Автобиографические рассказы о детстве, отрочестве и юности, написанные только для взрослых Издание второе, исправленное и дополненное Екатеринбург Издательство амб 2010

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   34

«Свадебны драгасэности»423

1949 год, с воспоминаниями о 1945-м


Воскресным летним днём тысяча девятьсот сорок девятого года, получив долгожданный отпуск, насвистывая полюбившуюся мне мелодию выходной арии из оперетты Имре Кальмана «Мистер Икс» и про себя напевая запомнившиеся слова «Устал я греться у чужого огня…» и далее, я бодро шагал по всё ещё родной (так мне тогда думалось) улице Свободы, перебирая в памяти события последних дней, произошедшие в моей жизни.

…Между прочим, более полувека безвозвратно минуло с того момента, а именно улицу моего детства я считаю и до сих пор родной. Сам не понимаю, почему. Ведь увидел я свет не только не на этой улице, но даже в другом городе, а теперь и в ином государстве – в Казахстане, в городе Семипалатинске.

…Недавно мне исполнилось семнадцать, но я не пошёл в Челябу, чтобы отметить дома эту не ахти уж какую важную дату, за что в очередное своё появление получил упрёк, разумеется от мамы.

– Уж мог хотя бы прийти на час-два повидаться, – сказала она с обидой.

– Да ведь у нас как-то не принято отмечать эти дни. Они пережитки прошлого.

Пришлось, чтобы успокоить маму, солгать, что именно в этот день пришлось отрабатывать в цехе двойную смену. Вот ведь парадокс – не признавал неправду, а врал, чтобы причинить неприятность другому.

– Отпросился бы у бригадира, или кто он там у вас, мастер, может быть. Небось, отпустил бы повидаться с матерью. А я пельменей настряпала. Ждала.

– Так уж получилось, прости меня, мама.

Я заметил, что отношение её ко мне в последнее время, а я не каждый месяц посещал их, значительно изменилось к лучшему: она стала внимательней и доброжелательней. Может быть, скучала? Жалела? Раскаивалась? Ведь столько незаслуженных наказаний получал раньше, попадая под её горячую руку. Иногда, может быть, и следовало меня приструнить, чтобы не слишком распоясывался (выходил из повиновения), кто знает, маме тогда было виднее.

Я тоже часто вспоминал о ней и о том, что между нами в последние, и даже ранние, годы происходило. Само собой, всё виделось уже не так, как тогда, переосмысливалось. Возникали мгновения, когда мне становилось её очень жаль. Чувствовал: она, очевидно, не очень счастливый в личной жизни человек. И ещё больше жалел её – ведь всё самое ценное, свою жизнь по минутам, часам, годам она отдавала нам. Не сомневаюсь, она любила нас, своих сыновей, видела, наверное, смысл своего существования в том, чтобы вырастить и воспитать нас. Любила она и отца, и прощала ему многое, чего другая женщина не смогла бы сделать, или не пожелала, – простить. Но это уже не моё право – судить о взаимоотношениях родителей. Главное, я увидел то, чего не замечал раньше или чему не предавал должного значения.

А в предпоследний наш разговор (о дне рождения) я, грешник, умолчал о нежелании встретиться с отцом. И избежал общения с ним.

Он, возможно, и не попрекнул бы, что «Юряй заявился пошамать на дармовщинку», однако я опасался чего-то подобного, произнесённого им даже вскользь или какими-то другими словами, даже отдалённого намека, – уже давно «харчевался» на честно заработанные грошовые заработки, которых хватало на хлеб, картошку и иногда на молоко. В общем, «харчевался» на свои кровные. И оставался собой вполне доволен – никому ничего не должен. Пусть моя работа тяжела и грязна. Меня она не позорит. И я её не стесняюсь. Правда, стыдился лишь одного человека, но какого! – Милы.

…Всеми отрядами мы выполняем одну работу: отмываем ветошью в большущих поддонах с керосином детали разных сельскохозяйственных машин. Мы же определяем степень износа части механизмов. Слесарим. Нашлись и такие, кто кумекал в электрике.

