Содержание поэтоград

Вид материалаДокументы

Содержание


«а где-то, в пышной осени саратова...»
Меняется лицо земли.
А где-то, в пышной осени Саратова
На волне памяти
Прощание с волгой
О Волга!., колыбель моя!
Нас утро встречает прохладой.
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16

«А ГДЕ-ТО, В ПЫШНОЙ ОСЕНИ САРАТОВА...»

В середине 1960-х годов в Саратове выходило всего две областные газеты: застегнутая на все пуговицы партийная «Коммунист» и комсомольская «Заря молодежи», которой позволялись некоторые вольности: публикация лирических стихотворений, карикатур, бесед с заезжими знаменитостями. Хрущевская «оттепель» настолько отогрела «молодежку», что там даже редактор, Виталий Васильевич Колчин, занимал столь ответственную должность, будучи еще студентом-заочником исторического факультета СГУ. Любитель поэзии, он собрал коллектив, в котором почти каждый писал стихи, а Василий Шабанов уже в то время считался профессиональным поэтом. Едва ли не в каждом номере публиковались стихи, естественно, к газете потянулись поэты, народ своеобразный, если не сказать странный, странный в прямом и в переносном смыслах: заявлялись в редакцию путешествующие по стране молодые люди, представлялись поэтами, просили напечатать их вирши. Свежие и незатасканные строчки шли в номер, автор же, получив гонорар, отправлялся дальше покорять российские просторы. Однажды редакционный коридор наполнил собой не очень умытый и слегка помятый гражданин, представился: я путешественник, иду пешком из Сибири в Москву. Предложил обмен: вы мне десять рублей гонорара, я вам – свои путевые заметки. Рассказ его оказался интересным, обмен состоялся.

Каких только чудиков и чудаков не видали журналисты! Поэтому никого не удивило, когда октябрьским днем в кабинет редактора вошел маленький (не выше полутора метров), тщедушный человек, назвал себя: поэт Геннадий Колесников из Астрахани, оттуда, «где отливают радугой скворцы, / где солнце на сазанах запеклось. / Где мельницы кружат, скрипят калитки, / где рыбницы певучи, словно скрипки». К небольшому росточку его добавлялись горбы на спине и груди, но, несмотря на эти физические недостатки, посетитель держался раскованно, словно старый добрый знакомый. Сразу же предложил принять его в штат журналистом. Виталий Васильевич для начала предложил ему почитать стихи, и посетитель нараспев продекламировал:


Меняется лицо земли.

И мама пишет мне о том,

Что дом, где жили мы, снесли.

Он только снится – старый дом.

Давно ушел из жизни дед.

На деда стал похож отец.

Зарос цветами алый след,

Стал вечным пламенем боец.


Строки незнакомца понравились, особенно те, где говорилось о Волге: «Горит, горит вишневым соком бакен. / На Волге мятный воздух – сердцем пей! / Такая ночь, что чудится собакам, / как будто нет ни грязи, ни цепей». Уже через несколько дней, 11 октября 1964 года, на полосе литобъединения «Молодые голоса» напечатали стихотворение Геннадия Колесникова «Преданность»: «Пропахла рыбой, словно невода, / Косматая у деда борода. / И, как в ракушках, у него в ушах – / Гуденье рек и шорох камыша». А 16 октября опубликовали его отклик на полет космического корабля «Восход»: «Сквозь золотое утро октября / Умчались парни в звездные края».

Колчину приглянулся немолодой уже (по меркам молодежки), 27-летний астраханец, он устроил его в заводское общежитие (пока хлопотали о крыше над головой, ночевал в редакции на подшивках газет; располагались «Коммунист» и «Заря молодежи» на улице Ленина, 94). После проверочного задания – написать очерк об агрономе Викторе Винокурове из села Ново-Захаркина Петровского района (очерк Колесникова «Яблоня» напечатан 23 октября) – Колчин издал приказ о зачислении со 2 ноября нового сотрудника учетчиком отдела писем. Эта должность оплачивалась как полставки, вполовину оклада корреспондента, но и за эти 60 рублей месячного пособия Геннадий был благодарен, не раскачиваясь включился в работу. Из номера в номер публиковались его очерки и статьи, он охотно ездил в командировки в Пугачев, Аткарск и Балаково, привозя оттуда нестандартные рассказы о своих героях. Его заметки не пестрели цифрами, он не перегружал их фактами, умея несколькими лаконичными фразами создать образ. Его газетная проза была сродни поэзии: «Зажигает Саратов золотые огоньки. С шумом раскрываются двери вечерней школы. Выбегают на улицу после занятий десятиклассники. Колючий, как нарзан, ударяет в ноздри вечерний мороз. Звенит под ногами снежок. В портфеле – пятерка по литературе. А утром – на работу. Хорошо!» (из репортажа «Первая перчатка» со швейной фабрики, 20 декабря 1964 года).

Он пришел со своим, свежим видением газетной работы. Поручили ему написать отчет с демонстрации 7 ноября, и он не стал перечислять, по примеру прошлых лет, достижения комсомольско-молодежных бригад, а зарифмовал идущие колонны в чеканные строки репортажа с поэтическим заголовком «Под алыми парусами Октября» «С жарким солнцем сдружитесь, / Не бойтесь холодной воды. / За здоровье боритесь, / Чтобы быть и в сто лет молодым!»– призывал он молодежь, рассказывая о колоннах физкультурников.

Сам худющий, в чем душа держится (страдал костным туберкулезом), он, однако, обладал недюжинной физической силой. Из поколения в поколение журналисты «Зари молодежи» передавали легенду об импровизированном турнире на проводах в армию фотокорреспондента Юрия Набатова. Гена Колесников подзадорил компанию заявлением, что он один поднимет утюг столько раз, сколько не поднимут все остальные, вместе взятые. Юрий Никитин, Анатолий Горбунов, Иван Корнилов, Василий Шабанов, Юрий Преображенский довели счет до 654 раз, после чего Колесников, открыв форточку и встав под струю свежего воздуха, покуривая сигарету, преспокойно выжал утюг 654 раза, после чего сказал: «Я подниму еще пару раз, мне уже надоело. Хотя ради прекрасной дамы (подруги новобранца – В.В.) доведу число до семисот».

Чувством юмора Господь не обделил Колесникова. Однажды, встретившись в коридоре гостиницы «Юность» с самым сильным человеком планеты штангистом Жаботинским, Гена сказал своим саратовским приятелям (они в столице обитали по случаю какого-то поэтического семинара), что он сильнее рекордсмена мира. И, подойдя к атлету, вызвал того на состязание, предупредив: «Если ты откажешься, я засчитаю тебе поражение». Рассмеявшись, Жаботинский кивнул: «Засчитывай поражение», и Гена победоносно глянул на земляков: «Чего я говорил!»

Ему бы не надо было ни курить, ни дружить с алкоголем, но, обделенный природой (все-таки в душе он комплексовал из-за своих горбов), Гена старался не отставать от приятелей в этих чисто «мужских» занятиях, придумывая, чем бы еще удивить друзей. Московский поэт Вадим Кузнецов рассказывал, как однажды после игры в бильярд (Колесников здорово загонял шары в лузы!) в ЦДЛ (Центральном доме литераторов) компания отправилась в кузнецовский гараж, чтобы там добавить. Крыша гаража– полукруглая, как распиленная пополам бочка. Гена вдруг заявил: «Спорим, я сейчас пробегу по потолку!» Ребята посмеялись шутке, а Колесников, сосредоточившись и долго раскачиваясь взад-вперед, как пума в клетке, вдруг совершил головокружительный кульбит. «Я бы не поверил, если бы сам не увидел четкого отпечатка Гениного ботинка на потолке»,– вспоминал Вадим Кузнецов.

