Карл Бюлер Теория языка Оглавление
Вид материала | Документы |
- И. А. Кудряшов теория языка учебное пособие, 543.43kb.
- Крупнова Ольга Павловна, учитель русского языка и литературы моу «сош №64» Новокузнецк,, 182.83kb.
- 10. 02. 19 Теория языка, 670kb.
- Программы дисциплин подготовки магистра филологии по направлению 031001. 62 «филология», 474.04kb.
- Специальность 10. 02. 19 Перечень вопросов к кандидатскому экзамену, 28.39kb.
- Программа-минимум кандидатского экзамена по специальности 10. 02. 19 «Теория языка», 306.52kb.
- Екатерина и ее дети Карл, король Франции, его брат герцог Франсуа Алансонский, 880.21kb.
- Оглавление 1 Теория таможенных тарифов, 422.54kb.
- Программа дисциплины дпп. Ф. 01. Теория языка цели и задачи дисциплины «Теория языка», 256.05kb.
- А. В. Артамошин Карл Шмитт: вехи жизни и творчества, 363.73kb.
§ 15. ИНДОЕВРОПЕЙСКАЯ ПАДЕЖНАЯ СИСТЕМА — ПРИМЕР ПОЛЕВОГО МЕХАНИЗМА
Локализм или логицизм, падежи внешней и падежи внутренней детерминации
Чтобы сразу же указать, где мы остановились и насколько плодотворной может оказаться концепция символического поля языка в учении о падежах, повторим часто задаваемый дизъюнктивный вопрос: как следует трактовать падежи — локалистически или логико-грамматический В этом важнейшем вопросе можно было бы ощутить истину, хотя легко показать, что сама формулировка представленной здесь дизъюнкции не вполне корректна. Ведь «логика» совершенно не допускает проекции на одну плоскость с «пространством», и каждый падеж должен быть «грамматическим». Что же займет место второго члена дизъюнкции?
Многие лингвисты чувствовали несовершенство старой формулировки «локализующий или логико-грамматический». Дельбрюк, например, избегал понятия «логического» падежа и придерживался дихотомии «локализующий — нелокализующий». Вундт с полным правом считает недостатком старой формулировки неопределенность второго члена и сам намеревается выйти из затруднительного положения при помощи оппозиции «внешнее —внутреннее»: по его мнению, существуют падежи внешней и внутренней детерминации, но, подобно детям и философам, дотошный читатель проявляет любопытство, стремясь узнать подробности этой концепции. Такой исследователь, как Вундт, естественно, конкретизирует свою мысль; мы это примем во внимание и сначала в общих чертах обрисуем его хорошо аргументированное и на редкость взвешенное учение о падежах. По-моему, оно настолько продвинуло вперед решение многих проблем, связанных с падежами, что любой специалист, заинтересованный в самостоятельных достижениях в этой области, не должен пройти мимо вклада Вундта. В этом суждении ничего не меняет то обстоятельство, что в области истории языка выводы Вундта, опиравшегося в вопросах о падежах в значительной степени на «Лекции о науке языка» Макса Мюллера1, представляются устаревшими и что у него функции падежей в конце концов несколько преждевременно врастают в логику, В любом случае тщательный анализ и критическая оценка «внутреннего» и «внешнего» у Вундта — это этап в развитии рассуждений, предлагаемых здесь языковедам. Если в наш эскиз дихотомии Вундта закралось что-либо устаревшее и нуждающееся в уточнении, то каждый специалист поможет нам и решит, нужно ли заменить избранные примеры лучшими, доказывающими то же самое, или принципиально отказаться от них.
1. Смешанная система в индоевропейском языке. Существительные среднего рода в системе Вундта. Слишком широкое понятие падежа
Краткая формулировка, в которой Вундт воплотил результат сравнения индоевропейских языков, не встретила возражений со стороны современных ему лингвистов; Дельбрюк также не нашел в ней никаких достойных упоминания недостатков. Формулировка Вундта звучит приблизительно так: к локализующему классу относятся наглядные значения, другой класс образуют чисто понятийные значения, передаваемые падежом. Что касается вопроса об историческом приоритете наглядных падежей, то беспристрастный анализ отношений в индоевропейских языках препятствует тому, чтобы отдать предпочтение локалистической теории возникновения падежей. По количеству падежей греческая система стоит ближе к современности, чем латинская, но более богатые падежные системы, например в классической латыни или в еще большей мере в санскрите, согласно Вундту, уже содержат в себе многие черты падежных систем современных языков. Он пишет:
«Это привело к концепции, занимающей промежуточное положение между крайностями прежних теорий. Из восьми падежей санскрита три — номинатив, аккузатив и генитив (первый — падеж субъекта, второй — адвербиальное и третий — атрибутивное или адноминальное определение субъекта) — допускают исключительно логико-грамматическую трактовку. Четыре падежа — датив, локатив, аблатив и инструменталис (или социалис), — отвечая на вопросы куда?, где?, откуда? и чем?, могут считаться локализующими. Восьмому падежу — вокативу — как императиву в именной форме отводится особое место» (Wundt. Op. cit., S. 62).
Детали несущественны для целей нашего исследования. Если однажды признаны два класса, то с высоты птичьего полета не столь уж важно, относится ли датив как падеж более далекого объекта к первому классу или он остается во втором классе, тем более что историк, исследующий индоевропейские языки, в соответствии с общей и хорошо обоснованной концепцией обнаруживает сращение первоначально различных падежей, то есть синкретизм, и одновременно не может игнорировать противоположное явление дифференцирующего расщепления целого на многие части. Тот, кто постулирует расщепление для объяснения необыкновенного разнообразия падежей в кавказских языках2, должен по крайней мере задаться вопросом, не было ли подобного явления и в истории индоевропейских языков, то есть не предшествовала ли обедняющей инволюции обогащающая эволюция.
