнова и М. В. Келдыша. Материалы для рассмотрения на заседаниях комиссии готовились постоянно действовавшей рабочей группой в составе ответственных работников представленных в комиссии ведомств. Эта же группа повседневно следила за ходом переговоров. [38]

Особое место среди советско-американских соглашений того времени занял, конечно, договор 1972 года об ограничении противоракетных систем СССР и США, на который мы — и вовсе не зря — и сейчас молимся как на решающий фактор стратегической стабильности.

Прийти к осознанию целесообразности фактического отказа от противоракетной обороны было, конечно же, непросто и нелегко для обеих сторон. Для понимания, скажем, вредности ядерных взрывов в атмосфере, в космосе и под водой или опасности расползания ядерного оружия по планете достаточно было простого здравого смысла. В данном же случае речь шла об отказе от противоракетной обороны страны. Оборона же Отечества испокон веков считается святым делом. Как можно отказываться от своего права на защиту?! Для того чтобы осознать, что в ракетно-ядерный век неоспоримое право каждой страны на защиту — таковым это право останется всегда — наилучшим образом может быть реализовано путем взаимного отказа от противоракетной обороны своей территории, надо было многое изучить, обдумать и взвесить, как бы «вывернуть мозги наизнанку». Это был поистине мощный прорыв нового мышления.

Да, несмотря на все упомянутые и неупомянутые соглашения — и многосторонние, и двусторонние, гонка вооружений продолжалась как в количественном, так и особенно в качественном отношении. Не нужно, однако, обладать большой фантазией, чтобы представить себе, каких масштабов достигла бы гонка вооружений, насколько опасней стала бы ситуация в мире (а может быть, произошло бы уже и непоправимое), не будь всех этих соглашений. Сколько было бы понапрасну угроблено дополнительных финансовых, материальных и интеллектуальных ресурсов. Хотя и не без труда, но можно, например, подсчитать, во сколько десятков, а то и сотен миллиардов рублей и долларов обошлось бы создание планировавшихся разветвленных противоракетных систем в США и в СССР, а также неизбежное в этом случае дальнейшее наращивание стратегических наступательных вооружений. И насколько увеличился бы риск возникновения ядерной войны, даже без злого умысла с чьей-либо стороны.

Большим вкладом нашей внешней политики в обеспечение международной безопасности, а значит, и безопасности Советского государства в период до 1985 года явилось то, что благодаря многолетним планомерным усилиям удалось закрепить итоги второй мировой войны в Европе, в частности добиться признания нерушимости послевоенных европейских границ. [39] Здесь следует упомянуть и Московский договор 1970 года между СССР и ФРГ, а также заключенные затем договоры между ФРГ и Польшей, ФРГ и Чехословакией, ФРГ и ГДР. Тут и Четырехстороннее соглашение 1971 года по Западному Берлину. И, наконец, такой уникальный документ, как подписанный в 1975 году в Хельсинки главами 33 европейских государств, США и Канады Заключительный акт Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, заложивший фундамент под то, что мы называем сейчас строительством «общеевропейского дома».

Все это были реальные и немалые достижения советской внешней политики, которые особенно контрастно выглядели на фоне все большего нарастания трудностей внутри страны и, скажу прямо, деградации нашего высшего руководства. А то, что дело обстояло именно так, я знал достоверно. Помимо того, что это все больше ощущалось каждым из нас в повседневной жизни, мне по роду работы уже с конца 60-х годов приходилось довольно часто присутствовать на заседаниях Политбюро ЦК КПСС и различных его комиссий. А с 1977 года, когда я стал первым заместителем министра иностранных дел, то по установившейся традиции мне приходилось присутствовать практически на всех заседаниях Политбюро при рассмотрении не только внешних, но и остальных вопросов, кроме кадровых, которые обычно слушались «до повестки дня».

За исключением последних лет жизни Брежнева, заседания Политбюро были не такими уж краткими, как это иногда изображается сейчас. Но беда в том, что чем длительнее были заседания, тем тягостнее было видеть, насколько некомпетентно, а зачастую просто несерьезно решались многие народнохозяйственные и другие вопросы, сколько времени тратилось на комплименты в адрес первого лица и вообще на пустословие. Быть свидетелем происходящего для меня лично всегда было мучительно.