С людьми Колесников сходился быстро, в Саратове особенно сдружился с Василием Шабановым, самобытным поэтом. Да и вообще все в редакции любили астраханца, вели с ним нескончаемые беседы о поэзии (это Колесников предложил публиковать подборки стихов на всех четырех полосах подвалом, чтобы можно было, сложив газету, получить шестнадцатистраничную книжицу), о жизни и газетных дела. Колесников в любой компании становился ее душой. Однако к себе в душу никого не пускал, не рассказывал ни о себе, ни о своих близких. И только в стихах раскрывал затаенные думы: «Станет страшно тебе. / Я давно этой мыслью напуган, / Вдруг случится такое / На склоне отсчитанных дней: / Скажет честное сердце, / Что нет настоящего друга / Среди многих твоих / На пирушке поющих друзей».

Да и можно ли назвать друзьями тех, с кем съел не пуд соли, а пуд селедки, закусывая стопарик? У Гены были основания обижаться на всех и вся. Однажды ездил гостить в Астрахань, вернулся оттуда с симпатичной девчонкой, которую на другой же день увел кто-то из «заревцев». «Вот так всегда»,– мрачно отшучивался Гена, провожая взглядом подругу, уходящую под ручку с новым кавалером. Как-то писатель Иван Корнилов, возвращаясь из Москвы, встретил в поезде сияющего Колесникова: тот вез новенький журнал «Октябрь» с напечатанными там своими стихотворениями. Заговорили о поэзии, о природе творчества... «И тут я сморозил глупость,– сокрушается Корнилов,– сказав ему, дескать, тебе, как и Лермонтову, физический недостаток помогает сосредоточиться на поэзии». «Хорошо тебе – молодому, стройному, к тебе бабы липнут»,– отозвался на тираду Корнилова поэт, и в его глазах заплескалась вселенская тоска...

«Гостить» долго кручине он не позволял, и уж совсем не пускал ее в свои на удивление светлые и бодрые творения: «Хлынь, метель, колоколя в Русь! / Чтобы в пляс пустились огни. / Замети мою боль и грусть, / Озорство во мне раздразни», поздравлял он сослуживцев с Новым, 1965 годом. Озорство у него было в крови, Колесников любил рассказывать, как он на перекладных добирался в Москву, чтобы там вычитать готовящуюся к печати его книгу. А однажды умудрился из Минеральных Вод долететь до столицы зайцем на самолете, обведя вокруг пальца охрану и многочисленных контролеров. Шалости его были безобидны, добрый по натуре, он не мог кого-либо обидеть или оскорбить. Разве что в сильном подпитии попадал он в передряги, вроде разбитого по неосторожности зеркала в ресторане, где порой оставлял последние свои деньги. Милиция к нему относилась снисходительно, особенно своя, родная, астраханская: его числили местной достопримечательностью, помня наизусть колесниковские строки о пароходиках, именующихся в дельте Волги трамвайчиками: «Трамвайчик тем уж знаменит, / Что сроду знаменитостей не возит». Но и блюстителям порядка как-то захотелось проучить острого на язык земляка, после одной из гулянок поэта посадили на 15 суток, спрятав в самый охраняемый корпус тюрьмы, поскольку Колесников заявил, что он и тюрьма – вещи несовместимые, пообещав удрать из-под стражи. И сдержал-таки свое слово. Повезли его на пустынный остров очищать пляж от мусора (трудотерапия!), и он, улучив момент, прыгнул в отходящий от причала катер и спрятался под лавкой. Ему удалось незаметно покинуть Астрахань. На попутке доехал до Ростова. Заняв деньги у журналистов комсомольской газеты (везде у него были приятели), улетел в Кишинев на совещание молодых литераторов. Можете представить себе удивление начальника астраханской милиции (на уши были поставлены все милицейские силы в поисках беглеца), когда он, включив телевизор, увидел там Гену Колесникова, который, рассказывая корреспонденту центрального телевидения о своих творческих успехах, передал привет землякам и лично «товарищу полковнику».

В Саратове Геннадий Михайлович надолго не задержался. В начале февраля 1965 года написал заявление «по собственному желанию». Быть может, желание у него было другое, но Тося (так звали тогда секретаря редактора Антонину Яковлевну Токареву) отказывалась заводить ему трудовую книжку, ссылаясь на то, что Колчин не давал команды. Виталий Васильевич, хотя и любил Гену, но… Как мог он выписать трудовой документ человеку, у которого не было паспорта! (Он предъявил редактору лишь диплом об окончании ветеринарного техникума; по специальности работать довелось ему недолго: не мог сидеть он на одном месте!) И пустился Геннадий Михайлович в странствие дальше, оправдывая свое прозвище – «Колесо» и свои строки: «Мне тяжело в гостиничной постели. / Люблю я неба голубую холобуду, / Люблю я под ноги расстеленные степи». Одни говорили, что он осел в Куйбышеве, другие утверждали, что видели его в Волгограде. Передавали от него привет гостившие в Грозном и в Ростове. Но чаще всего его встречали в Москве, в ЦДЛ. Неоднократно возвращался Колесников и в Саратов, даже месяц-другой сотрудничал с «молодежкой», публиковал свои стихи– и снова в путь! Он стал уже признанным поэтом, одна за одной выходили из печати его книги: «Предзимний сад» (1970), «Не перестану удивляться» (1974), «Остров состраданья» (1981), «Фламинго» (1983), «Автопортрет» (1986). Во все книги он включал стихотворения, увидевшие свет на страницах «Зари молодежи», видимо, ему была памятна его «Болдинская осень» 1964 года, проведенная в Саратове:


А где-то, в пышной осени Саратова,

Тихонько открывается окно –

И страсть моя еще звучит сонатою,

Придуманной Бетховеном давно.

Трехпалубный гудит и содрогается...

Каким ты нелюдимым ни кажись,

А с первых робких взглядов начинается

Судьба иная, завтрашняя жизнь.


Судьба отпустила ему недолгие годы (с его болезнью долго не живут). В зрелых летах он женился, поселившись в том городе, где родился,– в Пятигорске, где и скончался 11 сентября 1995 года на 59-м году жизни, лег в ту землю, где похоронили убитого на дуэли его любимого поэта Лермонтова, о судьбе которого Геннадий Михайлович с горечью заметил: «Умолк ты слишком рано. / Поэзия всегда убийцам мстит. / Как много на твоей земле тумана, / По сквозь туман кремнистый путь блестит».

Друзья посадили на могиле Колесникова тополь в память о замечательной песне, ставшей музыкальным символом благословенных 1960-х годов: «Тополя, тополя, мы растем и старимся, / По, душою любя, юными останемся, / И, как в юности, вдруг / Вы уроните пух / На ресницы и плечи подруг».


НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ


Анатолий БАРИНОВ


Анатолий Баринов родился в 1906 году в Балаково. Живет в Волгограде. В литературно-художественном журнале публикуется впервые.


ПРОЩАНИЕ С ВОЛГОЙ


Памяти моего дедушки Никифора Алексеевича Большакова


Я у смерти попросил отсрочки. После семидесяти каждый год – подарок, а уж для меня (на девятом десятке) – Божья милость. И она нужна мне позарез: отдать последний поклон реке моей жизни – Волге...