Еще ни один из обоих «классов» не получил четкого определения или обозначения того, какие понятия он дифференцирует; «наглядный» и «понятийный» — это выражения, которые нельзя принять на веру. Тем не менее не искушенный в теории обычный носитель немецкого языка без труда поймет суть дела, пользуясь методом задавания вопросов, организующих падежи в наглядный класс, и, в частности, обратит внимание на то, что латинский пример типа Roman proficisci в любом случае следует перевести как nach Rom aufbrechen «отправляться в Рим». Передавая Roman defendere конструкцией, аналогичной латинской — Rom verteidingen «защищать Рим», — и сопоставляя этот пример с предыдущим, нельзя не заметить различия: латинский аккузатив в первом случае трактуется по схеме локалистской теории, а во втором — иначе, а именно как немецкий аккузатив. Этим можно пока удовлетвориться, но если из предосторожности еще раз вглядеться в выделенные строки о санскрите, то окажется, что там датив отвечает на вопрос «куда?», а аккузатив совсем не представлен в локализующем классе. Первое положение не ошибка, ведь действительно есть «датив цели» («датив адресата»), второе же нуждается в исправлении в соответствии с современным уровнем знаний: аккузатив направления и в санскрите полностью не отсутствует. После этих отступлений возвращаемся к Вундту и в интерполированном ходе рассуждений отмечаем нечто, обещающее разгадку. Остроумие и широкая эрудиция Вундта направлены на хорошо известное явление, о котором он пишет: «С логической точки зрения этот факт кажется абсолютно необычным, а с психологической — он совершенно понятен» (Wundt. Völkerpsychologie.., S. 65). Постараемся не пропустить ничего из того, в чем может быть обнаружен признак «логической» группы падежей. То, на чем Вундт акцентирует внимание и чему приписывает психологическую ясность,—всего лишь факт индоевропейских языков: номинатив и аккузатив среднего рода звучат одинаково. Все же, если рассуждения Вундта справедливы, отметим тот существенный для дальнейшего изложения факт, что в индоевропейских языках особое место занимает событие, которое не только исходит от «действующих, одушевленных субъектов», но одновременно затрагивает другого участника, играющего роль партнера по действию. При сравнении двух предложений: Paul pflegt den Vater «Пауль заботится об отце» и Paul trinkt (das) Wasser «Пауль пьет воду» — современное языковое чутье улавливает определенное различие. В соответствии с привычным для нас ходом мыслей мы склонны интерпретировать его следующим образом: то, что происходит между Паулем и отцом,— это (по нашим привычным представлениям) действие двух партнеров, в котором роли могут поменяться, и тогда получится, что отец заботится о Пауле. То, что происходит между Паулем и водой, — это (по нашим привычным представлениям) тоже действие; но нам не придет в голову, что вода когда-либо выпьет Пауля. Это явная аномалия, которую можно было бы объяснить лишь метафорической манерой выражения.
Вундту хорошо известно, что индоевропейские языки в действительности допускают подобные «несуразности», однако он не извлекает из этого выводов для падежной теории. Фактически мы позволяем действовать таким субстанциям, как вода и камень: вода «омывает» камень, камень «препятствует» течению. Вундт полагает, что «в самых ранних языковых выражениях, служащих примитивным потребностям жизни», дело обстояло несколько иначе; в индоевропейских языках также должно было функционировать последовательно реализованное в других языковых семьях «ценностное различие» между одушевленными и неодушевленными объектами. И если средний род первоначально последовательно характеризовал лишь неодушевленные субстанции как таковые, то, согласно Вундту, можно понять, что среди этих neutra потребность отличить падеж субъекта от падежа объекта (номинатив от аккузатива) не была столь настоятельной, как у живых существ мужского и женского рода. Этим и объясняется существование известного явления: у имен среднего рода функционирует одна форма для nom. neutr. и асc. neutr. На этом кончаются все наши замечания.
Обращение к отдельному вопросу об именах среднего рода были бы отклонением от нашей темы и выходом за пределы нашей компетентности; это должны изучать специалисты. Однако хотелось бы прокомментировать тот момент в рассуждениях Вундта, где он подходит ближе всего к развитию наших собственных мыслей. К тому же его соображения об активной конструкции, имеющей в индоевропейских языках основополагающий и всеобъемлющий характер, не получили дальнейшего развития; я позволил себе также ввести в текст собственные примеры, разъясняющие суть дела. Вундт торопится связать со своей концепцией и явление меньшего разнообразия падежных окончаний, обнаруживающееся также в двойственном и множественном числе самых различных языков. Однако из этого нельзя извлечь никаких сколько-нибудь важных выводов относительно различия между локализующим и «логическим» классами.
Между тем понятие падежа теряет в системе терминов Вундта какую бы то ни было определенность, например при сопоставительном анализе санскрита или латинского, с одной стороны, и английского — с другой. В то самое мгновение, когда в тему «системы падежей» безоговорочно включается богатое развитие и употребление предлогов (или более редких послелогов),— именно тогда и приходит конец уловимому для восприятия понятию падежа: явление, о котором только что шла речь, испаряется, как облако с ясного неба. Ситуация достигает критического состояния там, где рассматриваемую область в значительной степени, если не полностью, начинает занимать порядок слов в предложении, как, например, в современных индоевропейских языках, и прежде всего в английском. Мне кажется абсолютно бесперспективным придерживаться старого понятия и применять его в описании синтаксических отношений в таких языках, как китайский (reservatio mentalis1: насколько я их понял). Размышления над фактами английского языка, описанными в книге Георга фон Габеленца, и фактами китайского языка, почерпнутыми из хрестоматии с комментариями Финка, сделали для меня очевидным, что вопрос о падежах — это прежде всего теоретическая проблема.
