Учебниках социологии; и уж конечно оно не похоже на предшествующее

Вид материалаУчебник
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   29

конструкциями, в которых все определяется «заданными и постоянными

причинами; поэтому возможно создать социальную математику,

призванную геометрически просчитать все будущие движения

человеческих обществ… так же, как вычисляются солнечные затмения или

возвращение комет» [5].

Просвещение было программой, адресованной разным социальным группам,

и прокладывание пути к пра­влению разума требовало двояких мер и

разнонаправленных стратеги. Одна стратегия адресовалась обладателям

и стражам истинного знания; для Спинозы, например, как указывает

Попкин,

«не существует самой проблемы скепсиса, поскольку или человек знает,

и тогда он знает, что он знает, или же он невежествен. Скептик,

желающий оспорить Спинозу, сразу отсылается поразмыслить, а знает ли

он хоть что-нибудь и понимает ли он хотя бы что-то (то есть обладает

ли он чем-то, что может быть отнесено к ясному и определенному

знанию). Если скептик усомнится в том, что обладает таким знанием,

от него следует отмахнуться как от невежды, не имеющего

представления о вещах, наиболее существенных при ведении спора [6]».

Добавим, что спинозовское противопоставление свидетельствовало не

толь­ко о философском размежевании, но и о социальном расколе.

«Совершенное знание» не было доступным и не предлагалось всякому;

фактически оно было уделом лишь избранного меньшинства. Мерсенн,

Гассенди и даже Декарт неоднократно указывали, что многие вещи,

сомнительные для философского ума, могут оставаться незыблемыми для

простых смертных. Они прекрасно могут справляться со своими

повседневными делами, которые тем более просты и понятны, чем меньше

в них сомневаешься. Рациональной стратегией было бы в таком случае

не столько понуждение hoi polloi к критическому мышлению и рефлексии

по поводу явно недвусмысленных свидетельств их опыта, сколько такое

оформление этого опыта образом, которое делает его поистине

безоговорочным и тем самым отрицающим потребность во всякой

рефлексии. С точки зрения Гельвеция, например, в силу того что

обычные (и невежественные) мужчины и женщины лишены критических

дарований, задача отделения добра от зла всецело должна отдаваться в

руки законодателей, способных следовать доводам разума и придавать

среде, окружающей человека, форму, содействующую добру и борющуюся

со злом. Как подытоживает Эрик Вогелин,

«С позиций аналитика, функция переосмысления преобразуется в задачу

для законодателя, который извне формирует общественную ситуацию, а

она, в свою очередь, должна посредством игры на психологических

импульсах дезориентированного человека преобразовать конформизм

поведения людей в следование нормам морали…»

Короче говоря, аналитик-законодатель высокомерно провозглашает свое

обладание истинным пониманием смысла добра в обществе, отказывая в

таком понимании остальным людям. Человечество раскалывается на

множество «винтиков», воспринимающих удовольствия и боль, и Одного,

кто должен манипулировать этими «винтиками» на благо общества. Род

человеческий, в соответствии с неким разделением труда, распадается

на массы и их лидеров, так что лишь общество в целом может считаться

неким интегральным человеком» [7].

«Жаловаться следует не на изъяны людей, а на невежество

законодателей», – таково заключение Гельвеция. При этом Кабанис

указывал, что «медицина и мораль, две области единой науки о

человеке, основываются на общем базисе». Структура окружающей среды

определяет и видоизменяет «физическую чувствительность», а через нее

также «идеи, чувства, страсти, добродетели и пороки». «Именно

посредством изучения неизменных отношений между физическим и

моральным состояниями можно направлять людей навстречу счастью,

выработать привычку к доброте и потребность в морали» [8]. Дестют де

Траси хвалил Пинеля, одного из основателей как современной

психиатрии, так и современного образования, «за доказательство того,

что искусство исцеления людей, потерявших рассудок, не отличается от

искусства обуздания страстей и управления мне­ниями обычного

человека; и то, и другое заключается в формировании привычек», а

также за вывод, следующий из этого же принципа, что моральное

воспитание масс должно строиться на основе внимательного наблюдения

за дикарями, крестьянами, населяющими отдаленные деревни, детьми и

животными [9]. Что ж, даже Кант, основывавший свои надежды на

моральное преображение человечества на рациональных способностях

простых людей, сокрушался по поводу недоверчивой позиции, занятой

властями предержащими в отношении просветителей, хотя последние «не

обращаются в понятных терминах к народу (который почти или вообще не

замечает ни их, ни их писанины), но уважительно относится к

государству»; поэтому именно задачей государства, утверждал Кант,

является создание условий, в которых могут развиться и процветать

диктуемые разумом суждения о морали; прогресс может идти лишь

«сверху вниз» [10].