И вот с причала по трапу ступил я на борт современного лайнера под названием «Октябрьская революция». Как знаменательно оно для меня: почти семьдесят лет назад я, учащийся судомеханическо-го отделения Балаковского ФЗУ, впервые ступил на борт стоящего в затоне на зимнем ремонте теплохода под тем же названием.

Поднявшись наверх, к капитанской рубке, первый раз увидел совсем близко эти медные блестящие чашечки, нанизанные на трубку. Это гудок. Вот он какой! Это его слышно далеко-далеко от берега, это он с весны до поздней осени день и ночь, не смолкая, разрывает тишину лесов, лугов, прибрежных сел и городов...

Сердце радостно екнуло. В глазах замелькали золотые проблески моего детства и полусиротского отрочества...

Я проснулся, как это нередко бывает, от страшного сна. За стенами избы холодная темь поздней осени. Скрипят ставни под порывистым ветром. Слышатся то удаляющиеся, то приближающиеся протяжные гудки.

Дедушка тоже проснулся, отдернул занавеску полатей, прислушался.

– Дедань, а дедань, что это пароход так дудит? – спросил я.

– Знамо что! Знать, в затон не пробьется. Бона какая стужа завернула – лед с верхов попер.

Дедушка снова прислушался и усмехнулся:

– Дудит... У парохода не дудка, а гудок. Выходит, гудит он, а не дудит.

И вдруг донеслись гудки ниже по тону – басовитые, частые, отрывистые: ду-ду-ду...

– Это наша затонская «Пчелка», – дедушка поправил свислую полу шубняка. – Слышу, мол, сейчас иду-иду-иду на подмогу!..

Я силюсь представить себе в темноте снующий туда-сюда винтовой пароходик с ярко-красными буквами на борту. Затонские волгари очень метко окрестили этот баркас: действительно «Пчелка». Неустанно трудился он от первого до последнего дня навигации. Весной ломал и расчищал лед вокруг судов для опробования машин, готовил им выход из затона. Летом служил связным. Осенью устанавливал пароходы на зимовку.

В этот год зима была суровая и затяжная. Сильные морозы наступили как-то сразу. Еще задолго до первого снега наросли толстые ледовые припаи и большие забереги. И как бы весной при вскрытии малых рек ни прибывала вода, только в последний день апреля Волга местами отрывала лед от берегов и громоздила на свою могучую спину.

Вечер под Первое мая был теплый, безветренный, темнота наступала черной густой стеной. Перед восходом солнца проснулся от стука сенных дверей. В избу вошел дедушка. Я повернулся, скрипнули доски полатей.

– Ты не спишь? Выйди-ка послушай – Волга тронулась... Я вышел на крыльцо. Дедушка стоял за порогом.

– Слышишь?

С Волги дохнул холодный ветерок – предвестник грозного наступления льда с верховья. Он и донес странный шум – словно гигантские рычаги в огромной чаше перемешивали битое стекло.

– Вздохнула, матушка... – Дедушка перекрестился.

Это дыхание Волги, величественное, живое, могучее, торжественное и вместе с тем тревожное, останется в памяти до конца дней моих.

Какое это волнующее зрелище – ледоход!.. Быстрое течение не всегда справляется со льдинами. Тогда могучее шуршание стихает и прерывается, как прерывается дыхание. В зауженном русле или на повороте тяжелые громоздкие льдины, подпирая Друг Друга, встают между берегами в распор. Появляются большие разводы, вода в них синяя-синяя. Но вот где-то там, вверху, отрывается от припая лавина льдин, таранит затор и заполняет разводы.

На большой льдине видна черная полоса зимней дороги, на ней топорщится вихрастый бугорок, вроде копны. Издали сразу не разглядишь. Льдина приближается. А что это рядом с бугорком торчит? Вешки? Нет... Да это оглобли! Вон обрывок налыги мотается. Чересседельник это. Копна-то осела, половина в воде, передки саней показались, дуга рядом плавает...

Какая же трагедия разыгралась в послепутье? Спасся ли тот бедняга, которому так нужен был останный возок сена, чтобы дотянуть скотинку до выпаса? Может быть, осталась изба без хозяина и коняги...


Волга с незапамятных времен, радуя величием и тревожа буйным норовом, волновала сердца. А сердце великого поэта печали народной отозвалось страстным признанием:


О Волга!., колыбель моя!

Любил ли кто тебя, как я?


И проклятием рабскому труду:


Выдъ на Волгу: чей стон раздается

Над великою русской рекой?


Эти строки остались в памяти на всю жизнь с первого чтения по слогам. Но наше поколение, детство и отрочество которого прошли в первое десятилетие советской власти, юность крепла на стройках первых пятилеток, а мужание закалялось на фронтах Великой Отечественной войны, волновали другие строки, мы пели песни обновленного, свободного труда:


Нас утро встречает прохладой.

Нас ветром встречает река.


В неудержимый трудовой поток строителей социализма влился и труд волгарей. Наравне с обновлением заводов и фабрик, возведением индустриальных гигантов обновлялась и Волга. Строились новые суда. Их названия олицетворяли ступени могущества страны Советов: «Индустриализация», «Коллективизация», «Днепрострой», «Турксиб», «Кузбасс», «Магнитогорск», «Красный шахтер»... Была восстановлена мощность сильнейших буксиров-тягачей Волги – «Ильи Муромца», «Микулы Селяниновича». И «Редеди князя Косогского», которому по праву сильнейшего парохода Волги дали имя «Степан Разин». В каждую навигацию миллионы тонн строительно-хозяйственных грузов и оборудования для новостроек и обновляемых предприятий, а главное – черного золота Каспия доставлялись в порты региона Волги, откуда расходились по всей стране.

В первые годы после революции еще крепки были устои трудовой Волги. Весной волгари не ждали «чистой» воды, выходили из затона и спешили за грузом, главным образом нефтью, зерном, мукой, солью. В колеса попадали льдины, коряжник, бревна-полутопляки. Но все-таки торопились: половодье – лучшее время для проводки большегрузных барж. Пока их загружали, команда успевала поставить новые плицы. В то время судовые команды четко делились на верхнюю и нижнюю. Капитан, его помощники, штурманы, лоцманы, штурвальные матросы звались верхоглядами, а механик, его помощники, масленщики и кочегары – черномазниками. Я, практикант-фэзэушник судомеханического отделения, относился к последним. Да и суда делились по предназначению: были почтовые, скорые, пассажирские и товаропассажирские, а были и буксирные – нефтевозы и сухогрузы. Но мой «крестный», буксирный пароход с непритязательным названием «Лось», водил и наливные баржи – «железки», и насыпные – «деревяшки».

В торжественный момент выхода из затона на мостике стоял сам капитан – Василий Степанович Белов, а в машинном отделении у реверса – механик Михаил Евгеньевич Тараканов, тогда уже оба в преклонных годах. Это были самоотверженные труженики Волги. Как они знали и любили свое дело!

Как ни трудно было на вахте в машинном отделении, где в топках котлов шипели и гремели форсунки, извергая огонь, как ни уставал, а в свободную минуту приникал к иллюминатору или поднимался по железной лестнице наверх, на палубу. Сколько интересного, никогда дотоле не виданного, вот, перед глазами! Обрывистые берега, заваленные причудливым коряжником, равнины с бескрайним ковром луговых трав, леса, острова, селения...