2. Сопоставительный обзор падежных систем. Что такое внешняя и внутренняя детерминация?
Продолжаем излагать теорию Вундта. Как ему удается поймать ускользнувшее явление? Впрочем, Вундт не согласился бы признать, что он упустил его. Поэтому он, ничтоже сумняшеся, предлагает всеобъемлющую схему развития, в которой наряду с индоевропейскими языками на третьей ступени развития находятся семитские и хамитские языки. Индейские, кавказские, уральские, алтайские, а также тюркские языки, обладающие максимальным количеством падежей из всех известных нам падежных систем, размещаются на второй ступени, а первую ступень занимают многочисленные африканские языки (среди них впервые более точно определенные Штейнталем манде-нигерийские языки, далее готтентотско-бушменские и некоторые австралийские языки). Здесь на первой ступени представлена (в основном малосистематизированная) довольно значительная группа соединительных слов, которые недифференцированно передают именные и глагольные понятийные отношения и в соответствии с этим устанавливают синтаксические связи, тоже в значительной степени неспецифические. Групповой признак первой ступени развития таков: «Частицы... это, как правило, относительно самостоятельные слова, которые с равным успехом могут соединяться как с глаголом, так и с именем, совпадая в некоторых случаях по звучанию и значению с самостоятельными существительными» (Wundt. Ор. cit., S. 74). Вторую ступень характеризует главным образом недостаток грамматических отношений и богатство средств для выражения «внешних, локальных, темпоральных и иных чувственно воспринимаемых наглядных отношений». На третьей ступени несколько различаются отношения в индоевропейских языках по сравнению с семито-хамитскими. Семитские языки указывают на «первоначальное» состояние экономного образования падежей, которое, по сути дела, ограничивается так называемыми грамматическими падежами (номинативом, аккузативом, генитивом), в то время как индоевропейские языки предстают перед нами в определенной фазе развития — прогрессирующей редукции первоначально богатой смешанной системы. Их падежная система обнаруживает совмещение обоих классов, как в санскрите, и, если иметь в виду только фонематическое выражение, создает предпосылки для более раннего исчезновения так называемых локальных падежей по сравнению с так называемыми грамматическими. Локальные падежи заменяются в нарастающей прогрессии прежде всего предлогами. Вундт считает правдоподобным непосредственный шаг в развитии с первой на третью ступень и, кроме того, широкие возможности варьирования. Впрочем, он использует излюбленное понятие развития с большой осмотрительностью, чаще и с большей уверенностью оперируя «типами», нежели «ступенями развития».
Так или иначе, мы снова получаем два класса и все еще не знаем их определений. Наконец Вундт подходит к этому благодаря необыкновенно изящному повороту своего в лучшем смысле конструктивного (продуктивного) мышления. Попытаюсь описать это собственными словами: Вундт указывает нам на хорошо известный фрагмент в истории языка или, точнее, на два состояния, такие, как латинский и современный французский или английский, чтобы, сравнивая их, заметить различия. Отвлекаясь от частностей, представим соответствующие две модели с помощью латинских флексий -us, -avit, -am и характерного для английского языка порядка слов n-v-n (имя — глагол — имя, как, например, gentelmen prefer blodns «джентльмены предпочитают блондинок'). Теперь Вундт утверждает, что с помощью первого способа можно дифференцировать любые падежи, в то время как с помощью второго (то есть исключительно порядком слов) могут быть дифференцированы лишь падежи так называемой логико-грамматической группы. Это различие, которое Вундт считает исторически засвидетельствованным, он возводит в ранг дифференциального признака и стремится обосновать это материалом. С точки зрения падежных классов его аргумент звучит так:
«Этот критерий состоит в том, что у одного типа падежей именная основа может достаточно отчетливо выразить падежную форму сама по себе без присоединения уточняющих эле ментов, таких, как суффиксы, предлоги и послелоги, в то время как у другого типа падежей никогда не могут отсутствовать подобные детерминирующие элементы. Эти элементы передают определенное, существенное в понятийном отношении представление, и в случае их отсутствия соответствующее языковое выражение не может быть полноценным. Это отношение независимо от рассуждений о происхождении и значении различных падежных форм можно выразить, обозначив падеж первого типа как падеж внутренней, а падеж второго типа — как падеж внешней детерминации понятий. Номинатив, аккузатив, генитив и датив (как падеж „удаленного объекта») оказываются в таком случае падежами внутренней детерминации» (Wund t. Ор. cit., S. 83).
Короче говоря, все, что детерминируется при помощи контакта и фактора расположения элементов в предложении, принадлежит (благородному) логическому классу, а все остальное — некоему другому классу. Эта модель мышления в учении о падежах кажется мне наиболее плодотворной и достойной дальнейшего исследования. Почему именно фактор 1 расположения элементов избирается для характеристики первой группы? И что в значении избранного объясняет его предпочтительность? На эти два вопроса нам и предстоит ответить.