Такое положение в нашем руководстве не могло, конечно, не сказываться на ведении внешних дел. Я уж не говорю о том, что ухудшение состояния здоровья Брежнева создавало все больше сложностей в наших внешних делах, когда для решения самых важных из них требовалось его участие как первого лица государства и партии. В более или менее рабочей форме последний раз я видел его на встрече с президентом США Дж. Фордом во Владивостоке в 1974 году. [40] А уже на встрече в Хельсинки в 1975 году, где помимо участия в официальных заседаниях ему приходилось беседовать со многими ее участниками в отдельности, он был совершенно беспомощен. С тех пор вести содержательную беседу он был не в состоянии, если не считать зачтение им вступительного слова по заранее заготовленному тексту. Не выручали его и делавшиеся на все случаи письменные заготовки. Обычно ведение беседы брали на себя другие ее участники с нашей стороны. Все это создавало весьма тягостное впечатление. К тому же случалось, что наш лидер, игнорируя присутствие на другой стороне стола лиц, знающих русский язык, начинал говорить довольно громко своим коллегам совсем неуместные вещи, в том числе по адресу высокого гостя. Приходилось сгорать со стыда.

В отношениях со многими государствами возникали ненужные осложнения из-за многократных переносов сроков государственных визитов ввиду состояния здоровья Брежнева, причем ссылаться на эту причину обычно не разрешалось, придумывали всякие другие объяснения или просто отмалчивались.

Но дело было, конечно, не только и не столько в физических недугах первого лица. Как и во внутренних делах, в нашей внешней политике были, и с годами усугублялись, существенные пороки. Если говорить прежде всего о военно-политической области, являющейся главным предметом размышлений авторов данной книги, то к наиболее серьезным из этих пороков я бы отнес следующие.

Во-первых, то, что наши конечные успехи в этой области внешней политики рождались, как правило, в больших муках не только в плане достижения взаимоприемлемых договоренностей с западными партнерами, но и на этапах выработки наших внутренних позиций.

Взять для примера тот же Договор по ПРО, о важности которого и в концептуальном, и в практическом смысле говорилось выше. Путь к нему у нас был очень тернист. Если в США к осознанию пагубности создания широкомасштабных систем ПРО пришли вначале в верхнем политическом эшелоне — министр обороны Макнамара, госсекретарь Раск, а вслед за ними президент Джонсон — и уже от них пошли импульсы вниз, то у нас этот процесс осознания шел, скорее, снизу вверх — от профессионалов среднего уровня (дипломатов, военных, ученых, оборонщиков) постепенно и мучительно трудно все выше. По моему убеждению, лишь благодаря академику М. В. Келдышу, к мнению которого весьма прислушивались Брежнев и Устинов, удалось убедить наше высшее политическое руководство в перспективности идеи отказа от широкой системы ПРО. [41] Что касается лично Брежнева, то, хотя в то время (1970–1972 гг.) он был еще физически здоров, как мне казалось, он просто принял тогда на веру то, что говорилось Келдышем, так до конца и не проникшись пониманием существа указанной проблемы. Для него это и тогда была слишком тонкая материя.

Если говорить в этой связи о наших профессиональных военных, то за многие годы совместной работы с ними я убедился, что среди них были и есть совершенно разные люди по широте и глубине взглядов, по своим личным качествам. Например, Р. Я. Малиновский, при жизни которого начал завязываться наш диалог с американцами по вопросам стратегических вооружений, отнесся положительно как к началу переговоров с США в принципе, так и к целесообразности обсуждения на этих переговорах возможных ограничений не только наступательных, но и оборонительных вооружений, то есть и систем ПРО.

Когда же его сменил на посту министра обороны А. А. Гречко, то с ним было гораздо труднее находить общий язык по вопросам ограничения вооружений и разоружения. Дело доходило до курьезов. Например, у него возникло подозрение, не является ли автор этих строк американским агентом, поскольку слишком активно выступал за заключение договора по ПРО. Развеял его сомнения на этот счет только Ю. В. Андропов, бывший в то время председателем КГБ СССР.

Вторым серьезным пороком нашей политики в этой области было, как я считал, то, что недооценивались, а в ряде случаев вообще игнорировались открывавшиеся возможности упрочения безопасности государства политическими средствами, а не путем дальнейшего наращивания и без того чрезмерных расходов на оборону.