Однажды утром, вглядываясь в Волгу по ходу, я увидел... воздушный корабль!.. Протер глаза, чтобы пропало видение. Но оно становилось все явственнее и приближалось... То шла беляна – неосмоленная баржа с пиловочным лесом. По глади реки стелился туман – и она как бы висела над водой. Поравнявшись с нами, в каких-нибудь тридцати – сорока метрах баржа спустилась на воду, а по мере удаления опять поднялась и снова запарила, растворяясь в тумане, как призрак...

На носовой палубе «Лося» стояла чугунная тумба с ребристой талией и квадратными гнездами вверху, а по бортам на крюках лежали длинные шесты с черными и белыми делениями и крашеные слеги, с одного конца квадратные. На кормовой палубе, у дымовой трубы, на коренном стояке, укрепленном на днище корпуса бортовыми шпангоутами, находился гак, на котором был зацеплен стальной трос – буксир. Он скользил по металлическим аркам с яркой надписью «Бойся буксира!». А под кормовой решеткой на петлях вращался руль, соединенный тонкими цепями, скользящими по бортам, с валом рулевого колеса в рубке управления.

Как будто бы сейчас слышу два коротких гудка и вижу, как матрос Федорыч, ему уже за шестьдесят, быстро берет длинный шест с делениями и, ловко перебросив его через левый борт, опускает конец перед самым носом парохода, стараясь, чтобы шест отвесно по корпусу ушел вглубь. И вдруг, как мне показалось, ни с того ни с сего, повернув голову в сторону рубки, громко, с ударением на последний слог крикнул:

– Та-бак!

И так три раза.

Помолчал. Короткий гудок – и Федорыч положил шест на место. И тут-то я понял: шест – наметка, деления – футы, а «табак» означает, что наметка уткнулась в дно.

– «Табак» – это от бурлаков еще идет, – объяснил мне потом Федорыч. – Работкинский я. Пониже Нижнего село Работки есть, слыхал? Дед мой бурлачил. Так вот, когда бурлаки шли бродом, привязывали на шею кисет. Если вода подступала высоко, то водоливу на барже кричали: «Табак!» То есть сейчас замочит его. А за один дых громко не выпалишь, вот и получалось: «Та-бак!»

Сейчас даже не представишь себе, как, натужно упираясь голыми ступнями в песок, глину и даже камни, с лямками, врезавшимися в плечи, шли бечевой бурлаки.

И оживают в памяти слова песни, услышанные Федорычем еще от своего деда-бурлака:


Мы идем босы, голы,

Камнем ноги порваны...


Какую неимоверную, нечеловеческую силу и терпение надо было иметь, чтобы шаг за шагом, сажень за саженью тянуть баржу в Жигулях, когда скорость течения местами достигала семи – девяти верст!..

Вспоминаю, как перед вахтой, прежде чем спуститься в машинное отделение, я посмотрел на один из жигулевских утесов, обросших дубовой рощицей. Еще часа через два поднялся на верхнюю ступеньку и не поверил глазам: все тот же утес и те же дубки!.. Как ни хорошо знал лоцман плес Жигулей, но не удалось ему нащупать слабинку в судоходном русле. Капитан стоял на мостике, а Михаил Евгеньевич спустился в машинное отделение и начал колдовать у реверса, вынимая и вставляя золотниковые прокладочки. Пригибался к цилиндрам и, прислушиваясь к их тяжким вздохам, косил глаза на котловые манометры, которые часто-часто дрожали, переваливаясь за красную черту. Сила пара была на пределе. Звонок телеграфа. Стрелка перескочила на «средний», «малый» и – «стоп». Бросили якорь. Сверху показался буксиряк с высокой трубой. Это – «Наука». У «Науки» самая высокая труба из всех волжских буксиряков. Она вела счал порожних «деревяшек». Стали переговариваться гудками. «Лось» просил «Науку» пройти ближе к борту. Поравнявшись, капитан после приветствия попросил:

– Выручайте!

Тут только я понял, для чего на носовой палубе такая чугунная тумба. Это шпиль. А слеги – аншпуги. Якорная цепь, шейма, наматывается на талию шпиля. Аншпуги квадратными концами вставляются в гнезда. И вся команда, упираясь, ходит по кругу, а шейма со скрежетом навертывается на шпиль. Так вот откуда пошло употреблявшееся почти до сороковых годов только волгарям присущее выражение «выхаживать якорь»!

Двойной тягой «Лось» быстро одолел быстряк и, поблагодарив «Науку» за помощь, пошел дальше.

Вот идем почти рядом с отвесным берегом, кручей с нависшими над водой кряжистыми ветлами, частоколом молодых осокорей, обреченных на подмыв. Встречные суда проходят так близко, что вахтенные с мостиков и палубы обмениваются короткими фразами без рупоров. Ну разве я, первогодок на Волге, мог знать, как пройдет встреча с плотогонами! Для меня больше интересен был сам плот с двумя бревенчатыми избами на кормовых счалах. На одной из них – вышка, как на пожарках, а на ней хаживал человек, как хаживает пожарник, только он то и дело перегибался через перила и в рупор кричал что-то людям, копошившимся около цепей, лотов, канатов. Рассмотреть лучше мне не дал кочегар Петька. Толкнул меня локтем и хитро подмигнул:

– Принеси с кормы чурбан и полено. Да поскорее!

Когда я принес, Петька уже обнажился по пояс и выворачивал рубашку наизнанку. Рядом стояли вахтенные и добрейшая тетя Маня – наш кок. Только мы начали равняться с кормой плота, Петька, сложив рупором ладони, зычно крикнул:

– Эй вы, варнаки! Лаптежники!

Он нарочито перебирал швы рубашки и, якобы найдя насекомое, клал на чурбак и с размаху, как топором, бил поленом. Мы громко смеялись, с плота грозили кулаками, даже топором, бросали обрубки и кричали:

– Сшугните воробьев-то с кормы! А то корыто потопят!

Как и в прежние времена, плотогоны были люд непутевый, запойный или, как говорили, варнацкий, ярыжный, неимущий, ни кола ни двора, а главное – ненадежный. По два-три месяца никто не смел сходить на берег, кроме старшого (это он ходил на вышке) – за харчами. Это и служило поводом для злых шуток и насмешек. Петру не раз говорили, что его запомнят варнаки и при случае на берегу поколотят. На это он духово отвечал, что он из Богородска, а богородские парни флотские, и их никто никогда не бивал. Богородск был когда-то богатым селом на слиянии Волги и Камы.

...За день до отплытия из Волгограда достал каким-то чудом сохранившееся минутное фото, сделанное на рынке в Перми. Мы с Петром стоим, а первый помощник механика Иван Мордвинов сидит. Вгляделся в лица, и затуманились глаза. Воспоминания юности нахлынули и не отпустили...

Стою на палубе лайнера и снова, как когда-то, радуюсь встрече с большими городами. Помню, тогда так и срывался вопрос: «А когда мы будем в Самаре, Ульяновске, Казани, Чебоксарах, Нижнем?..» И, что примечательно, никто из команды, а каждый плавал не одну навигацию, никогда не отвечал определенно. Евгений Михайлович, ходивший по Волге более сорока лет, с улыбкой отвечал: «Когда придем, тогда и скажу». В этом сказывалась затаенная опаска каждого, кто связал свою жизнь с флотом. Нельзя говорить о благополучном исходе пути – все может случиться...

Проходили деревни, села, малые и большие города, и каждый был чем-то знаменит, отмечен в народном поговоре: «Где пряники пекут? У нас в Городце. А где снохачи живут? О, это семь верст в сторону». В верховье, за Нижним Новгородом, Волга тогда была узкая и извилистая – до берегов рукой подать, видно было, что во дворах делают. А что увидел, когда проходили Ярославль, как сейчас перед глазами стоит...