3. Критика учения Вундта. Коннотации глагола
Критика должна быть конструктивной. Вундт использует понятие «расположение элементов» и не удосуживается объяснить, о каком типе расположения элементов идет (или может идти) речь, если он призван дифференцировать классы падежей: ведь имеется по крайней мере два вида позиционных правил, которые необходимо четко разграничивать. Не знаю, предлагались ли уже подходящие названия; «абсолютный» и «относительный» порядок слов — это, пожалуй, наиболее удачные обозначения, приходящие на ум. Но они недостаточно однозначны. Лучше задать вопрос: где нулевая отметка, точка отсчета? Английская конструкция n—v—n может размещаться и в середине предложения; всегда маркировано место перед глаголом, и оно рассматривается в оппозиции к одной или нескольким позициям после глагола. Таким не обязательно должно быть каждое позиционное правило, есть и другие возможности, например в предложении может быть маркировано первое или последнее место. В середине ряда может (так сказать) пустовать нулевая позиция, и претенденты на нее будут конкурировать за преимущество первыми занять это место. Так же дело обстоит и с композитами, которые мы подробно обсудим в дальнейшем.
Критерий расположения элементов, предложенный Вундтом, приемлем, если нулевая позиция занята глаголом, как, например, в приведенном выше английском примере. И здесь возникает вопрос, не кроется ли более глубокий смысл в предположении о том, что место до и после глагола — это всего лишь наиболее удобный и экономный способ выявления основополагающих коннотации глагола. Грубо говоря, уместно выдвинуть и проверить следующую гипотезу: не существует подлинного объектного падежа при отсутствии глагола, не существует и эквивалентного индоевропейскому номинатива при отсутствии глагола. Да, весь класс благородных, по мнению Вундта, необходимых падежей — спутники глагола, в том числе и датив, в той мере, в какой он действительно является наряду с аккузативом или без него объектным падежом, и генитив, когда он представляет собой genitivus objectivus, а не выполняет существенно другую функцию выражения атрибутивных отношений. Это — ядро нашей собственной теории падежей. Установление внутренней взаимосвязи этой идеи, вовсе не новой и потрясающей, с символическим полем языка, характеризующимся наличием глагола, и составляет стоящую перед нами задачу.
Нужно отчасти отвлечься от логики Вундта, чтобы сформулировать свою иначе звучащую концепцию падежей. Мы раскрываем логику Вундта для полного осмысления его учения о внутренней и внешней детерминации. Исследуя отношения понятий, логики обычно рассматривают лишь идентичность, иерархичность, субординацию, координацию и на этом кончают. Но Вундт идет дальше: уделив внимание и этим понятиям, он обращается к «формам связи между понятиями» или, иными словами, к понятийным комплексам. Цитирую самый важный отрывок:
«Отношениям, характерным для независимых понятий, противопоставлены отношения, в которые вступают понятия, объединяясь в более сложное понятие при добавлении какого-либо вида связи. Такое соединение всегда возникает по закону бинарного членения: один его компонент—главное понятие, другой — второстепенное, ограничивающее главное понятие в соответствии с данным видом связи. Эти понятия можно назвать детерминированным и детерминирующим, а отношения между ними — детерминацией. Результаты детерминации, полученные таким образом, равноценны в рамках нашего мышления первоначально единым понятиям; в частности, они могут взаимодействовать с другими понятиями так же, как последние»1. Прочитав это, сразу думаешь о композите и (свободном) словосочетании; эти языковые явления Вундт также ставит в центр своего общего учения о понятиях и пытается логически исчерпать их смысл. Он считает, что члены понятийных комплексов, как правило, относятся к различным категориям (то есть классам слов):
«В сочетаниях таких понятий, как „guter Mensch «хороший человек»«, „schlecht handeln «плохо поступать»«, „den König morden «убивать короля»« и т.п., мы видим непосредственное объединение понятий различных категорий. Напротив, в примерах „der Wille des Vaters «воля отца»«, „der Baum im Walde «дерево в лесу'«, „das Haus von Stein «дом из камня»« и т.п. оба объединяемых понятия предметны; при этом возможна альтернатива — либо категориальная функция второго понятия при помощи падежной формы меняется так, что ее результирующее значение эквивалентно значению понятия, выражающего качество, либо наше мышление дополняет детерминирующее предметное понятие глагольным, логически связанным с главным понятием, в то время как к нему снова присоединяется само детерминирующее понятие вместе с понятием, выраженным предлогом» (ор. cit.).
Повторяю: lingua docet logicarn2. В этом отрывке логических изысканий Вундта не представлено ничего иного, кроме фиксации данных языка, а именно его родного языка. Имея в своем распоряжении указанные композиты и свободные словосочетания, он отмечает то, о чем они, по его разумению, свидетельствуют, в своем учении о понятиях. Приблизительно так же под диктовку греческого языка составил свою таблицу категорий и Аристотель. Если позднее в таких диктантах обнаруживаются ошибки, критики языка обвиняют учителя, упрекая его в нелогичности, однако я принадлежу к поклонникам языка и обвиняю учеников, которые неточно поняли то, что можно извлечь из языковых форм.
Следуя по тому же пути, Вундт эксплицирует: в выражениях «Kirchturm «колокольня'« и «Turm auf Kirche .(neben Kirche и под.) «колокольня церкви (возле церкви)'« в последнем случае представлены понятийные комплексы, которым соответствуют во многих языках с богатой падежной системой такие же беспредложные образования, как наше «Kirchturm». Языковеды едва успевают с названиями: adessivus, inessivus и бог знает что еще. Все это случаи внешней детерминации, когда вместо сочетаний с предлогами, естественно, могут быть также образованы выражения при помощи особых суффиксов, префиксов и др. Подлинный генитив «Turm der Kirche» более «благородное» сочетание, тем более таковым можно считать вообще лишенное флексии «Kirchturm». Почему? Здесь начинаются разъяснения логики Вундта по вопросу о внутренней детерминации.