На токарно-слесарном участке трудились наши же ребята, научившиеся обращаться со станками или слесарным инструментом. Меня вначале приставили к токарю, но, видать, не судьба: раскалённая стружка, махонький кусочек огненной спиральки, вонзился прямо в правый глаз.

Местный фельдшер удалил её пинцетом. К станку меня больше не допустили. С повязкой, как пирату Флинту, пришлось «красоваться» с неделю, пока не зажило. В общем, отделался ожогом роговицы. Повезло. Хотя зигзагообразный шрам, если смотрю в небо или потолок, вижу отчётливо. И рисунок его каждый раз напоминает мне о жизни в бараке ремонтно-механического завода.

Со слесарными работами у меня тоже не очень гладко поначалу получалось. Поэтому доверяли мне лишь грубое шкурение. Наварку и тонкую доводку, до микронов, завершали другие, более опытные и, наверное, способные коммунары, кто обладал лёгкой рукой, обычно бывшие карманники, как правило «оттянувшие срок» в колонии. Частично или полностью. За примерное поведение их направляли на завод. Закрепощали. Как до тысяча восемьсот шестьдесят первого года. Да и куда им оставалось податься – без документов, с дьявольской «справи́лой» в зубах? Снова красть? К нам поступали лишь те, кто «завязал». Документов им почему-то на руки не выдавали. Их хранили где-то в неведомой мне «спецчасти», которую все попросту называли «спецухой». Как прозодежду. Всегда грязную, истёрханную, облачившись в которую, мы добывали свой хлеб насущный, дожидаясь совершеннолетия.

Я получил паспорт, но храню его дома. Живу по какой-то справке («справиле» или «правиле»). Я её и в глаза не видел. Мне, как и другим, отдел кадров завода (совместно с прикреплённым к нам оперуполномоченным) выдаёт на дни, свободные от работы, если не имеешь замечаний, «увольнительную». Ведает этим комендант общежития. «Вольняшка» может выдаваться на день, сутки, отпуск – по трудовым заслугам. Учитывается и стаж, и поведение твоё в общаге и на рабочем месте. И кто ты есть, на что способен, если окажешься вне коммуны.

Ребята втихаря называют себя «крепостными». Может быть, от этих строгостей случаются иногда побеги. И меня «разбирали» на совете отряда после неожиданного исчезновения Генки Сапожкова. Хотя я уже не «керосинил» с ним (перевели «на подхват» – разнорабочим), но в отряде нашем он не числился. Видимо, «бугор» решил лишь меня из списка не исключать: вдруг дома, если мама настоит на увольнении, жить станет снова «не климат», и я опять приду в отряд. Генку до последнего дня, когда его в бараке видели, совет отряда почему-то не утвердил. Чуяли, наверное, что ненадёжный «кадр» и может в любой день «лыжи надеть» и «слинять»424. Только в «шестёрках» бегал, на вспомогательных работах. По понятиям коммунаров – «шестерил»425. Чаще Стюрке пособлял по хозяйственным делам. Костлявая уборщица, совсем «штрундя» (старуха), которой, вероятно, под сорок настукало, неизменно оставалась довольна его трудолюбием. Нравился он ей. Стюра, вроде бы, из местных, смолинских. Некрасивая, всегда хмурая, навечно с тряпкой и ведром в руках – нас ни много ни мало тридцать с лишним «гавриков», и каждый какую-то грязь в барак тащит. А ей за всеми нами убирать.

Замужем она никогда не сподобилась побывать. Говаривали, что целку ей «жених» поломал и смылся. Тоже из местных парней донжуанов. А она, бедолага, забеременела. Чтобы избежать вседеревенского позора, пошла к знакомой бабке-повитухе. Та ей сделала аборт веретеном. В результате Стюра попала с непрекращающимся кровотечением в больницу. Чуть не померла от большой потери крови, но врачи спасли. Поскольку аборты у нас запрещены, за неё взялись блюстители закона и осудили несчастную женщину (а ей едва восемнадцать исполнилось) всего на три года концлагерей. Она отбыла весь срок наказания, от звонка до звонка, вернулась в Смолино и поступили на завод. Уборщицей общежития.