Золотые от солнца церковные купола, переливчатый звон колоколов ... С набережной, расцвеченной толпой в ярких платьях, платках, рубашках, раздаются песни, заливаются гармошки, балалайки. На незатопленных в пойме островах видны гуляющие пары.

Ах, как тогда у меня заныло сердце!.. Ведь точно так же, как и у нас в Балакове по воскресеньям в водополье. В редких зеленинках островного луга, в полуразвернутых листочках, как в девичьих ладошечках, видны белые градинки распускающихся ландышей. Пьянящим ароматом отдают его бутончики, приколотые на кофточки и на околышки фуражек.

У набережной так и засновали лодки перед носом парохода. Штурвальный не переставая давал гудки – ду-ду-ду: не подходите близко, опасно!.. В верхнем, зауженном плесе Волги баржи водили на укороченном буксире. Это снижало скорость, но исключало рыскание, то есть внезапное отклонение от кильватера, а значит и риск посадки на мель. Трос-буксир был туго натянут примерно метрах в двух над водой.

И тут произошло неожиданное. Как ни ревел наш «Лось», как ни кричал в рупор сам капитан – ничто не остановило трех парней и двух девушек на лодке-двухпарке: они решили показать себя – прокатиться под тросом, перерезать кильватер.

Набережная затихла... Отбойные волны левого колеса накрыли лодку, но через секунду выбросили, как корыто, на гребень волн из-под правого колеса и закружили под буксиром. Парни гребли изо всех сил, но кормовой не сумел поставить нос лодки против буруна, и ее понесло под пыж баржи.

Что тут началось! По набережной пронесся протяжный не то стон, не то крик. Все кинулись к причалам. Через секунду лодка исчезнет под баржой!..

Капитан и водолив баржи, как и подобало истинным волгарям, сохраняли спокойствие. Головы несчастных второй раз мелькнули под тросом. Пароход резко сбавил ход, и баржа так рыскнула, что лодка, минуя пыж, едва коснувшись фальшборта, оказалась за кормой.

Капитан закричал в рупор водоливу:

– Багром их, хвастунов! Поленом вдогонку!..

Хотелось парням показать свою удаль, оправдать волжскую поговорку: «Ярославских робят только в девках родят, потому-то они и такие отчаянные...»

Да, славились волгари удалью, рисковостью, богатырской силой да честью слова. Так, о неимоверной силе кормчего Никиты Ломова легенды ходили. Как-то купец подрядил его ватагу доставить товар, но не заплатил полностью договорных денег: ватажники – люди «беспачпортные», авось жаловаться не будут. Никита вывернул на берегу из песка старый, почти двадцатипятипудовый якорь, поднял его да и бросил в трюм купеческой баржи. Днище пробило, она тут же и затонула.

А вот еще случай. В конце прошлого века у крутого берега городка Тетюши, славившегося мерной, восьмивершковой стерлядью, затонул пароход «Кабардинец». Хозяин подрядил грузчиков поднять его. Оговорили плату и срок. Бугор, глава грузчиков, был мужик смекалистый, придумал приспособление – и судно вытянули в два раза быстрее. Хозяин тут же передумал, сказал, заплатит только половину оговоренных денег. Грузчики стояли на своем. Хозяин тоже уперся. Бугор схватил топор и занес его над канатами, державшими пароход.

– Не отдашь? – спросил в последний раз. -Нет.

Грузчики крикнули:

– Руби канаты!

И пароход ухнул в воду.

Волжанину иной раз ой как хочется показать себя. Нашему первому помощнику механика Ивану Мордвинову, конечно, далеко было до Никитушки Ломова, но старый якорь, что лежал на берегу у Богородска весом так пудов десять – тринадцать, свободно отрывал от песка и держал на весу. Бросив его, он потирал руки, оглядывался и спрашивал:

– Ну, кто?..

Тягаться с ним охотников не было.

В Рыбинске мы поставили баржу на выкачку, а сами пошли вверх по Волге за порожняком. Шли ходко. Плицы, часто хлопая по воде, так и выговаривали: бот-бот! бот-бот!..

А перед нами только что отошел от пристани пароход «Софья Перовская». Это было на утренней зорьке в вахту Ивана. Вскипело у него ретивое, взыграл азарт – обогнать легкача! И не просто так, а с шиком: пусть знают наших!

Петру сказал прибавить форсунки, а сам подошел к реверсу и вынул одну, потом другую прокладочку. Чаще заработали плицы. По корпусу, от бушприта до кринолина, прошла дрожь, как зыбь по воде.

И мы обошли легкача, как тогда говорили, как «стоячего».

Иван выбежал на корму и, приподняв конец троса, замахал им над головой: мы, мол, можем вас на буксир взять!

Но ликовал он недолго. На палубе в нижнем белье появился сам Михаил Евгеньевич. Иван в один миг скатился по железной лестнице в машинное отделение и поставил прокладки на место. Наш «Лось» словно споткнулся, припал на передние ноги – и лег-кач обошел нас действительно как «стоячих»... Михаил Евгеньевич подошел к верхнему иллюминатору и погрозил Ивану пальцем, как мальчишке.

Черты лица Михаила Евгеньевича до сих пор не стерлись из памяти. Так и видится, как он, поглаживая бородку клетчатым платком, по привычке прислушивается, склоняя голову то направо, то налево. Он был из тех талантливых самоучек, которые, что называется, вкладывали душу в машину, чувствовали ее как нечто от себя неотъемлемое, живое. Помню, как в ночную вахту, когда машинист исправлял что-то в питательном насосе, я под мерные вздохи цилиндров и взмахи головных кривошипов задремал у реверса. Очнулся внезапно. Михаил Евгеньевич стоял у верхнего иллюминатора и, склонив голову, прислушивался. Резко выбросил руку и показал на подшипник. Я тронул ладонью и моментально отнял.

– Что? Горячо? То-то и оно!..

Видно, масленка засорилась, масло не поступало, и подшипник нагрелся. А как Михаил Евгеньевич знал Волгу! Бывало, стоишь на палубе, смотришь вперед и гадаешь, что там за поворотом. А он как бы читает твои мысли и говорит:

– Сейчас из всех деревень деревня покажется: в одну улицу от самого берега – длинная-длинная, и часовня в конце.

И верно.

А уж пароходы он узнавал задолго до встречи. Вот из-за зеленого бора, полуостровом выступавшего в Волгу, вывернулся буксир, ведя за собой караван «железок». За его рубкой над трубой взметнулся белый столб пара и не успел еще растаять в синеве неба, как мощный гудок заполнил гулом воды и берега. Наш ответил. Штурвальный вышел и помахал белым флажком, то есть, как полагалось, дал отмашку.

– Это «Добрыня Никитич», – сказал Михаил Евгеньевич.

– А как вы узнали? – удивился я.

– По гудку, милок, по гудку. Слышу – он!

– У «Ильи Муромца» и «Алеши Поповича» такие же ревуны, – колко вставил Иван Мордвинов.

– Такие, да не эдакие! – Михаил Евгеньевич поднял голову, готовый вступить в спор. – У «Ильи» приземистей, басовитее, а у «Алеши» бархатистее, упружистее, звонче.

«Никитич» прошел по левому борту, натужно отталкивая плицами буруны с белыми гребешками. А впереди – опять встречный и белое облако за трубой. Резкий, с оттяжкой гудок рикошетом отлетел от воды, взмыл ввысь и где-то там в синеве рассыпался серебром.