Причина этого, оказывается, в том, что благодаря внутренней детерминации комплексы конституируются, не присоединяя новый элемент к уже имеющимся членам (то есть, так сказать, со стороны). Последнее актуально для другой группы понятийных комплексов с внешней детерминацией: «В основе всех видов внешней связи лежит представление либо о пространстве, либо о времени, либо об условии» (Ор. cit., р. 41). Примеры: der Vogel auf (dem) Baum «птица с (этого) дерева»; die Imperatbren nach Cäsar «императоры, (следующие) за Цезарем»; ein Brief mit Geld «письмо с деньгами»; mit Begeisterung reden «говорить с воодушевлением»; wegen Beleidigung klagen «плакать от обиды'.
Следует признать, что до Вундта никто из лингвистов, занимающихся теорией падежей, не ставил так остро вопрос о различии классов, предлагая альтернативу «да» или «нет». Наличие во втором классе пространственных или временных представлений неоспоримо. Подчеркнем дополнительное суждение о том, что первый класс понятийных комплексов не нуждается в эквивалентной связи, в присоединении члена. Еще раз повторяю, что это ключевое положение теории падежей Вундта. Критику всегда нужно пройти стадию, на которой он чувствует себя адвокатом и защитником. Как обстояло бы дело с «Kirchturm», учитывая, что фактически «Turm» уже обладает признаками понятия «Kirche»? Композит лишь эксплицирует уже существовавшее, как это имеет место, по Канту, в аналитических суждениях в отличие от синтетических. Аналитические суждения лишь эксплицируют, синтетические же, напротив, вносят нечто новое, чуждое исходному понятию. Сходные представления лежат, по сути дела, и в основе предложенного Вундтом разграничения, его концепция несколько отличается от кантовской. Иначе было бы слишком просто довести все до абсурда: к «Hausvater «отец семейства'« или «Vaterhaus «отчий дом'«, конечно, не подходит сказанное о «Kirchturm», ведь в понятии «Vater» не содержится с самого начала «Haus», а в «Haus» — «Vater». Нет, Вундт полагал, что все необходимое уже содержится не в отдельном члене понятия, а в обоих элементах; понятие «ключ», например, среди своих признаков имеет вакантное место для области использования вещи, которое по очереди могут занять «дом», «чемодан» и т.д., чтобы получились соответствующие композиты. Пресуппозиция вакантного места необходима, так как всякий ключ должен принадлежать какой-либо из названных областей применения. А как же с «Vaterhaus»? Что ж, у дома есть определенный владелец, а отцы могут обладать чем-либо, так что в этом понятии уже заложены необходимые вакантные места.
Нужно взять на свою ответственность не только последний пример, но и все, что мы предпринимаем для защиты концепции Вундта. Сам Вундт не упоминает схоластической коннотации, используемой нами на с. 207 и сл., где говорилось, что прилагательное albus коннотирует нечто, предмет, которому свойственно это качество; это особый вид вакантного места, который дает нам возможность приблизиться к мысли Вундта, чтобы понять ее до конца. Логики-схоласты и Дж. Ст. Милль, не долго думая, отнесли бы учение Вундта к концепции connotatio. Защищая Вундта, мы продемонстрировали вам то же самое. Для начала положение представляется не совсем бесперспективным, во всяком случае, до тех пор, пока речь идет об атрибутивных словосочетаниях.
4. Объектный и субъектный падежи; пример с гибелью льва
А как быть с предикативными словосочетаниями и аккузативом, дативом, генитивом объекта (oblivisci alicuius) и с номинативом, который в известном смысле всем им может быть противопоставлен? Мы разграничиваем атрибутивные и предикативные комплексы не так, как это делал Вундт, но даже в противоречии с его учением. Это необходимо для дальнейших целей, чтобы извлечь все наиболее приемлемое из вундтовской идеи о внутренней детерминации.
Здесь пока лишь первый след, который снова может затеряться еще до того, как будут теоретически обоснованы важнейшие положения. Из всех употреблений аккузатива специального внимания заслуживает особый случай очевидного «внутреннего» объекта. В немецком языке существуют выражения типа: ein Spiel spielen, eine Tracht tragen, einen Gang gehen, букв. «играть игру, нести ношу, идти своим ходом». Перебирая весь инвентарь немецких глаголов в соответствии с этой схемой, придется решительно отказаться только от наиболее активных из числа активных или транзитивных глаголов, поскольку у них позиция аккузатива постоянно занята другими «объектами». Einen Trunk trinken «питье пить'— это еще ничего, a eine Sicht sehen «вид видеть» звучит натянуто, для hören «слышать» же вряд ли можно найти языковые аналоги. Непереходные глаголы оказывают эксперименту гораздо меньшее сопротивление, чем переходные. Einen (scharfen) Schlag schlagen букв. «ударять (сильным) ударом» говорят вслед за фехтовальщиками и теннисистами, особенно не раздумывая, какой глагол здесь употребляется — переходный или непереходный. Sitzen «сидеть» — это, конечно, в высшей степени самодостаточный непереходный глагол, и все же по крайней мере в устах инструктора верховой езды можно допустить выражение einen guten Sitz sitzen, букв. «сидеть хорошей посадкой'1.
Явление, обнаруживаемое в примерах с внутренним объектом, можно назвать аналитическим отношением, потому что фактически отглагольное имя в аккузативе может быть непосредственно выделено так же, как признак «протяженность» в понятии «тело» у Канта. Несколько десятилетий назад Твардовский интересовался некоторыми нашими случаями в рамках характерного для психологии переживаний различения акта и имманентного предмета и привлекал языковые свидетельства, только вряд ли нужно доказывать, что этот аналитический аккузатив не может быть возведен в господствующий тип. «Einen Gang gehen» — аналитический комплекс, но «einen Löwen töten» не является аналитическим в том же смысле, хотя он более важен для теории языка.