Коммунары уважали её, несмотря на зловредность, за то, что Стюра во время следствия не «сдала» повитуху, всю вину приняла на себя, и того донжуана не «заарканили». Стоило ей обмолвиться, что донжуан её «изнасильничал», туго пришлось бы ему в тюряге, ох туго. Лишили б и его «девственности», а червонец кукарекать426 не всякий выдержит. Так рассуждали те, кто знал тюремные законы.

Коммунары старались её «отблагодарить» по-своему: у кого пырка стояла, мог спокойно переночевать с ней, бояться ещё одной беременности ей было нечего – криминальный аборт сделал её бесплодной. А пацаны её не выдали бы начальству – «джентльмены»! Да начальство было в этом расследовании не заинтересовано. И знало всё и обо всех – служба!

Пацаны утверждали, что более других Стюра «глаз ложила» на новичков и заманивала к себе их простым способом – пиршеством, состоявшим из варёной картошки, краюхи хлеба и крынки молока. А вообще-то Стюра старую обиду и наказание никому не хотела простить. Поэтому, говорили, она такая злая. И мать её тоже, видать, старуха недобрая, не хотела девичий грех дочке скостить. Она и домой-то перестала ходить, в бараке обосновалась. Её отгородка располагалась в левом углу. Отрядникам запрещено в её конурку без разрешения «бугра» входить. Под угрозой наказания. Но, как я выше упомянул, многие из бывших колонистов, пренебрегая запретом, по ночам к Стюре всё-таки наведывались («лукались»). Похоже, это была правда, не бахвальство. Хотя все видели: помоложе в посёлке девчонки есть. И кое-кто не прочь дружить с колонистами.

Правда, один дерзкий парень со странной фамилией Струк (белорус, говорит) единственный, как еж – словом не затронь, – уверял меня во время работы (на промывке тоже вкалывал), что «шворит»427 Стюрку «во все дырки», когда пожелает. «Пока её не «заберёт» и она начнёт стонать и тело ему царапать.

Видя моё недоверие, он скинул «спецуху» и задрал рубашку: в самом деле, на боках его отчётливо виднелись красные полоски.

– А чего это она – ненормальная, что ли? – удивился я.

– Сам ты олух. Чо, ни разу не пробовал ещё?

Я промолчал. Не трепаться же ему о Светке. О Миле и заикнуться не смел – святое, личное. Тайна. Струк (его имя – Иван) ухмыльнулся и сказал:

– Суду всё ясно и понятно, суд удаляется на совещание. Так бы и сказал, што живой пизды не видал в жизни.

И на сей раз я промолчал. Не по себе мне лишь стало от Ивановых откровений. А он ликовал, что такого тюху428 «блачнул» (разоблачил).

Зная злобный характер Струка, не чурался его, не спорил по пустякам, и у меня мелькнула мысль: поделится теперь со всеми, какой я охламон429, до сих пор девку не попробовал, домашняк430 штампованный. И всё-таки промямлил:

– Вообще-то я с одной девахой переспал в своей сарайке. Так что имею представление, о чём ты толкуешь, Иван.

– Свистишь! – не поверил Струк. Или нарочно «заводил» меня. Вызывал на откровение.

– Дело хозяйское. Только зачем мне врать? Что было, то было. Тебе, что справку от неё принести? С чекухой?431

– Ты чо это? Не залупайся! Ёбарь нашёлся… Тоже мне… Я в детдомухе в двенадцать лет одной десятилетке салазки загнул. А опосля всю дорогу с корешами в окна к им лазили. И шворили всех подряд. Воспеты двери на висячие замки от нас с калидора закроют, на ночь. А мы с окна спустимся по верёвкам и к своим марухам432. Они нам сами отворяли окошки.