– Это - «Орел».

– И вы по гудку можете узнать любой пароход?

– Ну что ты, милок, сколько их! Но у знатных гудки отменные, свои, подобранные. Хозяева сочинителей музыки нанимали, мастеров одаривали за секреты. Так-то, милок, так-то... – и Михаил Евгеньевич привычно вытирал бородку клетчатым платком.

С тех пор и я стал прислушиваться к гудкам, особенно пассажирских пароходов. И даже сейчас бы мог узнать, какой гудит, – «Спартак» или «Володарский»...

Гудки не смолкали, день и ночь вели разговор – Волга жила. Из всех гудков самый мощный и отличительный был у самого сильного на Волге парохода «Степан Разин». Он звучал как отдаленный звон колоколов престольных церквей, слившийся в единый, непрерывный гул, и слышался тревожным, призывным вечевым набатом. И как бы нужно было тогда гудкам всех пароходов слиться воедино с гудком «Степана Разина», призывая народ к защите Волги. Не сжималось бы сейчас сердце от боли, видя бескрайние просторы неживой воды...

...Лайнер бороздит водохранилища, под толщей мутной воды покоятся почти двадцать миллионов квадратных гектаров лугов и лесов. А ведь каждый гектар луга давал тридцать – сорок центнеров разнотравья, а гектар лесов за вегетацию выделял миллион кубических метров кислорода. Затоплены тысячи озер, ериков, родников, малых рек, плесов, заливов, островов... Не стало сотен деревень, сел, часовен, церквей и монастырей...

Еще в начале века священнослужители предвидели, к чему приведет зарегулирование равнинных рек. В начале века было создано несколько проектов перекрытия Волги и Камы. Воспротивились главы Самарской и Пермской епархий, в прошениях к царю они утверждали, что плотины погубят всю Божью благодать...

Есть тому документальное подтверждение. В июне 1913 года епископ Самарский и Ставропольский направил графу Орлову-Давыдову следующую депешу: «Ваше сиятельство! Призываю на

Вас Божью милость, прошу принять архипастырское извещение. На Ваших исконных владениях прожектеры Самарского технического общества совместно с безбожным инженером Кржижановским проектируют постройку плотины и большой электростанции. Явите милость своим прибытием восстановить Божий мир в жигулевских владениях и разрушить крамолу в зачатии».

Не вняли мудрому гласу. Первый удар Волге нанесли именно в Жигулях. Академик Бородин писал о Жигулях: «Это такие же уникумы, как, например, картины Рафаэля. Уничтожить их легко, но восстановить нет возможности». Действительно, Жигули – чудо, сказочный уголок на Волге. Американцы, плывшие из Нижнего на строительство Сталинградского тракторного завода, удивлялись: «О! Ваш закат в Жигулях миллион долларов стоит!»

Что такое миллион долларов, я и сейчас не могу себе представить, а вот восход солнца над Барбышиной поляной, Царевым курганом, багряные его лучи, скользящие по верхушкам сосен, елей, дубов, берез и кленов, что взбегают ввысь по взгоркам зеленой лестницей, остались в памяти на всю жизнь.

Жигули начинаются от Самары. Наш лайнер отошел от причала ввечеру. Я вышел на палубу посмотреть на закат, который американцы оценили в миллион долларов. Но что это? Вместо террас зеленого леса – пестрые слоеные стены карьеров, у их подножия дымят высокие трубы... Дым стелется над серыми постройками, слышен грохот камнедробилок, от рукавов транспортеров и ковшей грейферов, нависших над трюмами барж, ветер относит пыль на воду. В высоких стенах карьеров гасли лучи закатного солнца. Уничтожены уникальные леса, не стало когда-то утопающей в зелени могучей дубравы Барбышиной поляны, а легендарный Царев курган, на вершину которого всходил Петр Великий и осматривал окрестность, опираясь на свою знаменитую трость, изгрызен до основания экскаваторами.

Почти до полуночи стоял я на палубе, вглядываясь в белесые проемы карьеров, и радовался, когда они исчезали и вставали оставшиеся от Жигулей величественные вершины гор.

За Тольятти, именовавшимся когда-то Ставрополем-на-Волге, начинается каскад водохранилищ. До самого седого Каспия стремительный бег Волги остановлен железобетоном. Ученые утверждают, что Волга ежегодно «недоливает» в Каспий сотни кубических километров воды. Но вся ли громада воды превращается в энергию? Каждое лето с зеркала Каспия испаряется сто кубических километров воды, а водохранилища по площади почти не уступают ему. Сколько же улетучивается воды безо всякой пользы?..

На Волге дуют все больше восточные ветры, то есть в правый, возвышенный берег, который сейчас подвержен усиленному размыву крутыми волнами. Деревням и селам, перенесенным когда-то вглубь, грозит отступление еще дальше. Так и не увидел я той деревни в одну длинную улицу с часовенкой в конце, запомнившейся по еще первой своей навигации. Вода потеснила обжитые селения, затопила левобережные луга и леса. До сих пор помнятся зеленые луга напротив камского устья. Нивы высоких трав волнами перекатывались от ветра, на них паслись табуны лошадей, вдали были видны два больших двухэтажных дома. То был кумысный санаторий «Красный Ключ». Вода скрыла луга, леса и разлилась почти на сорок километров, даже берега не видно. На поверхности видны какие-то темные полосы – они то возникают, то пропадают. Их разрезает наш лайнер. Пристально вглядываюсь и вижу – сине-зеленые сгустки! Это водоросли. Осевший ил, утопший лес, омертвелые мох и дернина коренным образом изменили структуру дна Волги, создалась благоприятная среда для бурного роста сине-зеленых водорослей. Отмирая, они гниют, выделяют азот и губят все живое. Уж не зачерпнешь, как бывало, пригоршню воды из Волги, чтобы напиться. В стоячей воде обволоклись скользкой слизью берега заливов, островов, видна перевернувшаяся кверху брюхом задохнувшаяся рыба.

Помню, как меня покоробила увиденная в какой-то телепередаче надпись саженными буквами на скалистых берегах неповторимой, суровой красоты: «Ну, Енисей, погоди!».

Еще Константин Паустовский отмечал, что равнинные реки не только загнали, но и измордовали. А Аксаков предостерегал: «...На обильный край благословенный, хранилище земных богатств, люди набегут толпами. Сомнут луга, порубят лес, взмутят и воды – лик небес...» Смяли природу, вдохновляющую на неустанный труд, красоту, служившую русскому народу оплотом православия и человеколюбия.

Большинство малых рек пересохло или загрязнено. Луга, озера, родники, ерики затоплены, леса вырублены, овраги близ городов превращены в зловонные свалки, воздух летних ночей насыщен гарью, не слышно ни крика куликов, ни плача чибисов. Не стало увековеченных Гончаровым и Левитаном «Обрыва» и «Вечного покоя», столь дорогих для русской души...

Но вернемся к Волге. Какой простор, какое раздолье, кажется, шпарь, теплоход, полным ходом от пристани до пристани, да так, чтобы только прибрежные огоньки мелькали! Ан нет. Нужен глаз да глаз на каждом километре фарватера. Это чувство ответственности никогда не покидает истинных волгарей.

Капитанскую рубку современного волжского лайнера по технической оснащенности можно сравнить с кабиной воздушного корабля. В рубке нет уж того огромного колеса – штурвала с ручками. Два рулевых с большим усилием крутили их, чтобы повернуть. Нет в рубке и белых флажков. Не стало на берегу и домиков бакенщиков с лодкой у берега, скамейкой под кроной деревьев, запасными бакенами, спасательными кругами на крыше, рыбацкой сетью на тыне, когда-то так любовно изображенных художниками. Теперь огни на бакенах, створах и семафорах с темнотой сами зажигаются, а с рассветом гаснут.