Возьмем пример «Caius necat leonem», чтобы выяснить самые общие предпосылки для появления пары падежей — номинатива и аккузатива. Всюду, где событие вроде смерти льва передается при помощи двухклассной системы репрезентативных языковых знаков достаточно однозначно, лингвист обнаруживает семантический комплекс и получает возможность ответить на вопрос Вундта. Предположим, в каком-то тексте, как в нашем латинском примере, отдельно названы два живых существа — Гай и лев, — тогда уже благодаря их номинации одновременно указывается их участие в репрезентируемом событии. Из однозначного языкового комплекса должно следовать по крайней мере еще третье и четвертое положения — смерть, и кого из противников она настигает. Существуют языки, в которых третий и четвертый элементы располагаются именно так, как предусматривает наш подробный логический анализ: за именами Гай и лев в таких языках следует событийное слово (Ereigniswort), а за ним —указание на направление действия: от кого из партнеров исходит гибель и кого она затрагивает. Сам Вундт так объясняет механизм Подобных комплексов, используя немецкие слова: Caius Löwe töten — er — ihn, букв. Тай лев убивать — он — его» — и вслед за Максом Мюллером постулирует его действие в малайских, кавказских2 и индейских языках (W u n d t. Op. cit., S. 94).
Для окончательного решения интересующего нас вопроса необходимы более точные сведения. В немецкой версии правильно улавливается одна деталь: добавляются два указательных слова (er — ihn), с помощью которых вводятся данные о направлении действия. Первый вопрос, существенный для теории языка: являются или должны являться местоимения склоняемыми как er — ihn? Если ответ положительный, соответствующий язык уже имеет номинативно-аккузативный строй и в puncto casus3 значительно отклоняется от латинского, размещая фонематические падежные показатели только за присоединяемыми анафорическими указательными словами (местоимениями). Возможен также и отрицательный ответ. Что, если последующее указание реализуется несклоняемыми частицами вроде «hier — dort»? Чтобы смоделировать нечто подобное в беспомощном детском языке, можно придумать историю: Maus hier dort, которая могла бы означать, что мышь отсюда убежала туда. Речевая последовательность «hier — dort» в данном случае воспроизводит событие. Сходное явление, конечно, можно предположить и для нашего анафорического употребления двух следующих друг за другом указательных слов; тем самым получилось бы нечто отличное от номинатива—аккузатива. Вундт переместил бы эту конструкцию из первого класса во второй, из внутренней детерминации во внешнюю. И здесь в зависимости от обстоятельств предоставляется выбор: апеллирует ли конструкция в первую очередь к пространственным или временным представлениям? В модели мира некоторых народов с их особыми воззрениями на смерть более адекватным было бы представление о Гае как орудии, подвергающем льва смерти: Caio nex leoni, букв. «От Гая смерть льва». Тогда на первый план выдвинулся бы кондициональный момент вундтовской схемы «внешней» детерминации. Напомним в этой связи, что Вундт делит всю область внешней детерминации на пространственную, временную и условную.
На примере детального анализа эпизода смерти льва мы хотим решить проблему языковой репрезентации, не касаясь отношений субъекта и объекта. В число задач теории языка не входит указание на реальную представленность или даже закономерность подобного явления в том или ином языке (например, в баскском). Достаточно и того, что учение о так называемой логической необходимости падежей «внутренней детерминации» будет поколеблено хотя бы в одном-единственном пункте. Источник поспешных интерпретаций заключается в том, что Вундт (возможно, по примеру Макса Мюллера) в немецком переводе использует глагол töten. Если было бы установлено, что это правильно во всех случаях, которые он пытается объяснить, тем самым было бы также предопределено, что Гай — должен стать субъектом, а лев — объектом. Но возможно иное: в языке может быть особый класс слов для обозначения событий (событийные слова, не являющиеся глаголами) и отсутствовать падежи субъекта и объекта. Поэтому теорию падежей Вундта следует подвергнуть ревизии.
5. Акциональная категория как внутренняя языковая форма
Вундт ближе всего подходит к нашему собственному решению проблемы падежей, когда, руководствуясь языковым чутьем, он утверждает, что некоторые из исследуемых словосочетаний имплицируют понятие глагола (ср. выше, с. 224, в конце цитаты). Чтобы сделать такое открытие, не требовалось ни нас, ни Вундта. Мы упоминаем здесь об этом, чтобы понять ключевую позицию Вундта-логика. Там, и только там, где глагол управляет комплексом, имеются вакантные места, в которых могут располагаться Гай я лев как падежи так называемой внутренней детерминации. Оставим при этом в стороне все атрибутивные сочетания, которые исторически могли возникнуть из предикативных сочетаний, и снова сосредоточим внимание на индоевропейском решении задачи репрезентации на примере со смертью льва: Caius necat leonem. Почему глагол провоцирует вопросы «кто?» и «кого?»? Потому что это — выражение определенного мировоззрения в самом исконном смысле слова, — мировоззрения, постигающего ситуации в аспекте (животного и) человеческого поведения и соответственно репрезентирующего их.
Испытание немецких глаголов на их способность присоединять аналитический объект ни в коей мере не потерпело фиаско в отношении так называемых непереходных глаголов; доказано, что также и они внутренне (на понятийном уровне) допускают присоединение объекта. Возможно, в этой связи особого внимания заслуживают среди прочих групп событийные слова, вообще выступающие исключительно или предпочтительно «безлично». Об этом позже еще несколько слов. Обычно индоевропейский verbum regens содержит показатель отправителя сообщения первого лица, или показатель получателя сообщения второго лица, или примечательный показатель так называемого третьего лица и с их помощью маркирует (указывая), откуда исходит «действие» и на что оно направлено: amo te, amas må, amor a te, amaris a me и т.д.