Классическим, я бы сказал, примером здесь может служить история с советскими ракетами средней дальности, известными под названием СС-20. Исходя из известных мне фактов, я не видел оснований для сомнения в том, что с учетом всех объективных обстоятельств того времени (середины 70-х гг.) было просто неизбежным решение о создании и начале развертывания ракет СС-20 взамен устаревших и становившихся все более ненадежными и даже небезопасными жидкостных ракет первого поколения СС-4 и СС-5. Однако в осуществлении этого решения (масштабы, сроки, порядок развертывания ракет СС-20), как я всегда считал, были допущены серьезные просчеты, которые повлекли за собой не менее серьезные последствия. [42] (Кстати, во взглядах на проблему ракет СС-20 мы все годы были едины с моим коллегой, соавтором этой книги. Наши совместные действия были направлены на ограничение развертывания ракет.)

Чтобы стала ясной суть допущенной, на мой взгляд, главной ошибки при развертывании ракет СС-20, необходимо напомнить, как складывалась ситуация в период между началом их развертывания в 1976 году и принятием Советом НАТО в декабре 1979 года решения о размещении в Европе новых американских ракет средней дальности.

То, что в тот период на советско-американских переговорах по ограничению стратегических вооружений дело шло, хотя и с немалыми трудностями, к заключению нового договора (ОСВ-2), вызывало неоднозначную реакцию в руководящих кругах западноевропейских стран — членов НАТО. С одной стороны, улучшение советско-американских отношений на центральном, стратегическом направлении в принципе приветствовалось, а с другой — возникали и опасения, как бы это не привело к «расстыковке» между США и Западной Европой. Отсюда у западноевропейских руководителей появилось желание усилить ядерную привязку США к Европе путем дополнительного размещения здесь американского ядерного оружия новых классов. В то же время западноевропейским руководителям было не так-то легко решиться на это — особенно на размещение ядерного оружия наземного базирования — ввиду роста антиядерных настроений в их странах.

Не было единодушия и в руководящих кругах США относительно целесообразности размещения в Европе новых американских РСД. Известно, что не видел необходимости в этом Комитет начальников штабов США: военные отдавали предпочтение варианту модернизации уже имевшихся в Европе оперативно-тактических ракет «Першинг-1». Такого же мнения придерживался даже такой милитаристски настроенный деятель, как Р. Перл, который впоследствии говорил, что решение о развертывании в Европе «Першингов-2» и крылатых ракет средней дальности причинило НАТО больше политического вреда, чем они стоили того в военном плане{3}. [43]

Важно было и то, что в 1977–1979 годах, вопреки сложившемуся позже представлению, даже те на Западе, кто сразу стал изображать СС-20 как пугало и ратовать за «ядерное довооружение» НАТО, не решались утверждать (и для этого не было оснований, имея в виду незначительное количество таких ракет, развернутых в те годы), что соотношение сил в этой области уже изменилось в пользу СССР. Подобного утверждения не содержалось и в самом решении Совета НАТО от декабря 1979 года, а также в сопровождающих его принятие заявлениях руководителей стран этого союза. В решении лишь говорилось, что с началом развертывания ракет СС-20 в сочетании с другими шагами СССР по модернизации ядерных вооружений в Европе складываются беспокоящие Североатлантический союз тенденции,

«ибо если эти тенденции сохранятся, то превосходство русских в тактических ядерных средствах сможет подорвать стабильность, достигнутую в межконтинентальных системах, и породить сомнения в отношении надежности стратегии сдерживания, применяемой НАТО»{4}.

Наличие в период 1977–1979 годов трех упомянутых обстоятельств: двойственность отношения западноевропейских руководителей НАТО к перспективе размещения новых американских ракет в Европе; отсутствие единодушия внутри руководства США по этому вопросу; незаангажированность к тому времени руководителей США и Западной Европы в публичных оценках степени угрозы, которую создавали ракеты СС-20, — все это вместе взятое создавало «окно возможностей» для нахождения компромиссного решения, которое могло бы предотвратить размещение в Западной Европе американских РСД.

Просматривались и возможные контуры такого компромисса. Запад нам давал соответствующие сигналы: пусть СССР «раскроет карты», из которых было бы видно, что он не станет развертывать ракет СС-20 больше (в пересчете на боеголовки), чем было ракет СС-4 и СС-5, а еще лучше — ограничится несколько меньшим их числом с учетом более высоких качественных характеристик. Тогда озабоченность западноевропейцев будет снята, и вопрос о размещении в Европе новых американских ракет отпадет. К этому сводилось, в сущности, и то, что сказал канцлер ФРГ Г. Шмидт летом 1979 года советскому премьеру А. Н. Косыгину в своей беседе с ним в аэропорту в Москве, где он специально сделал остановку по пути из Бонна в Токио. [44]

Проинформировав своих коллег по Политбюро о содержании беседы со Шмидтом, Косыгин закончил полувопросом: может быть, стоит подумать над таким вариантом?