Импульсные лампы вместо отмашки: стоит нажать на кнопку, как вспыхивают огоньки. Руль слушается легкого прикосновения, под рукой и дистанционное управление машинами.

Широки просторы водохранилищ, а путь судна проходит по одному и тому же неизменяющемуся коренному руслу Волги, по тому, что был проложен еще до перекрытия плотинами. Для капитана и штурманов каждая вахта – это не просто повторение пройденного, а еще одно испытание чувства ответственности. С первого шлюза канала имени Москвы, что называется, начинается «бег с препятствиями» – узость канала не позволяет идти полным ходом.

А вот и Москва!..

...Собрал все силы, прошелся по палубе, проверил крепость ног и верную опору – палку с дубовой рукояткой. Спустился на нижнюю палубу и по мосткам вышел на причал. Темнело. Дальше, вверх, за вокзал идти не решился.

На теплоходах, стоящих у причалов, загорались огни. Я вернулся на свой лайнер, долго стоял на палубе, глядел на огни Москвы. Там, в зареве, похожем на восход солнца, осталось столько надежд...

Москва... Более шестидесяти лет назад я впервые увидел ее. Приехал в одном пиджачке, потертых штанах и с маленьким сидром с яблоками сдавать экзамены в институт. А когда увидел себя в списках зачисленных, всю ночь, как ошалелый, бродил по Красной площади, вокруг Большого да Малого. Сейчас бы вновь пройтись по тем улицам, площадям, воскресить молодость!.. Нет, нет, все прошло...

Часа за три до отхода из Москвы снова решился сойти на набережную. Мне захотелось близко посмотреть лайнеры, стоявшие во всю длину причалов. А посмотреть есть на что. Какие это трех-четырехпалубные красавцы, построенные в Германии и Чехословакии! Вчитываюсь в имена. А они – гордость России: «Александр Суворов», «Александр Пушкин», «Георгий Жуков», «Юрий Гагарин», «Михаил Шолохов». Их блестящая красота что снаружи, что внутри ослепляет, не говоря уж об удобствах. Но что так режет слух: ни в одной из стоящих у трапов лайнеров кучек людей не слышно русской речи.

Иностранцы, курсируя по Волге, пользуются уютом и удобствами, любуются оставшейся ее красотой и достопримечательностями великих волжских городов. Они могут. А мы нет. Истинному труженику России круизы с полным обеспечением отдыха, как это было при советской власти, недоступны. У них – доллары. У нас – рубли «деревянные», на которые мы не живем, а существуем. Если и есть у кого возможность отдохнуть, проплыв по Волге, то большинство, как сказала директор ресторана, едет со своим хлёбовом.

...Над моими до боли родными лугами, лесами, озерами, заливами теплоход прошел ночью. Чем ближе Балаково, тем больше охватывало волнение. В надвигающейся темноте прошли знаменитые некогда цементные заводы Вольска, горожане которого были прототипами героев романа Федора Гладкова «Цемент». Высокие трубы ярко вырисовывались на еще чуть-чуть светлеющем западном небосклоне. Но только две из них курились прозрачной струйкой дыма. Не слышно было шума вращающихся гигантских печей обжига, у причалов не стояли под погрузкой баржи...

Прошли Вольск. Вглядываюсь в крошечные огоньки за ближним темным мысом. Ведь это Терса, село, где я появился на свет. Огоньки, и ни одного дома не видно. Да и днем бы, наверное, ничего не увидел – даже церковь, в которой меня крестили. Вода оттеснила кровли в лощину под горами. За Терсой вспыхнули яркие огни подстанции ГЭС в сохранившейся маленькой деревеньке с лирическим названием Девичьи Горки. Для меня эта деревенька с бывшей часовенкой незабываема: мой дедушка венчался в ней. Умыкнул девицу у хозяина Игумного хутора на левобережье и на лихой тройке перемахнул Волгу. Шафером и единственным свидетелем был друг его сиротского детства, ямщик из заволжского села Сулак. Но это уже другой рассказ.

Впереди Девичьих Горок – черный увал, обозначенный яркими огнями. Это остров пустынный. Его омывают два рукава – Волга и Волжка. Волжка, пробив глубокое русло, была судоходной до большой воды. Течение в Волжке было такое сильное, что иногда пароход не в силах был вытянуть баржу на фарватер, и ее затягивало на мель левого берега. Так случилось и в ту первую мою навигацию. «Деревяшка» с солью оказалась на мели. Около нее стояли два парохода, такие же, как и наш «Лось». Диспетчер приказал поставить баржу на якорь и присоединиться к двум тягачам, чтобы снять солянку с мели. От тройной тяги баржа даже не качнулась. Диспетчер приказал буксировать свои баржи. К счастью, подходил «Степан Разин», ведя за собой четыре или шесть «железок», как тогда говорили, «целую деревню». Как ни трудно было ему поставить такой караван на якорь, но выручать из беды – первая заповедь волгарей. Впервые я так близко увидел этот легендарный пароход. Его короткие гулкие гудки как бы говорили: «Не мешайте, дайте развернуться». После первой попытки буксирный трос натянулся, как струна, и задрожал. Солянка чуть-чуть накренилась набок.

Раз за разом, раскачиваясь, баржа подавалась вперед. Из-под колес богатыря вырвались огромные волны с пенистыми гребешками – и пошла, пошла на глубину.

...Все это так ярко представилось, как в тогдашний ясный день.

Между тем стало совсем-совсем темно. Скоро полночь. Остров остался позади черным хребтом с обрывистым берегом и завалом подмойника. А впереди яркие и частые огни нового Балакова и редкие огоньки старого города. Их разделяет судоходный шлюз от бывшей луговой речки Линево, прорытый по руслу бывшей степной пересохшей речушки Сазанлей. Старый Балаково оказался на острове и соединился с новым мостом через шлюз. Вот здесь, где светили редкими огнями окна домов, утопавших в зелени садов. А там, за многоэтажками, была улица с памятным для меня домом.

...Летним воскресным утром дедушка, сняв с гвоздя козырку, сказал мне:

– Пойдем.

Бабушка, стукнув ухватом о пол на кухне, сердито проворчала:

– Не замай мальчонку! Иди один слушать дьявола. Дедушка не ответил, взял меня за руку, и мы вышли на улицу. Перед тем домом уже собрался народ. Нас пропустили прямо в

горницу, тогда еще уважали стариков. Но говора почему-то не было слышно. Все смотрели на стоящий на столе большой, примкнутый к стене квадратный ящик. И вдруг он мигнул огоньком, пискнул коротко, потом протяжно что-то забурчал, свистнул, защелкал и... «Говорит Москва! Говорит Москва! Радиостанция имени Коминтерна!..» – раздалось на всю горницу.

Так я впервые услышал радио. Все еще не веря в чудо, мы, мальчишки, подходили к столу, заглядывали за ящик. В тот год на ярмарочной площади и в центре города, напротив райкома партии и райисполкома, на высоких столбах были установлены «черные тарелки» – репродукторы. Город и Волга услышали Москву.