– Да что с десятилетней-то можно? Ребёнок ещё…

– Не скажи. Это сначала они пищат, а опосля сами просют. Тама и постарше были. Им тожа хоцца перепихнуться433. У их пиздёнки, как мышиный глазок. Елду434 еле засунешь. Не то что у Стюрки – лоханка. А мы девчонкам не за просто так кунки тёрли. За день чо-нибудь да уволокёшь: семечки с колхозного поля или ещё чего, они в прогаде не оставались.

– Ну и ну, Струк! Это же уголовное дело!

В ответ на моё замечание Иван выматерился.

Меня его хамство разозлило. И я не сдержался:

– Ну и скотина ты, Струк.

– А ты домашняк штампованный. Зачем ты к нам привалил, если такой чистенький?

– Не твоего ума дело, – ответил я и поближе придвинул металлический скребок.

Ожидал, что Струк может броситься драться. Но пронесло.

И мы молча принялись за работу. Через минуту-другую Иван продолжил рассказ о Стюрке, к моему удивлению. Выходит, он не был таким злым, как выглядел. Вспыльчивый. Про себя я отметил, агрессивно вели себя почти все коммунары. Вышколили их в детдомухах да колониях: чуть что – сразу материться или драться. Редко кто обратится без брани и нахрапа, разве что Валя Бубнов.

– Она баба што надо. Подмахивает, аж на пол могёшь загреметь костями. Злоебучая435! Ей всю дорогу436 ебаться437 хотса, хочь всю ночь пили. Изголодалась по мужикам у хозяина. Кода в колонии срок тянула.

Я к подобным похвальбам отношусь с недоверием – многие пацаны пытаются выглядеть самцами-производителями, чтобы скрыть занятия онанизмом. Работал в отряде один бывший колонист, тоже о себе мифы сочинял: девки чуть ли не в очередь возле его койки стояли и визжали. А попался в сортире и получил кличку Дрочила. Доняли его этим прозвищем. Может быть, поэтому и сиганул с завода. И из общаги вообще. По-моему, грехом Онана страдали многие из коммунаров. Дурная привычка, въевшаяся в них в детдомах и колониях.

– Там у её вроде бы как свой ёбарь был. В натуре, баба. Кобёл называется. Друг дружку пальцами как бы шворили.

Струк не унимался. Всё о Стюрке судачил, какая она азартная: хуй438 не выпускает из шахны. Стонет, как самашедшая. Я и не подумал, к чему вся эта трепотня.

И вдруг последовало совершенно неожиданное предложение:

– Када яйца подожмёт, мне втихую вякни. Я Стюрке наколку439 дам. Назовёшь кликуху440, она дверь откроет. Хорошенько покнокой441 кругом, штобы никто не засёк. Пиздятины у её – до отвала. Она и чмэкает 442, и в очко443 не отказывает, тоже ндравитца.

В двенадцать по радиву. На подъём не прокукуй. Поня́л? Хлебальник разинешь – из коммуны гайнут. А ей – кранты444. Новый срок намотают. А ты за всю эту канитель445 в ответе. Опер за этим делом всю дорогу секёт. Учти: у тебя форы нету – ты «домашняк». Выгонют. Да ты не бзди, Стюрка тебе не даст покемарить.

С чего это ради мне Струк свою «маруху», как он зовёт Стюру, навязывает? На всякий случай спросил:

– Иван, она же твоя баба… Ты сам сказал.

– Не бзди, Ризан, пиздятины на всех хватит. Корешами будем. Хошь ты и фраер.

Покоробило меня, что Иван даже не спросил, нравится ли мне Стюра. Получается как-то по-собачьи: один кобель слез, следующий взгромоздился.

В детстве такие склещенные собачьи пары пацаны на улице разгоняли палками. Я, правда, собак не бил никогда, но всё равно эти сцены на улицах, на виду у всех вызывали у меня прилив стыда. Что вот такое бесстыдство, как я тогда понимал, собаки совершают при всём народе, иногда на проезжей части дороги или на тротуаре, – тогда они почитались мною такими же разумными существами, как мы, люди.

