Мишель фуко слова и вещи micel foucault les mots et les choses

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   63

3. СТРУКТУРА


Понимаемая и расположенная таким образом естественная история имеет условием своей возможности общую принадлеж­ность вещей и языка к представлению: но она существует в ка­честве задачи лишь в той мере, в какой вещи и язык оказы­ваются разделенными. Следовательно, она должна сократить это расстояние, чтобы максимально приблизить язык к наблю­дению, а наблюдаемые вещи — к словам. Естественная исто­рия — это не что иное, как именование видимого. Отсюда ее кажущаяся простота и та манера, которая издалека представ­ляется наивной, настолько она проста и обусловлена очевид­ностью вещей. Создалось впечатление, что вместе с Турнефором, Линнеем или Бюффоном стало наконец говорить то, что все время было видимым, но оставалось немым в связи с ка­кой-то непреодолимой рассеянностью взглядов. Действительно, дело не в тысячелетней невнимательности, которая внезапно исчезла, а в открытии нового поля наблюдаемости, которое об­разовалось во всей своей глубине.

Естественная история стала возможной не потому, что на­блюдение стало более тщательным и пристальным. В строгом смысле слова можно сказать, что классическая эпоха умудри­лась если и не видеть как можно меньше, то по крайней мере умышленно ограничить пространство своего опыта. Начиная с XVII века наблюдение является чувственным познанием, снаб­женным неизменно негативными условиями. Это, конечно, ис­ключение слухов, но исключение также вкуса и запаха, так как из-за их неопределенности, из-за их переменчивости они не до­пускают качественного анализа различных элементов, который был бы повсеместно приемлемым. Очень сильное ограничение осязания обозначением некоторых вполне очевидных противо­положностей (как, например, гладкого и шершавого); почти исключительное предпочтение зрения, являющегося чувством очевидности и протяженности, и, следовательно, анализа partes extra partes, принятого всеми: слепой XVIII века вполне может быть геометром, но он не будет натуралистом 1. Кроме того, далеко не все из того, что открывается взгляду, поддается ис­пользованию: в частности, цвета почти не могут быть основа­нием для полезных сравнений. Поле зрения, в котором наблю­дение может проявить свои возможности, является лишь остат­ком этих исключений: это зрительное восприятие, освобожден­ное от всех иных привнесений органов чувств и, кроме того, выдержанное в серых тонах. Это поле в гораздо большей сте­пени, чем восприятие самих вещей, ставшее наконец чутким,

1 Diderot. Lettre sur les aveugles. Ср.: Линней: «Нужно отбросить... все случайные признаки, не существующие в растении ни для глаза, ни для осязания» (Linné. Philosophie botanique, p. 258).

162

определяет возможность естественной истории и появления ее абстрагированных объектов: линий, поверхностей форм, объемов.

Может быть, скажут, что применение микроскопа компенси­рует эти ограничения и что если бы чувственный опыт ограни­чивался в отношении его наиболее сомнительных сторон, то он устремился бы к новым объектам наблюдения, контролируемого техническими средствами. Действительно, одна и та же сово­купность негативных условий ограничила сферу опыта и сде­лала возможным применение оптических инструментов. Для того чтобы иметь возможность лучше наблюдать сквозь увели­чительное стекло, нужно отказаться от познания посредством других чувств или посредством слухов. Изменение подхода на уровне наблюдения должно быть более весомым, чем корре­ляции между различными свидетельствами, которые могут до­ставить впечатления, чтение или лекции. Если бесконечное охва­тывание видимого в его собственной протяженности лучше под­дается наблюдению посредством микроскопа, то от него не отказываются. И лучшим доказательством этого является, несо­мненно, то, что оптические инструменты особенно успешно ис­пользовались для решения проблем происхождения, то есть для открытия того, как формы, строение, характерные пропорции взрослых индивидов и их вида в целом могут передаваться че­рез века, сохраняя их строгую идентичность. Микроскоп был предназначен не для того, чтобы преодолеть пределы фунда­ментальной сферы видимого, но для решения одной из проблем, которую он ставил, — сохранения на протяжении поколений ви­димых форм. Использование микроскопа основывалось на не­инструментальном отношении между глазами и вещами, на от­ношении, определяющем естественную историю. Разве Линней не говорил, что объектам природы (Naturalia) в противополож­ность небесным телам (Coelestia) и элементам (Elementa) было предназначено непосредственно открываться чувствам? 1 И Турнефор полагал, что для познания растений лучше было анали­зировать их «такими, какими они попадают на глаза», «чем проникать в каждую их разновидность с религиозной щепетиль­ностью» 2.