К тому времени стало фактически правилом: что бы ни предложил Косыгин, Брежнев в конечном счете будет выступать против. И всегда находились товарищи, которые торопились поставить под сомнение высказанную Косыгиным ту или иную мысль и тем самым облегчить задачу Брежнева. Но на этот раз эти люди почему-то замешкались, возникла пауза. Воспользовавшись ею, в нарушение всякой субординации взял слово я (принято было, что приглашенные на заседание если и «высовывались», то только после того, как выскажутся члены Политбюро).

Суть сказанного мною состояла в том, что зондаж со стороны Шмидта представляет реальный шанс найти приемлемый для нас компромисс. Для этого необходимо скорректировать наши планы в сторону некоторого сокращения намеченного ранее к развертыванию количества ракет СС-20, что, на мой взгляд, не нанесло бы ущерба нашей безопасности.

Тут же, однако, последовала резко негативная реакция Д. Ф. Устинова: «Ишь чего захотели, раскрой им наши планы, да еще скорректируй их! И кто даст гарантии, что они после этого откажутся от своих планов?»

Я ответил, что таких гарантий никто, конечно, дать не может, но и риска здесь фактически никакого нет. Если бы договоренность и не состоялась, то политически наши позиции и позиции антиядерных сил в Западной Европе намного укрепились бы. Соответственно было бы труднее принимать и осуществлять решение НАТО о размещении американских ракет в Европе.

Брежнев непонимающе-вопросительно смотрел на Громыко, но тот предпочел отмолчаться, явно не желая конфликтовать с Устиновым, хотя из разговора с Громыко перед заседанием я заключил, что он не был настроен негативно в, отношении зондажа Шмидта (о содержании беседы в аэропорту нам было известно еще до заседания от присутствовавших на ней работников МИДа).

Этим «обсуждение» и закончилось. Шанс был упущен. Отсутствие нашей положительной реакции на зондаж со стороны Шмидта привело к тому, что был открыт зеленый свет принятию решения НАТО о размещении в Европе американских «Першингов-2» и крылатых ракет наземного базирования. [45]

Были допущены ошибки и в наших последующих действиях: такие, как отказ сесть за стол переговоров, «пока не будет отменено решение НАТО», затем «пока не будет приостановлено его осуществление», потом «хлопанье дверью» на переговорах. Это было неразумно даже по меркам традиционного мышления. И тогда были не только «инакомыслящие», но и «инакоговорящие», однако к их голосам не прислушались.

И все же самой серьезной, главной нашей ошибкой, я убежден, было именно то, что мы не воспользовались шансом достичь взаимоприемлемого компромисса еще до принятия в НАТО решения о размещении в Европе новых американских РСД. Хотя полной уверенности не может быть, но думается, что если бы в свое время Громыко высказался в поддержку мысли Косыгина насчет целесообразности продолжения диалога со Шмидтом, события могли бы развиваться по-другому. Во всяком случае, несколько лет спустя Устинов фактически признал в разговоре со мной, что зря тогда не попытались договориться со Шмидтом, добавив при этом: «Но что же ты хотел от меня, если тебя не поддержал твой собственный шеф?»

В этой связи я должен сказать, что Громыко был не только убежденным сторонником разоруженческой линии в нашей политике, но являлся, пожалуй, главным генератором идей в этой области. И был напорист в проведении разоруженческой линии в общеполитическом плане. Вместе с тем, когда дело доходило до выработки конкретных позиций и если военные были против того или иного предложения, он обычно не шел на конфликт с ними.

Громыко, за редкими исключениями, не одергивал, а, скорее, поощрительно относился к тому, что я и другие представители МИДа проявляли конструктивную активность при обсуждении с военными этих вопросов. И если, скажем, Гречко или Устинов жаловались ему, что «твои ребята давят на моих», то он, поинтересовавшись у нас, в чем там дело, чаще всего не пресекал наших попыток отстоять МИДовскую точку зрения. И всегда был доволен, когда в результате такой предварительной проработки появлялись уже согласованные позиции. Получалось своего рода разделение труда. [46]

Однако если выработать совместные позиции не удавалось и ему представлялись «разногласные» варианты, то обычно, как правильно отмечает и маршал Ахромеев, Громыко в конечном счете соглашался с вариантом военных, мотивируя это тем, что на них лежит главная ответственность за оборону страны. Создавалось впечатление, что Громыко не хотел, чтобы при каких-то обстоятельствах в будущем кто-то мог упрекнуть МИД в том, что он «разоружил» Советское государство. Но, думаю, это объясняется не только его нежеланием конфликтовать с военными коллегами; наверное, у него тоже проявлялся синдром военного поколения, о котором пишет маршал Ахромеев.