Гармония между философами и правителями эпохи модернити никогда не

была полной; диссонансы, то и дело переходившие в открытые

конфликты, были столь же очевидны, как и показушность консенсуса

между стремлением философов к безоговорочной истине и погоней

политиков за бесспорным порядком. Кант, возможно, наиболее

проницательный из просветителей и самый последовательный защитник

концепции человека как свободной личности, закглядывал очень далеко,

предостерегая, что философы могут заблаговременно указывать людям,

что им следует делать, но не способны предсказать, что они сделают

на самом деле. Правителям, естественно, хотелось большего; для них

имели значение результаты, а не принципы, приводящие к их

достижению. В этом причина обвинения в абстрактности,

непрактичности, житии в сказочной стране, которые слишком часто

поступали в адрес интеллектуальных мечтателей, несмотря на их

политические симпатии и стиль. И все же существовало единство цели,

которое, невзирая на взаимные претензии и трения, делало созвучными

и взаимодополняющими усилия представителей разума, устанавливающего

законы, и политических исполнителей этих законов. То была война,

объявленная опасности, проистекающей как из неодзнозначности мыслей,

так и из непредсказуемости действий. Короче, то была война против

двойственности.

Встреча с неясным, непроницаемым, неожиданным ни в коем случае не

была отличительной чертой модернити. Новой оказалась беспомощность

древних и средневековых методов, позволявших скорее уклоняться от

тяжелых психологических и прагматических последствий

неопределенности человеческой судьбы и перспектив, чем преодолевать

их. Новое время отвергало предлагавшееся античностью решение – как в

его радикальной, скептически/цинически/стоической версии

возвышенного смирения, так и в виде умеренной аристотелевской версии

компромисса, основанного на фронезисе (phronesis); оно отвергало

также и христианскую идею безусловной веры в Бога и причащения

высших таинств Провидения. Первое решение было неприемлемым, потому

что, в отличие от классической античности, перед модернити стояла

четкая задача: создание порядка, который в ином случае не возник бы,

построение будущего, которое иначе обрело бы неприемлемую форму. Для

достижения цели требовалось точное знание причинно-следственных

связей, настолько определенное, что к нему могли бы апеллировать

архитектор или врач. Второе, христи­анское, решение также не

подходило миру модернити, в котором не все, пожалуй, было подвластно

человеку, и потому лишь вещи, которые уже были поставлены под его

контроль, либо могли быть поставлены, провозглашались достойными дум

и забот. Модернити не отрицала таинственности фундаментальных причин

бытия, а если и делала это, то не слишком усердно; она сочла этот

вопрос не стоящим времени, затрачиваемого на его решение, и просто

вывела его за пределы повестки дня, предоставив в распоряжение

заведомо непрактичных людей, поэтов, сосредоточив свои усилия на

прояснении и уточнении запутанных и искаженных свидетельств о

состоянии дел, которые были под рукой и находились в пределах ее

потенциального контроля.

Но установление и поддержание порядка – структурирование условий

жизни – теперь, после краха предшествовавшей модернити

самовоспроизводящейся рутины, становилось одним из дел, требующих

постоянного человеческого контроля. Идея «структуры» восходит к

манипуляции возможностями; нечто «структурируется», если одни

события более вероятны, чем другие, если третьи крайне маловероятны,

и иерархия вероятностей остается относительно устойчивой.

Поддержание порядка в человеческих отношениях сводится в конечном

счете к повышению вероятности одного вида поведения, и снижению

(либо даже полному исключению) других его видов. Если усилия в этом

направлении успешны, развитие событий становится предсказуемым, а

последствия действий – просчитыва­емыми; в этом случае может

возникнуть возможность влиять на будущее.

Ранняя модернити отмечена обилием утопической литературы,

публиковав­шейся, читавшейся и обсуждавшейся. Утопии того времени

были чем угодно, но не свободным полетом фантазии или побочным

продуктом разыгравшегося воображения. Они представляли собой

наброски к картине грядущего мира, поставленного под контроль

человека, декларацией о намерениях создать такой мир, а также

серьезным подсчетом средств, позволяющих этого достичь. Они были

своего рода пробирками, где смешивались основные компоненты мысшения

того вре­мени, а суть честолюбивых намерений модернити выпадала в

виде осадка и принимала необходимые формы. Примечательной чертой

утопий модернити было внимание к кропотливому планированию условий,

в которых должна проходить повседневная жизнь людей – определению и

упорядочению городского пространства, в котором, как предполагалось,

поселятся если не все, то большинство обитателей будущих миров.