Эта акциональная категория — отнюдь не единственное средство языковой репрезентации, даже в индоевропейских языках. Там, где она употребляется, имеют смысл вопросы кто? и кого?, в других случаях — нет. Таким образом, не следует считать вместе с Вундтом, что элементы сочетания Romam proficisci предполагают внешние данные, а именно фактор пространства в отличие от Romam defendere. Во втором случае пространству логически равноценна акциональная категория. В выражениях Romam fugere и Romam videre не содержится ничего принципиально иного. Дело не в том, чтобы характеризовать отношения с точки зрения психологии переживаний и с помощью интенций. Если это сделать, то кто? — вопрос о члене сочетания, реализующем интенцию, а кого». — о том, на кого эта интенция направлена: ich sehe, fühle, denke, will das und das. Вместо «ich» могут быть, конечно, «du» и «er». Нет, эта интерпретация в духе психологии переживания не является conditio sine qua non, бихевиористская модель мышления также может объяснить эти отношения.
У животного и младенца, как правило, выделяют три типа отношений к чувственно воспринимаемым предметам: Во-первых, позитивное притяжение, Во-вторых, негативное неприятие или бегство и, в-третьих, негативное притяжение (нападение, оборона). В немецком и других индоевропейских языках в аккузативе всегда можно поставить название предмета, к которому относится действие: etwas begehren, lieben, fressen «чего-либо желать, что-либо любить, есть»; etwas fliehen, vermeiden «чего-либо избегать, что-либо миновать»; etwas angreifen, abwehren, bezwingen «что-либо брать, предотвращать, преодолевать'1. Универсальное решение невозможно, имеется ли в виду нечто пространственное и тем самым внешнее, согласно Вундту, или нечто акционально обусловленное. Для теоретика языка важнее всего осознать, что действие (животного и человека) — это модель мышления, под которую нужно подвести репрезентируемое положение вещей, чтобы понять пару падежей, о которых идет речь. Если имеется назывное слово, имплицирующее эту схему мышления, например, глагол, то оно коннотирует два вакантных места, в которых размещаются номинатив и аккузатив (или датив). Маркеры номинатива и аккузатива — так же не что иное, как позиционные маркеры символического поля, описываемого нами с их помощью. Вопрос о достаточности логического определения класса глаголов пока не затрагивается; в любом случае среди глаголов обнаружены слова с такими свободными позициями. Общей проблемы класса слов мы бегло коснемся в §19. Здесь же достаточно констатировать, что так называемые падежи внутренней детерминации в наших языках подчинены мыслительной модели действия. Анализ безличных предложений покажет, что для изображения события можно сконструировать предложения и при помощи другой модели мышления; что же касается подлинных именных предложений, то здесь снова представлены иные отношения.
§ 16. КРИТИЧЕСКАЯ РЕТРОСПЕКТИВА Идея символического поля
Центральное понятие «символическое поле языка» вдохновлено и навеяно важнейшей идеей, первый проблеск которой связан для меня с изучением «Критики чистого разума» Канта. В различных местах системы там эксплицитным образом вводится посредник, обычно характеризуемый и обозначаемый как схема. Окончательное и, так сказать, официальное изложение кантовских идей «схематизма концептов понимания» сложно и гуманно; кроме того, оно слишком далеко от нашей темы, так что здесь мы не будем его касаться. В более живой и доступной для эмпирической проверки форме та же самая идея систематизирующих схем появляется позднее во впечатляющих фрагментах первого издания «Критики разума» в затем опущенном разделе о трансцендентальной дедукции. Объективное содержание этих рассуждений о конституировании единого восприятия на основе тысячекратно меняющихся чувственно воспринимаемых данных, по моему убеждению, преобразовано и, очищенное от всего преходящего, воскрешено в нашем новом учении о восприятии, находящемся в стадии становления. Познание постоянных моментов в чередовании внешних и внутренних условий восприятия — это современная реализация того, что в принципе уже тогда было очевидно аналитику Канту и для чего он воспользовался идеей посредничающих, систематизирующих схем1.
Языковая фиксация и интерпретация воспринятого содержания подготовлены и укоренены в процессах, которые мы привыкли называть восприятием и неоправданно резко отделять от «последующей» языковой интерпретации. В «Кризисе психологии» я доказывал, что те же семантические функции, которые очевидны для аналитика языка, то есть функции сигнала, симптома и символа, появляются при полном развертывании чувственных данных человека также там и при таких обстоятельствах, где речь не идет о вторжении речевого аппарата. Создаваемый в речевом общении механизм ориентации человеческого языка повышает эффективность естественных сигналов и симптомов, которые мы получаем и в несформулированном виде при восприятии предметов и партнеров по общению. Как далеко зашел бы без языка homo alalus2 в интерпретации и использовании внеязыковых сигналов и симптомов — это слишком неопределенный вопрос, чтобы ответить на него в мгновение ока.