Наконец, укажу на третью, пожалуй, самую болезненную категорию наших ошибок доперестроечного периода в области внешней политики — на вовлеченность в вооруженные конфликты в других странах. Здесь не единственной, но самой серьезной по своим последствиям ошибкой, легшей тяжелым грузом на нашу внешнюю политику, как и в целом на страну, был, конечно, ввод советских войск в Афганистан в декабре 1979 года.

За какое-то время до принятия решения о вводе войск Громыко перестал касаться этого вопроса в разговорах со мной. Но в период с марта 1979 года, когда кабульское руководство впервые обратилось с просьбой о присылке советских воинских подразделений, и по октябрь, когда он «замкнулся», у нас не раз был обмен мнениями на эту тему в связи со все новыми обращениями из Кабула. И каждый раз выявлялось общее понимание недопустимости посылки войск.

Из этого, а также из разговоров с ним уже после ввода войск мне было ясно, что первым в пользу ввода высказался не Громыко, не он сказал это и вторым, но вот третьим он все-таки был. Тем самым он совершил, я уверен, самую большую ошибку за всю свою политическую жизнь, омрачившую его, в остальном выдающуюся, дипломатическую карьеру. Он должен был до конца твердо стоять против этой авантюры, как никто другой, понимая ее последствия. И, кто знает, быть может, это предотвратило бы роковое решение.

Здесь я должен сказать еще об одном качестве Громыко. Он, когда считал необходимым, твердо отстаивал свою точку зрения. Но если принималось решение, расходящееся с его точкой зрения — будь то вопреки его возражениям или потому, что он сам отступил от ранее занятой позиции, — впредь Громыко вел себя так, будто он всегда считал правильным именно то, против чего еще час назад возражал. [47] И строго пресекал всякие рассуждения по поводу неправильности принятого решения. Такая степень «перевоплощения» поражала меня. Все мы, конечно, подчинялись принятым решениям, но все же с большим рвением выполняли обычно те из них, которые казались тебе правильными, чем те, которые противоречили твоим взглядам. Громыко это не было свойственно.

Лишь со временем, по мере накопления очевидных свидетельств ошибочности принятого решения, удавалось побудить его, не говоря опять-таки прямо о допущенной ошибке, попытаться обосновать необходимость принятия нового решения «ввиду изменившихся обстоятельств». И если здесь сумеешь изобразить дело так, будто новое решение, фактически дезавуирующее прежнее, потребовалось потому, что прежнее «сделало свое дело», это считалось особенно удачным. Сам он прекрасно понимал, конечно, истинный смысл такой словесной эквилибристики.

В определенной мере так обстояло дело и с Афганистаном. Поскольку к 1981 году если не всем, то большинству способных реалистически мыслить лиц в советском руководстве стало ясно, что там не может быть военного решения проблемы, Громыко благословил дипломатические шаги, нацеленные на такое урегулирование «ситуации вокруг Афганистана», как тогда принято было говорить, которое позволило бы вывести советские войска из этой страны под предлогом выполнения ими своей миссии.

Речь шла об организации непрямых переговоров между правительствами Афганистана и Пакистана под эгидой ООН. И уже в начале 1982 года личный представитель Генерального секретаря ООН по Афганистану Кордовес после встреч с советскими представителями в Москве не без оснований выразил в разговоре со своими коллегами уверенность в том, что «московские сторонники ухода из Афганистана в конечном счете возьмут верх»{5}. Прав был Кордовес и в случае, когда весной 1983 года после очередного раунда афгано-пакистанских переговоров публично заявил, что проекты документов урегулирования «готовы на 95 процентов»{6}.