И вот мне Струк предлагает почти такую же «случку» с женщиной, которую не только не люблю, – она мне вовсе не нравится и даже вызывает антипатию. Если он не «туфтит», и всё произойдёт, как он живописал, то что я буду чувствовать перед Милой, встретясь с ней во дворе? И я понял, осознал, что никогда не войду в Стюрину отгородку. К тому же она мне совсем безразлична как женщина. Ни одна живая ниточка не соединяет нас. Временами я чувствую к ней сильную неприязнь – тупая деревенская замарашка.

И я не придал значения россказням Струка. Вскоре так случилось, что пришлось остаться один на один со Стюрой: грязную воду вёдрами вычерпывал из чана и вытаскивал, выливая в помойную яму. Горячей же из трубы водяного отопления (вентиль самовольно врезали) наполнял ту посудину. И Стюра, дотоле молчавшая и как бы даже не смотревшая на меня, вдруг тихо вымолвила, глядя себе под ноги:

– Ежли хошь побаловаться, приходи посля отбоя. Три раза пальцом стукнешь в дверь, я отворю.

Это приглашение оказалось неожиданным, и я не нашёл ответа – так оно меня смутило. Не думал, что без меня меня женит «сват» Струк. Оторопев, промолчал.

На том наше «любовное» объяснение и завершилось. Иванова «забота», а без него здесь явно не обошлось, разозлила меня.

Вечером, лёжа на своей железной койке (их почему-то все коммунары называли «шконками»), мне вспомнились Стюрины слова, но в моём воображении до мельчайших подробностей возник живой портрет, я бы даже сказал видение Милы. У неё было такое выражение, как у той найденной нами в храме на Алом поле Богоматери, икону которой со слезами расщепил и сжёг в плите по приказу мамы. Мне до сей поры казалось, что я такой же соучастник безобразного поступка – не защитил. Наверное, я сфантазировал, ведь на доске с голубым фоном была запечатлена не девочка и даже не юная девушка, а молодая женщина с мальчиком, но мне виделось очевидным сходство черт лиц той и другой. И подумалось: изрубил красивую картину, а сейчас, пойдя к Стюре, наверное, навсегда исковеркаю в своей памяти светлое, наполненное тихой радостью лицо Милы. И не останется у меня ничего, кроме укоризны себя в «случке» со старухой Стюркой.

И меня непреодолимо потянуло на родную улицу Свободы, двадцать четыре, к заветному окну, задёрнутому тюлевой занавеской, на сырую и тёплую межу, откуда видна склонённая над книгой русая головка той, кого нет дороже и желанней на свете. И я, укрывшись суконным одеялом с головой, с громко забившимся сердцем стал упорно ждать, когда Мила повернёт лицо в мою сторону и я взгляну в её чистые и добрые голубые глаза – хоть мельком, хоть один раз. Но почему-то увидел апельсинового цвета абажур, да и тот вскоре погас, растворился. И вдруг оказался в цехе над ванной с чёрным керосином. В ней лежали какие-то замазученные детали. Я с тоской подумал, что должен их отмыть и принялся искать ветошь. Но её нигде не обнаруживалось… Тогда я осознал, что завтра перед бригадиром мне никак не оправдаться – любой темнила446 придумал бы точно такую глупую историю с ветошью, которой всегда в углу цеха лежит гора, и меня с позором вышвырнут с завода. Неожиданно сверкнула ясная мысль, что тряпьё унесла к себе Стюрка, чтобы я пришёл к ней. Но я ни за что, ни за что! не зайду в отгородку, хотя за последние месяцы произошли трижды обильные поллюции – насколько сладостные сами по себе, настолько отвратительные – от ощущения нечистоты, когда грёзы улетучивались и приходилось бежать в умывальник – помыться и запачканное бельё простирнуть, а после на горячей трубе просушить. Ребята, конечно, всё понимали и подсмеивались:

– А ты, Ризан, к Стюрке забурись. Она тебе такой минет замастырит447, что опосля месяц из тебя ни одной капли не вытекет.