Наблюдать — это значит довольствоваться тем, чтобы ви­деть. Видеть систематически немногое. Видеть то, что в не­сколько беспорядочном богатстве представления может анали­зироваться, быть признанным всеми и получить таким обра-

1 Linné. Systema naturae, p. 214. Об ограниченной пользе микроскопа см. там же, с. 220—221.

2 Tournefort. Isagoge in rem hebrarium, 1719, перевод в: Becker-Tournefort, Paris, 1956, p. 295. Бюффон упрекает линнеевский метод за то, что он основывается на столь неуловимых признаках, что приходится пользоваться микроскопом. Упрек в использовании оптической техники имеет значение теоретического возражения у ряда натуралистов.

163

зом имя, понятное для каждого. «Все неясные подобия, — гово­рит Линней, — вводились лишь к стыду искусства» 1. Зритель­ные представления, развернутые сами по себе, лишенные вся­ких сходств, очищенные даже от их красок, дадут наконец есте­ственной истории то, что образует ее собственный объект: то самое, что она передаст тем хорошо построенным языком, кото­рый она намеревается создать. Этим объектом является протя­женность, благодаря которой образовались природные суще­ства, протяженность, которая может быть определена четырьмя переменными. И только четырьмя переменными: формой эле­ментов, количеством этих элементов, способом, посредством ко­торого они распределяются в пространстве по отношению друг к другу, относительной величиной каждого элемента. Как гово­рил Линней в своем главном сочинении, «любой знак должен быть извлечен из числа, фигуры, пропорции, положения» 2. На­пример, при изучении органов размножения растения будет до­статочным, пересчитав тычинки и пестики (или, в случае необ­ходимости, констатировав их отсутствие), определить форму, которую они принимают, геометрическую фигуру (круг, шести­гранник, треугольник), согласно которой они распределены в цветке, а также их величину по отношению к другим органам. Эти четыре переменные, которые можно применить таким же образом к пяти частям растения — корням, стеблям, листьям, цветам, плодам, — достаточным образом характеризуют протя­женность, открывающуюся представлению, чтобы ее можно было, выразить в описании, приемлемом для всех: видя одного и того же индивида, каждый сможет сделать одинаковое опи­сание; и наоборот, исходя из такого описания, каждый сможет узнать соответствующих ему индивидов. В этом фундаменталь­ном выражении, видимого первое столкновение языка и вещей может определяться таким образом, который исключает всякую неопределенность.

Каждая визуальная различная часть растения или живот­ного, следовательно, доступна для описания в той мере, в ка­кой она может принимать Четыре ряда значений. Эти четыре значения, которые характеризуют орган или какой-либо эле­мент и определяют его, представляют собой то, что ботаники называют его структурой. «Строение и соединение элементов, образующих тело, постигается через структуру частей расте­ний» 3. Структура позволяет сразу же описывать увиденное двумя не исключающими друг друга и не противоречащими друг другу способами. Число и величина всегда могут быть определены посредством счета или измерения; следовательно, их можно выразить количественно. Напротив, формы и распо-

1 Linné. Philosophie botanique, § 299.

2 Id., ibid., § 167; ср. также § 327.

3 Tournefort. Éléments de botanique, p. 558.

164

ложения должны быть описаны другими способами: или посред­ством отождествления их с геометрическими формами, или по­средством аналогий, которые должны быть «максимально оче­видны» 1. Таким образом можно описать некоторые достаточно сложные формы, исходя из их очевидного сходства с человече­ским телом, служащим как бы резервом моделей видимого и не­посредственно образующим мостик между тем, что можно уви­деть, и тем, что можно сказать 2.