Шлюзовой канал отрезал от старого Балакова большак, уходящий в степь на восемьдесят верст вплоть до Пугачева, бывшего Николаевска, где Чапаев формировал свою дивизию. Когда-то по большаку почти впритык шли обозы с твердой пшеницей, скупленной у крестьян богатейшим хлебопромышленником Мальцевым. Пшеница ссыпалась в деревянные амбары, построенные на берегу Балаковки, через затон выходившей к Волге, в половодье пшеница перегружалась в баржи и расходилась не только по России, но и по Европе. Лучшие итальянские спагетти готовились из муки твердой пшеницы из Заволжья.

Сейчас Балаковка отделена от водохранилища бетонным валом и превратилась в озерцо. Амбары снесли. Первым сломали крайний от Волги амбар. Он был самым большим, его венчал тесовый узор. На его торцевой стороне красным суриком было выведено: «2 м 12 см». Это была историческая отметка: весной 1926 года вода в Волге поднялась на два метра двенадцать сантиметров выше обычного среднего уровня. Помню, из Новичков, окраины Балакова, по Линеву на лодках подплывали к центральной базарной площади. В пойме были залиты все острова, виднелись только верхушки деревьев. Вода залила удаленные от прибрежья долины, лощины, замкнутые овраги. Образовались новые озера и ерики, переполненные рыбой.

Мой однокашник – фэзэушник Сережа Прянишников, сын бакенщика из Алексеевского затона, что выше Балакова, – рассказал о приключении с его отцом. Отец отправился зажигать бакены. Работая веслами, изредка поворачивал голову и смотрел вперед. Было тихо-тихо, на глади воды ни рябинки. И вдруг перед носом лодки появилась ребристая зыбь. Он перестал грести и, повернувшись к носу, вгляделся в воду. Впереди увидел верхушки двух дубков. Но что это?.. Стволы вздрагивали, и от них кругами расходилась зыбь. Подплыв к дубкам, снял весло и ткнул между стволами. Внезапный всплеск – и корму лодки подбросило! Он оказался в воде. Спас его сук, попавший под кор-мовое сиденье и застопоривший лодку. Вынырнув, он вцепился в борт, перебирая руками, схватился за сук, взобрался в лодку и оттолкнулся от дубков.

С рассветом бригада рыбаков опутала дубки неводом. Ничего не оставалось, как ждать спада воды. Белуга потянула аж на шестьдесят два пуда! Она застряла в распоре-рогатке между дубками, росшими из одного корня. Сломать их, чтобы вырваться на простор, ей не хватало силы. Не знаю, сколько весила белуга, которую я видел первый раз в жизни, будучи совсем мальцом, в 1922 году в Саратове. Ее везли с берега по Бабушкиному взвозу на двух счаленных ломовых телегах, запряженных парой битюгов, а хвост тащился по земле. Толпа любопытных шла следом. Вот такие чудо-рыбы водились в Волге!..

Но сегодня я больше вспоминаю о ловле щук, окуней, карасей, линей, что в великом множестве плескались в пойменных водоемах, покрытых сейчас толщей мутной воды, которую бороздит мой лайнер. Так и видятся под днищем дорожки, тропинки от озера к озеру, к полянам, опушкам леса. Стою на палубе, но как бы иду босиком к озерам Канино, Горелая Грива, Липов Рукав... Вдали видны деревни Селитьба, Матвеевка, Малый Красный Яр. На правой стороне, над береговой кручей и широкой лощиной с садами и огородами высятся дома большого села Широкий Буерак. Оно стало знаменито в годы коллективизации, сельчане стали прототипами героев в романе Федора Панферова «Бруски».

Напротив Широкого Буерака Волга круто поворачивает к утесу под названием Лбище. Когда пароход вывертывался из-за него, то был виден храм Успения Богородицы – один из самых красивых храмов в Балакове, он был построен из белого камня. Конечно же, впоследствии порушен. За островом Середыш видны песчаные отмели, которые были пристанищем для тысяч и тысяч перелетных гусей и уток. А дальше показывался простор озера Лебяжьего со множеством впадающих в него ериков. И вот уже близки Алексеевский затон и села Меровка, Яблоновка, а за ними и город Хвалынск, знаменитый садами и домами отдыха с притягательным названием Черемшаны. Помню, еще до коллективизации дедушка брал меня с собой в Хвалынск покупать яблоки. Тогда мешок яблок на еду стоил восемьдесят копеек, а на мочку, анис, – рубль. Бывало, как рассыплют их в горнице, аромат чуть ли не месяц держался по всей избе...

Раньше пристань от города была в четырех-пяти километрах. Теперь же речной вокзал почти в центре Хвалынска. Но скоростные и малые суда не ходят, стали убыточны, а транзитные пассажирские теплоходы не пристают, проходят мимо – нет ни пассажиров, ни груза. И сколько сейчас таких обездоленных, беззаходных городов на Волге!..

Да, вода пришла большая, а ходить по ней некому. За последние полтора десятка лет былого флота не стало. В десятки раз подорожали топливо и тариф провоза груза и проезда. Это не по карману ни предпринимателям, ни простым людям. Водный транспорт, бывший некогда самым дешевым, стал убыточным...

Для тысяч волжских судов навигация начала девяностых годов стала последней. Они стоят в затонах на приколе. Большинство даже не готовятся к навигации. В одном из крупнейших затонов Волги, «Парижской коммуне», что под Нижним Новгородом, глазом не окинешь стоящих впритык друг к Другу пассажирских лайнеров. Им уготована печальная участь – либо быть проданными за границу под увеселительные отели, либо быть порезанными на металлолом. Они уже больше никогда не возродятся, как возрождаются океанские корабли, сохраняя свое имя. Может быть, среди них ждет своей кончины и лайнер, нареченный именем человека, первым предложившего проект перекрытия Волги: «Глеб Кржижановский». Разве в начале прошлого века он мог предположить, что главная улица России, превращенная в каскад водохранилищ, будет обездвижена, перестанет нести на своей могучей спине красавцы пассажирские и грузовые пароходы, теплоходы и миллионы тонн грузов. Как был прав депутат Госдумы Александр Кругликов: «Сегодня очень больно видеть, что родная Волга-труженица пуста. Раньше часа не проходило, чтобы по ней не проплывало несколько груженых барж. А что значило это? Что жизнь кипит, что у людей есть работа, что идет стройка. Сегодня простоишь день – ни одной баржи!»

Сегодняшнее омертвление Волги гнетет. Рынок востребовал только танкеры «Волгонефти», топливо – первейший груз коммерции. Редко идут сухогрузные баржи, да и то большинство из них с металлоломом. Везут раскромсанные корпуса судов, станины станков, рамы машин...

...По коренной волжской традиции пароходы, отработавшие свой век, в конце навигации перед заходом в затон давали последний гудок. Это был самый драматичный момент в жизни волгарей, но вполне естественный. Годы уходили, старели и люди, и пароходы. Но как противожизненно, когда тысячи судов в полной готовности, многие с полпути своей жизни, без звука вынуждены были встать на прикол. Они обречены на продажу за «бугор», ржавление и лом, а люди – на безработицу. Громаднейший материальный потенциал в экономике страны – омертвлен.

Даже пословицы перестали играть – не скажешь ведь уже: «Из песни слова не выкинешь». Да и не надо выкидывать, они сами блекнут и стираются. Сейчас уж не услышишь, да и не представишь, как «на Волге широкой, на Стрелке далекой гудки, не смолкая, ведут разговор...» Или: «Вся земля в цветном наряде, и гудки над Волгою поют». Нет, не слышны эти песни, умолкли звуки чудных гудков, одухотворенных самой жизнью, – то бархатистых, то задорных, то печальных, напевных, громовых, призывных...