В ходе анализа речевого мышления мне удалось обнаружить в 1907 г. переживание синтаксических схем. Наиболее существенные положения можно пересказать вкратце: я сам был застигнут случайными наблюдениями над этими явлениями и, по-видимому, немного культивировал результат длительных исследований в собственном речевом мышлении. Проводились эксперименты по наблюдению за мыслительными процессами других людей. Испытуемыми были два опытных психолога и некоторые студенты. Эксперименты проводились таким образом, что и испытуемые должны были прийти к тем же выводам, что и я. Они получили эпиграмматически отточенные сентенции (я прочитал их каждому в отдельности), легкодоступные для понимания и выражения критического суждения, если таковое имелось, по поводу их содержания. Сокровища афоризмов Ницше и подобные высказывания составляли основу предложений, подобранных мною, исходя из их новизны для опрашиваемых и, разумеется, из определенных прогнозов относительно мыслительных процессов, стимулируемых ими. Не стоит детально описывать результаты; во всяком случае, мои мыслители часто попадали в хорошо известную жизненную ситуацию, когда нередко приходится искать подходящие выражения и точную форму предложения для воплощения собственной мысли или, наоборот, сложную мысль для текста с совершенно понятной грамматикой. Иногда в борьбе за решение наблюдалось расхождение содержания и языковой схемы репрезентации, так что и на ретроспективный взгляд психологов, описывающих данное переживание, они все еще сохраняли свою самостоятельность. И снова и снова описывалось, что та или иная целиком или отчасти пустая синтаксическая схема предшествовала самой формулировке ответа и, видимо, как-то ощутимо на практике управляла речью. Чаще такие сообщения встречались в воспоминаниях, когда, например, определенная пословица напоминала о чем-то близком по смыслу в предшествующем повествовании; она напоминала о похожей пословице, имеющей, однако, другую языковую и образную форму, так что испытуемый вынужден был задать вопрос: какой же она была на самом деле? Тогда начинался поиск другой языковой формулировки мысли. Короче говоря, привожу заключение:
«Когда мы хотим выразить сложную мысль, мы сначала выбираем для нее сентенциональную форму, осознаём сперва внутренне план операции, и этот план первоначально доминирует над словами. В более сложном предложении с гипотактической связью это — знание его грамматической структуры, отношений между отдельными частями целостной формы. Так иногда случается, если мы сами говорим, например начинаем вставное предложение с «als» и в конце придаточного неожиданно останавливаемся, тогда мы осознаем, что ожидали чего-то; это не только содержательно необходимое продолжение, но и грамматическое ожидание главного предложения. Во всех этих случаях мы осознаем как нечто отдельное то, что мимоходом, не привлекая к себе внимания, всегда или почти всегда выступает в роли посредника между мыслями и словами, то есть знание формы предложения и взаимосвязи его частей, нечто, что можно назвать непосредственным выражением живущих в нас грамматических правил «1.
С этим связаны многочисленные наблюдения над больными, страдающими афазией, собранные Пиком и теоретически обоснованные им в книге «Аграмматические расстройства речи»2; таким образом, наблюдения были подтверждены и продолжены в психопатологическом аспекте. Дальнейшие экспериментальные данные приведены и в работе Ш. Бюлер о процессах образования предложений3. Эту тему развивает и О. Зельц в книге «К психологии продуктивного мышления и заблуждения»4. Он на редкость последовательно развил основные положения и вмонтировал их в свою общую «комплексную теорию мышления». Но и тогда и сейчас меня не удовлетворяет состояние дел и прежде всего наш метод. Наблюдения, конечно, корректны, но все же они лишь частично охватывают факты, нуждающиеся в более основательном исследовании. Дети своего времени, мы придавали значение выделению и изолированному определению конститутивных факторов языкового мышления, для того чтобы опровергнуть господствовавший тогда близорукий сенсуализм, поэтому так сильно подчеркивалась идея «пустых» схем предложения. Обычно они вовсе не пусты и тем не менее представляют собой синтаксическую схему; объективно вопрос о том, ощущаются ли они изолированно или нет, носит второстепенный характер. Если прежняя техника наблюдения недостаточна, для продвижения вперед нужно искать новые пути. Нельзя постоянно связывать данные с условием высокоразвитой точности описания собственных мыслительных переживаний, необходимо стремиться к тому, чтобы сделать их доступными для менее зорких глаз и — даже более того — верифицировать их объективно.
В этой главе изложено все, что можно извлечь из учения о структуре языка для верификации модели, занимающей меня с 1907 г. Сегодня ее можно сформулировать так: языковое мышление и любое другое оперирование предметными символами в познавательных целях так же нуждается в символическом поле, как художник в палитре, картограф — в сетке параллелей и меридианов, композитор — в нотной бумаге или, обобщая, как каждая система двух классов — в репрезентативных знаках. Я полностью осознаю, что аналитическая задача, поставленная тем самым перед теорией языка, еще не нашла в том, что здесь предложено, достаточно всеобщего и логически четкого решения.
Человеческий язык как механизм репрезентации, насколько он нам известен сегодня, прошел некоторые стадии развития, заключающиеся во все возрастающем освобождении от указания и отдалении от живописания. Освобождение отдельного языкового выражения от ситуативной обусловленности, от указательного поля языка — это тема, которая, как я надеюсь, будет доведена до конца в разделе о предложении. Напротив, пока еще отсутствует вполне ясная внеязыковая модель, которая бы соответствовала наблюдаемому в языке способу репрезентации. Легко предвидеть, что символический механизм в той же мере, как и язык, отдаленный от живописующего воспроизведения и ставший непрямым, может достичь высокой степени универсальности. Но почему наряду с этим в основном сохраняется способность к реляционно верному воспроизведению, я, честно говоря, понимаю не в той мере, в какой это должно было бы быть в завершенной и все объясняющей теории языка. Возможно, мы переоцениваем освобождение от указательного поля и недооцениваем принципиальной открытости и потребности каждой языковой репрезентации положения вещей быть пополненной нашим знанием этого положения вещей. Иными словами: возможно, существует пополнение всего воплощенного в языке знания из источника, не вливающегося в каналы языковой символической системы и, несмотря на это, производящего подлинное знание.