Другие советовали:

– Дуньку Кулакову почаще гоняй, лучче для здоровья448.

Я страдал, что такие интимные случаи происходят, если не на виду у всех, то все о них знают. Но упрямо стыдился онанировать. По ночам само получалось. Какие-то девушки снились, и я сливался с ними. Но ни разу – ни разу! – не привиделась Мила.

…Я бредил между сном и явью. Но всё-таки усталость переборола, и я никаких снов более не увидел.

Дня через два Струк, приблизившись, гневно процедил, шёпотом обращаясь ко мне:

– Што ты мне ебёшь мóзги, Резан? Нестояк449 у тебя, што ли? Бабу заставил икру метать, она тебя на стрёме450 всю ночь поддежуривала.

– Я ей ничего не сулил.

– Сулил… Ежли задроченный451, так бы и сказал, по-честняку. Не стал бы бабе мóзги пудрить. Занимайся тады суходрочкой452.

– Не занимаюсь я этим, Иван.

– Ну, смотри, тебе с горки виднее: или Дуньку Кулакову гонять в сральне, или натуральной пиздятины до отвала… хошь кажный день.

– Я не могу, – пробормотал я.

Что он с этой Стюрой ко мне прилип? И тут до меня дошло: она его подкармливает. Из посёлка всякую еду (молоко, сметану, творог и прочее) приносит, а Струк за жратву пацанов блатует453 на оргии с развратной женщиной, которая всем половым извращениям научилась в концлагере. И теперь свой богатый жизненный опыт пацанам передаёт.

– Так бы сразу и колонулся: затруханный начисто. А то, как целка выебониваешся454, – зло заключил Иван.

– Тебя я не дурил. Откуда ты взял эту чушь?

– Короче, ты мне не товарищ. И пошёл от меня на хрен. Понял?

– Понял, – твёрдо ответил я. – К тебе я ничего не имею.

Впрочем, моё «недостойное» поведение со Стюрой, которая подрабатывала и прачкой, все наши шмотки проходили через её руки, жилистые и красные, как у гусыни, – наше бельё она ухитрялась отстирывать в растворе каустической соды – вылезло мне боком455. Без промедлений. Моё бельё и спецуху она отказалась стирать. Без объяснений. Вещи с моими номерками она просто отбрасывала в сторону и даже под ноги себе. Мстила. По-своему эта несчастная женщина, вероятно, была права. Но я-то тут причём? Не хочу я её.

Конечно, можно обратиться к воспету и пожаловаться на капризную сотрудницу – в грязном походи-ка. Но я постеснялся. Да и не принято кляузничать пацанам друг на друга. И на обслуживающий персонал. Все свои личные дела коммунары должны решать между собой, причём по-хорошему, по правилам, установленным в коллективе, ведь за каждым коммунаром, всем известно, ведётся негласный надзор. Если кто-то совершил преступление, даже незначительное, его судят и отправляют в концлагерь. Если же коммунар намеревается совершить противоправное действие, его отправляют в колонию или концлагерь без суда. Досиживать ранее данный срок. Это мероприятие называется «профилактикой». Но такие случаи происходят довольно редко. У нас, например.

В общем, ребята стараются вернуться в нормальную жизнь, хотя на душе у каждого из них немало шрамов и незаживающих ран – ведь все они детдомовцы, безотцовщина, беспризорщина, сироты... Калечить их начинают именно в детдомах, но особенно – в ДТК. Большинство ребят, с кем мне приходилось общаться, – озлобленные, с криминальным прошлым и «идеологией» блатного существования – платформой для будущих преступлений. Но это – отдельная тема, которой мы не будем касаться и глубоко вникать в неё. Тем более что я всегда оставался для коммунаров чужаком, «маменькиным сынком», неполноценным пацаном, «непонимающим», то есть не знающим, как жить по понятиям, правилам, установленным преступным миром для всех отверженных.