Оставшиеся 5 процентов были, безусловно, самыми трудными — они касались прежде всего сроков и порядка вывода советских войск. Думается, однако, что и эти вопросы — в том, что касается советской стороны, — могли бы быть решены еще тогда, в 1983 году, не помешай этому серьезная болезнь Ю. В. Андропова. [48] О том, что к тому времени он тоже созрел для такого решения, я судил, в частности, по его беседе с Пересом де Куэльяром и Кордовесом, состоявшейся 28 марта. Тогда он, загибая пальцы на руке, откровенно перечислил им те причины, по которым он считал необходимым мирное решение афганской проблемы: сложившаяся ситуация наносила ущерб отношениям СССР с Западом, с социалистическими странами, с исламским миром, с другими странами «третьего мира» и, наконец, она оказывала болезненное воздействие на внутреннее положение Советского Союза, на его экономику и общество.

Еще больше я убедился в «созревании» Андропова для принятия решения о выводе советских войск из Афганистана, когда в июле 1983 года он позвонил мне, чтобы уточнить какую-то деталь в материале, направленном ему в связи с его предстоящей беседой с Бабраком Кармалем. В последовавшем разговоре он, выразив согласие с предложенной нами концепцией этой беседы, подтвердил свое намерение в недвусмысленных выражениях сказать Б. Кармалю, чтобы последний не рассчитывал на неопределенно долгое пребывание советских войск в Афганистане и что надо вести дело к расширению социальной базы правительства политическими методами. И он действительно провел беседу в таком нажимистом плане. Но, как показали последующие события, Б. Кармаль не сделал нужных выводов. А Андропову не хватило сил и времени довести это дело до конца. Правда, тогда это, конечно, могло и не получиться, поскольку в Вашингтоне в 1983 году и еще довольно длительное время преобладающим влиянием пользовались, как их там называли, «кровопускатели» — те, кто считал выгодным для Запада удерживать советские войска в Афганистане как можно дольше.

И вообще 1983 год — год Андропова — оказался тяжелым и для него самого, и для нашей внешней политики. К Афганистану добавился прискорбный инцидент с южнокорейским самолетом, сбитым над Сахалином в ночь с 31 августа на 1 сентября.

В связи с этим инцидентом обнаружились настолько серьезные изъяны в функционировании нашего высшего эшелона власти и в компетентности некоторых наших руководителей, что об этом тоже нельзя не рассказать. [49]

Хотя до сих пор имеются некоторые неясности в истории с южнокорейским самолетом, из совокупности известных мне с самого начала фактов представлялись бесспорными два ключевых момента: во-первых, то, что советский летчик, который стрелял по самолету, и те, кто давал ему команды с земли, были уверены, что имеют дело с разведывательным, а не с пассажирским самолетом; во-вторых, то, что самолет этот не случайно проник в воздушное пространство СССР.

С учетом этого, как я считал, мы тем более должны были сразу же сказать всю правду о случившемся, выразив сожаление по поводу гибели ни в чем не повинных людей, ставших жертвой чьего-то злого умысла. Я был убежден, что, поступи мы так, мировое сообщество при всей трагичности произошедшего отнеслось бы к этому совершенно по-другому, чем тогда, когда была избрана иная, весьма сомнительная линия действий.

Между тем мне дано было указание принять участие в отработке первого сообщения ТАСС, смысл которого сводился к тому, что в Советском Союзе ничего не знают о пропавшем самолете. Я попытался убедить Громыко в неразумности и пагубности такой линии поведения, но мои рассуждения были пресечены ссылкой на то, что характер этого сообщения уже согласован с Андроповым. Для меня оставалось одно: позвонить ему по телефону в больницу, где он в те дни находился, хотя было ясно, что это кое-кому весьма не понравится. Из разговора с Андроповым чувствовалось, что он и сам был склонен действовать предельно честно. Но он сослался на то, что против признания нашей причастности к гибели самолета «категорически возражает Дмитрий» (Устинов). Тем не менее Андропов тут же, не отключая линию, по которой шел наш разговор, соединился по другому каналу с Устиновым и стал пересказывать ему приведенные мною аргументы. Но тот, не особенно стесняясь в выражениях по моему адресу (весь их разговор был слышен мне), посоветовал Андропову не беспокоиться, сказав в заключение: «Все будет в порядке, никто никогда ничего не докажет». Закончив разговор с Устиновым словами: «Вы там, в Политбюро, все-таки еще посоветуйтесь, взвесьте все», — Андропов предложил мне тоже быть на заседании и изложить свои сомнения. Я заметил Генсеку, что при нынешних радиотехнических и прочих возможностях наивно рассчитывать на то, что «никто ничего не докажет», как полагает Устинов. Но Андропов закончил разговор: «Вот ты все это скажи на заседании».