Ограничивая и фильтруя видимое, структура позволяет ему выразиться в языке. Благодаря структуре зрительное восприя­тие животного или растения полностью переходит в речь, соби­рающую его воедино. И, может быть, в конце концов видимое воссоздается в наблюдении с помощью слов, как в тех ботани­ческих каллиграммах, о которых мечтал Линней 3. Он хотел, чтобы порядок описания, его разделение на параграфы, даже типографские знаки воспроизводили фигуру самого растения, чтобы текст в его переменных величинах формы, расположения и количества имел бы растительную структуру. «Прекрасно сле­довать природе: от Корня переходить к Стеблям, Черенкам, Листьям, Цветоножкам, Цветкам». Хорошо было бы, если бы описание делилось на столько абзацев, сколько существует ча­стей у растения, если бы крупным шрифтом печаталось то, что касается главных частей, маленькими буквами — анализ «ча­стей частей». Все же прочие сведения о растении были бы до­бавлены таким образом, каким рисовальщик дополняет свой эскиз игрой светотени: «Тушевка будет в точности заключать в себе всю историю растения, т. е. его имена, его структуру, его внешний вид, его природу, его использование». Перенесен­ное в язык, растение запечатлевается в нем, снова обретая под взглядом читателя свою чистую форму. Книга становится герба­рием структур. И пусть не говорят, что это лишь фантазия ка­кого-то систематика, который не представляет естественную ис­торию во всем ее объеме. У Бюффона, постоянного противника Линнея, существует та же самая структура, играющая такую же роль: «Метод осмотра будет основываться на форме, вели­чине, различных частях, их числе, их положении, самом веще­стве вещи» 4. Бюффон и Линней предлагают одну и ту же сетку, их взгляд занимает та же самая поверхность контакта вещей; одни и те же черные клетки берегут невидимое; одни и те же плоскости, ясные и отчетливые, предоставляются словам.

1 Linné. Philosophie botanique, § 299.

2 Линней перечисляет части человеческого тела, которые могут служить в качестве прототипов, как для размеров, так и особенно для форм: волосы, ногти, большие пальцы, ладони, глаз, ухо, палец, пупок, пенис, вульва, жен­ская грудь (Linné. Philosophie botanique, § 331).

3 Id., ibid., § 328—329.

4 B u f f o n. Manière de traiter l'Histoire naturelle (Œuvres complètes t. I, p. 21).

165

Благодаря структуре то, что представление дает в неясном виде и в форме одновременности, оказывается доступным ана­лизу и дающим тем самым возможность для линейного развер­тывания языка. Действительно, по отношению к объекту наблю­дения описание есть то же самое, что и предложение для пред­ставления, которое оно выражает: его последовательное разме­щение, элемент за элементом. Но, как мы помним, язык в своей эмпирической форме подразумевал теорию предложения и тео­рию сочленения. Взятое в себе самом, предложение оставалось пустым. Что же касается сочленения, то оно действительно об­разовывало речь лишь при том условии, что оно связывалось с явной или скрытой функцией глагола быть. Естественная история является наукой, то есть языком, но обоснованным и хорошо построенным: его пропозициональное развертывание на законном основании является сочленением; размещение в ли­нейной последовательности элементов расчленяет представле­ние очевидным и универсальным образом. В то время как одно и то же представление может дать место значительному числу предложений, так как заполняющие его имена сочленяются различным образом, то одно и то же животное, одно и то же растение будут описаны одним и тем же способом в той мере, в какой от представления до языка господствует структура. Тео­рия структуры, пронизывающая на всем ее протяжении есте­ственную историю, в классическую эпоху совмещает, в одной и той же функции, роли, которые в языке играют предложение и сочленение.