Считалось, что четкость и единообразие внешнего окружения обеспечат

такую же четкость и единообразие человеческого поведения, не

оставляя места для колебаний, неопределенности и двойственности.

Проблемы, занивашие писателей и читателей утопий времен ранней

модернити, были недавно проницательно исследованы и тщательно

задокументированы Брониславом Бажко [11]. Сопоставив десятки

популярных утопических трактатов того времени, он обнаружил, что «на

протяжении столетия все, чем они занимались, представляет собой

постоянное придумывание заново одного и того же города». Изобретения

утопистов оказывались поразительно похожими друг на друга, будучи

живым свидетельством породившей их всех навязчивой идеи о

прозрачности и недвусмысленности условий, способных излечить либо

избавить человека от мучительности рискованного выбора. «В этих

городах нет ничего хаотичного: всюду царит совершенный и

удивительный порядок… Здесь легко ориентироваться. Все

функционально. Здесь преобладает полная соразмерность; улицы широки

и настолько прямы, что создают впечатление проведенных по линейке.

Почти все элементы города взаимозаменяемы...» Города «похожи один на

другой до такой степени, что если ты посетил хотя бы один из них, то

можно считать, что ты видел их все». «Чужестранцу нет нужды

обращаться с вопросами… архитектура объясняет все на универсальном

языке». Следует отметить еще одну важную черту: утопические проекты

навевали мысль об абсолютном начале, которому суждено было стать

обиходной предпосылкой любых поступков эпохи модернити. Никакой

совершенный порядок не может возникнуть из внутренне противоречивых,

хаотичных извивов [в последовательности] исторических случайностей.

Поэтому «планировка города воображается и осмысливается как

отрицание всего исторического». Города, которые утопические пионеры

духа модернити желали построить и на строительстве которых

настаивали, «не несли на себе никакого отпечатка прошлого»; они

воплощали «суровый приговор любому следу истории».

Общество,доросшее до высокого уровня приверженности истории,

провозглашало войну истории; вот к чему, в конечном счете, свелась

борьба против двойственности. Условия человеческой жизни более не

могут быть отданы в ведение случайности, способной стать исходом

игры враждующих и несогласуемых сил. Границы, в пределах которых

люди принимают свои решения, должны быть тщательно очерчены и четко

обозначены заметными и недвусмысленными знаками. Как нечеткость, так

и излишек смысла, как недостаточность, так и избыток возможных

********** (Аuslegungen) представляют собой отклонения от нормы, с

которыми рациональная организация мира людей не может в итоге

смириться и которые трактует лишь в качестве временных источников

раздражения. Модернити стремилась к совпадению слов и смысла, к

совершенным названиям, адекватным обозначаемым вещам; к набору

правил, не знающих исключений, к инструкциям на все случаи жизни; к

систематике, в которой для каждого явления заведена своя папка, но

не более чем одна на любое из них; к пошаговому решению задач, когда

для каждого шага предназначен соответствующий оператор, но не более

одного для любого из них; короче говоря, к миру, где существуют

конкретные (скорее алгоритмические, чем стохастические) рецепты для

каждой ситуации и не существует ситуации, для выхода из которой не

было бы рецепта. Но для создания мира, отвечающего таким строгим

стандартам, следовало прежде всего очистить строительную площадку от

разбросанных обломков старых конструкций, далеких, естественно, от

идеала. Модернити была поэтому эрой творческого разрушения,

непрекращающегося демонтажа и уничтожения; «абсолютное начало» стало

символом мгновенного устаревания всех сменяющих друг друга состояний

и, тем самым, никогда не прекращающихся попыток избавиться от

вчерашней истории.

Иными словами, сознание эпохи модернити вынашивало проекты замены

истории законодательством; замещения неконтролируемых, и, возможно,

неподконтрольных «законов истории» логически связанными правовыми

нормами (ра­зум того времени мог воспринимать историю лишь как

зеркальное отражение собственной прагматики, как институт,

устанавливающий правила, – хотя и не очень совершенный, находящийся

под излишним влиянием стра­стей и предрассудков). Разум модернити –

это законодательный разум, а практика модернити – это практика

законодательства.