Однако на заседании Политбюро, которое вел Черненко, мое выступление прозвучало гласом вопиющего в пустыне: никто не стал спорить с Устиновым. Громыко задал ему несколько уточняющих вопросов, отражавших его неуверенность в правильности принимаемого решения, но возражать прямо не стал. [50]

В результате 2 сентября, спустя более суток после случившегося, было опубликовано несуразное сообщение ТАСС, лишь подстегнувшее уже развернувшуюся в мире . шумную кампанию против Советского Союза. Дополнительное заявление ТАСС от 3 сентября, в котором по-прежнему умалчивалось о нашей причастности к гибели самолета, подлило еще больше масла в огонь. Только 6 сентября, когда ввиду всеобщего осуждения нашей линии поведения ее неразумность стала абсолютно ясной, было наконец опубликовано Заявление Советского правительства примерно такого содержания, каким, по моему мнению, должно было бы быть самое первое сообщение ТАСС. Но было уже поздно — ущерб, нанесенный интересам и престижу СССР, был большим и долговременным.

Вслед за инцидентом с южнокорейским самолетом надвинулась необходимость принимать трудное решение в связи с приближением намеченного на ноябрь начала развертывания американских ракет средней дальности в Европе. Поскольку продолжавшиеся до последнего момента усилия предотвратить это не увенчались успехом, то в руководстве возобладали настроения в пользу прекращения советско-американских переговоров по ядерным вооружениям в Европе и вообще ужесточения нашей линии в отношении США. Такие настроения определялись тремя причинами.

Во-первых, в Москве стало известно о том, что именно под давлением Вашингтона Пакистан в середине 1983 года дал задний ход на афгано-пакистанских переговорах в Женеве.

Во-вторых, серьезное беспокойство и недовольство вызывала объявленная президентом США Р. Рейганом в марте 1983 года программа «звездных войн». Этот шаг был расценен как свидетельство стремления США добиться бесспорного военно-стратегического превосходства, сопоставимого с временами их атомной монополии.

В-третьих, поскольку советское руководство исходило из безусловной причастности Вашингтона к вторжению южнокорейского самолета в воздушное пространство СССР, развернутая на Западе мощная антисоветская кампания, после того как самолет был сбит, была расценена им как еще одно свидетельство общей линии США на конфронтацию с Советским Союзом, а не только как следствие допущенных в этом деле советской стороной тактических оплошностей. [51]

Считалось, что в этих условиях и при начавшемся развертывании американских ракет продолжать переговоры, «как будто ничего не произошло», означало бы проявление слабости.

Правда, на этот раз путем «аппаратных хитростей» удалось убедить руководство принять довольно гибкую формулу: мы заявляли не о разрыве переговоров, а о перерыве в переговорах без установления даты их возобновления, но и без выдвижения каких-то условий для этого. Таким образом, мы не загоняли себя в тупик, как это было, когда мы отказывались садиться за стол переговоров, «пока не будет отменено решение НАТО».

Так или иначе, 1983 год, на который мы, работники внешнеполитического направления, возлагали определенные надежды в связи с приходом к руководству страной Ю. В. Андропова, не принес желаемых результатов, скорее наоборот.

После его смерти в феврале 1984 года первым лицом в Советском государстве стал К. У. Черненко, которому, как отмечалось выше, эта роль была явно не по плечу. Да и сам он, насколько я знал, не претендовал на такую роль. Скорее он оказался удобной для «стариков» фигурой, чтобы не допустить на этот пост представителя более молодого поколения руководителей, среди которых к тому времени уже выделялся М. С. Горбачев.

Что касается внешних дел, то какой-то своей линии у Черненко не было, и рассчитывать на серьезные прорывы в данной области при нем не приходилось. Но он ничем и не мешал здесь — это позволяло дипломатическому ведомству делать кое-что полезное.

В частности, были предприняты шаги к возобновлению прерванных в предыдущем году переговоров по вопросам ограничения вооружений и разоружения. И небезуспешно. В конце ноября 1984 года СССР и США согласились вступить в новые переговоры для достижения взаимоприемлемых договоренностей по всему комплексу вопросов, касающихся ядерных и космических вооружений.