И именно на этом основании теория структуры связывает возможность естественной истории с матезисом. Действительно, она сводит все поле видимого к одной системе переменных, все значения которых могут быть установлены если и не количе­ственно, то по крайней мере посредством совершенно ясного и всегда законченного описания. Таким образом, между природ­ными существами можно установить систему тождеств и по­рядок различий. Адансон считал, что когда-нибудь можно будет рассматривать ботанику как строго математическую науку и что была бы законна постановка в ней таких же задач, как и в ал­гебре или геометрии: «найти самый чувствительный пункт, уста­навливающий линию раздела, или же спорную линию, между семейством скабиозы и семейством жимолости»; или же найти известный род растений (неважно, естественный или искусствен­ный) , который занимает в точности промежуточное положение между семейством кендыря и семейством бурачника 1. Благо­даря структуре сильное разрастание существ на поверхности земли можно ввести как в последовательный порядок какого-то описательного языка, так и одновременно в поле матезиса, ко­торый является как бы всеобщей наукой о порядке. Это консти-

1 Adansоn. Famille des plantes, I, préface, p. CCI.

166

тутивное, столь сложное отношение устанавливается благодаря мнимой простоте описанного увиденного объекта.

Все это имеет большое значение для определения объекта естественной истории, данного в поверхностях и линиях, а не в функционировании или же в невидимых тканях. Растение и животное в меньшей степени рассматриваются в их органиче­ском единстве, чем в зримом расчленении их органов. Эти органы являются лапами и копытами, цветами и плодами, пре­жде чем быть дыханием или внутренними жидкостями. Есте­ственная история охватывает пространство видимых перемен­ных, одновременных и сопутствующих, без внутреннего отноше­ния к субординации или организации. В XVII и XVIII веках анатомия утратила ведущую роль, какую она играла в эпоху Возрождения и какую она вновь обретет в эпоху Кювье. Дело не в том, что к тому времени будто бы уменьшилось любопыт­ство или знание регрессировало, а в том, что фундаментальная диспозиция видимого и высказываемого не проходит больше че­рез толщу тела. Отсюда эпистемологическое первенство бота­ники: дело в том, что общее для слов и вещей пространство образовывало для растений сетку гораздо более удобную и го­раздо менее «черную», чем для животных; в той мере, в какой многие основные органы растения, в отличие от животных, яв­ляются видимыми, таксономическое познание, исходящее из не­посредственно воспринимаемых переменных, было более бога­тым и более связным в ботанике, чем в зоологии. Следова­тельно, нужно перевернуть обычное утверждение: исследование методов классификации объясняется не тем, что в XVII и и XVIII веках интересовались ботаникой, а тем, что, поскольку знать и говорить можно было лишь в таксономическом простран­стве видимого, познание растений должно было взять верх над познанием животных.

На уровне институтов ботанические сады и кабинеты есте­ственной истории были необходимыми коррелятами этого раз­деления. Их значение для классической культуры, по существу, зависит не от того, что они позволяют видеть, а от того, что они скрывают, и от того, что из-за этого сокрытия они позволяют обнаружить: они скрывают анатомию и функционирование, они прячут организм, чтобы вызвать перед глазами, ожидающими от них истины, видимое очертание форм вместе с их элемен­тами, способом их распределения и их размерами. Это — книга, снабженная структурами, пространством, где комбинируются признаки и где развертываются классификации. Как-то в конце XVIII века Кювье завладел склянками Музея, разбил их и пре­парировал все собранные классической эпохой и бережно со­храняемые экспонаты видимого животного мира. Этот иконо­борческий жест, на который так никогда и не решился Ламарк, не выражает нового любопытства к тайне, для познания кото­рой ни у кого не нашлось ни стремления, ни мужества, ни воз-

167

можности. Произошло нечто гораздо более серьезное: естествен­ное пространство западной культуры претерпело мутацию: это был конец истории, как ее понимали Турнефор, Линней, Бюффон, Адансон, а также Буассье де Соваж, когда он противо­поставлял историческое познание видимого философскому по­знанию невидимого, скрытого и причин1; это будет также на­чалом того, что дает возможность, замещая анатомией класси­фикацию, организмом — структуру, внутренним подчинением — видимый признак, серией — таблицу, швырнуть в старый, пло­ский, запечатленный черным по белому мир животных и растений целую глыбу времени, которая будет названа историей в новом смысле слова.