Если теперь вернуться к антиномии человеческой воли [12], то вполне

можно предположить, что в основе законодательных усилий Нового

времени (или попыток борьбы против двойственности с помощью

недвусмысленных правовых норм) лежало стремление утвердить гармонию

между двумя потенциально диссонирующими аспектами воли:

возможностями и желаниями. Согласно старой, но пока еще

непревзойденной формулировке Фрейда, «порядок представляет собой

разновидность побуждения к повторению, которое, в условиях единого

для всех регулирования, определяет, когда, где и как то или иное

будет сделано, чтобы при каждом аналогичном случае у человека

исчезали бы колебания и нерешительность» [13], а способ, с помощью

которого модернити надеялась установить такой порядок, заключался в

замене, «под влиянием внешнего мира», «принципа удовольствия» «на

более скромный принцип реальности», который, по сути, означает

сведение желаний к масштабу возможностей.

Как бы следуя гегелевскому предписанию, модернити определила свободу

как понятую и осознанную необходимость. Дюркгейм указывал на

социальные ограничения, постоянное давление коллективного сознания и

на карательные меры, угрожающие идиосинкратическому, отрицающему

правила поведению, как на необходимые условия «подлинной свободы»;

альтернативой, по его мнению, была не большая свобода, а рабство –

несдерживаемый обществом индивид мог бы быть лишь жалкой жертвой

сумасбродных инстинктов и желаний. Тайна личного освобождения

скрывается в насильственной власти социально устанавливаемого

Закона. Быть свободным – значит хотеть того, что ты можешь, желать

того, что ты должен, и никогда не стремиться к тому, чего ты не

можешь добиться. Должным образом социализированная личность (которую

можно также назвать «счастливой» и «истинно свободной») не

испытывает никакого разлада и конфликта между желаниями и

возможностями, не стремится сделать того, чего не может сделать, но

хочет сделать то, что должна; лишь такая личность не сочтет

реальность сетью навязанных и обременительных ограничений и потому

будет ощущать себя свободной и счастливой.

Можно сказать, что присущий модернити способ преодоления врожденной

двойственности «социально не адаптированной» и «свободной от

обязанностей» личности, приведенный в действие самой кончиной

самовоспроизводящихся условий предшествующей эпохи, должен был

приблизить личные желания к тому, что изобретенная, социально

оформленная среда считала «реалистичным». В эту стратегию, пусть и

неявно, уходят своми корнями пресловутые тоталитаристские склонности

модернити: в рамках такой стратегии гармония между желаниями и

возможностями может быть достигнута (если может вообще) лишь в

условиях концентрации законодательной власти, вездесущего и

всестороннего нормативного регулирования и лишения полномочий (а

затем и упразднения) всех противодействующих власти элементов (как

коллективных, так и тех, что скрыты в благословенных глубинах еще не

полностью укрощенной индивидуальности).

В наше время становятся все более очевидными два момента: во-первых,

что эта стратегия не смогла достичь своей цели и, во-вторых, что от

нее в общем и целом отказались, а возможно, сменили даже на

противоположную. При этом от нее отказались, следует добавить, не

вследствие ее банкротства; сначала был отказ, и лишь потом,

ретроспективным взглядом, стало возможно полностью и ясно оценить

неизбежность ее провала.

[Избранная] модернити стратегия борьбы с двойственностью потерпела

неудачу прежде всего из-за ее консервативного, запретительного

воздействия, которое противоречило другим, внутренне динамичным

аспектам Нового времени – постоянным «новым началам» и «творческому

разрушению», как образу жизни. «Стабильное», или «сбалансированное»,

состояниие, состояние «равновесия», состояние полного удовлетворения

всех (предположительно неизменных) человеческих потребностей – это

идеальное для человечество, с точки зрения экономистов ранней

модернити, состояние, к которому вела «невидимая рука» рынка,

оказалось постоянно уплывающим горизонтом, все дальше отодвигавшимся

неослабной силой потребностей, растущих быстрее, нежели возможности

их удовлетворения. Эта стратегия борьбы с двойственностью могла быть

применена, да и то с ничтожными шансами на успех, только если бы

нуждам/потребностям/желаниям настойчиво предписывалась роль,

подчиненная по отношению к объективным возможностям их

удовлетворения.

Эта стратегия применяется и сегодня – но исключительно к

«андерклассу», «новым бедным», получателям социальных пособий – к

людям, которые по общему мнению неспособны справиться с характерным