Для того чтобы выработать совместную точку зрения на предмет и цели таких переговоров, 7–8 января 1985 г. в Женеве состоялась встреча А. А. Громыко с государственным секретарем США Дж. Шульцем. По итогам этой встречи было опубликовано совместное заявление, в котором наряду с уточнением характера новых переговоров говорилось, что

«в конечном итоге, по мнению сторон, предстоящие переговоры, как и вообще усилия в области ограничения и сокращения вооружений, должны привести к ликвидации ядерного оружия полностью и повсюду»{7}. [52]

В такой четкой форме задача полной ликвидации ядерного оружия фиксировалась в совместном советско-американском документе впервые. Отчасти этому помогло то, что Рейган, будучи переизбран в ноябре 1984 года на второй президентский срок, стал проявлять интерес к тому, чтобы войти в историю с ореолом «миротворца». Как бы то ни было, фиксация в совместном заявлении задачи ликвидации ядерного оружия была весьма важным политическим актом, и это произошло, повторяю, еще в январе 1985 года.

Но переговоры были еще впереди, и мы, профессионалы, прекрасно понимали, что будут они долгими и невероятно трудными. Трудными прежде всего из-за позиции США, особенно в области космических вооружений: в ней определенно просматривалось стремление лишь к таким договоренностям, которые, наряду с созданием Рейгану ореола «миротворца», обеспечили бы Соединенным Штатам явные преимущества в военном отношении.

Но в этих условиях тем более требовались смелые, неординарные решения с нашей стороны. На это, однако, как раз и трудно было рассчитывать при тогдашнем советском руководстве. Преодолеть эту трудность, разрушить накопившийся в наших позициях железобетон одним профессионалам было не под силу.

В этот момент сказало свое слово Провидение. Под непосильной для него ношей К. У. Черненко скончался, пробыв на посту Генсека немногим более года. На смену ему пришел М. С. Горбачев — молодой, по нашим канонам, энергичный деятель нового поколения.

Я имел возможность близко наблюдать Горбачева на заседаниях Политбюро с момента его появления в Москве в 1978 году — вначале в качестве секретаря ЦК. Еще когда он официально занимался только вопросами сельского хозяйства, с его стороны проявлялся живой интерес и к другим вопросам внутренней политики. После того как вскоре он стал кандидатом в члены, а потом и членом Политбюро, круг его интересов еще более расширился. Особенно запомнился мне эпизод, когда при обсуждении на заседании Политбюро в 1983 году проекта закона о трудовых коллективах он единственный выразил, хотя и не очень решительно, сомнение в целесообразности его принятия. Не потому, что он был против расширения прав трудовых коллективов, а потому, как я понял, что считал этот закон бесполезным без проведения более широкой реформы общественных отношений в стране. Как известно, так оно и получилось: закон был принят «на ура», но оказался мертворожденным.

Я, как и многие другие, сожалел, что после смерти Ю. В. Андропова его место занял не М. С. Горбачев. Правда, когда я увидел, как «старики» демонстрировали свое нерасположение к нему даже в качестве второго лица в партии при Черненко (из-за чего при отсутствии последнего поначалу не проводились и заседания Политбюро, чтобы там не председательствовал Горбачев), мне стало ясно, что если бы после смерти Андропова была предпринята серьезная попытка избрать на его место Горбачева, то, скорее всего, он мог бы оказаться вообще «выбитым из обоймы» без шансов на будущее. Понадобился еще год стагнации, чтобы всем, в том числе и «старикам», во всяком случае сохранившим, как Громыко, чувство реальности, стала ясной необходимость уступить дорогу более молодому коллеге.

До 1984 года, когда Горбачев стал номинально вторым лицом в партийной иерархии, к вопросам внешней политики он проявлял «общеобразовательный» интерес, не вступая в их обсуждение на официальных заседаниях. В течение же 1984 года ему пришлось самым непосредственным образом подключаться к внешнеполитическим делам, особенно в отсутствие Черненко и Громыко. Участвуя вместе с ним в ряде мероприятий и обсуждений, я убедился, что у него есть хватка и в этих делах.

И когда после смерти Черненко Генеральным секретарем ЦК КПСС был избран Горбачев, у меня это вызвало чувство облегчения и удовлетворения. Правда, не желая казаться подхалимом, я не стал сразу же поздравлять его, а сделал это спустя недели две, когда возникла необходимость позвонить ему по срочному делу. Сказанное им в этой связи: «Значит, видимо, не очень рад моему избранию, если не позвонил раньше» — я не принял всерьез, так как это не соответствовало действительности и во всяком случае не убавило во мне готовности служить общему делу на новом этапе. [54]