Автобиографические рассказы о детстве, отрочестве и юности, написанные только для взрослых Издание второе, исправленное и дополненное Екатеринбург Издательство амб 2010

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   34

Гундосик272

1946 год, осень


С огромным нежеланием, будто кто-то невидимый, но ощущаемый мною, препятствовал каждому шагу, всё же взобрался по широкой внутренней лестнице на второй этаж обширного дома номер тридцать, где обитало семейство Мироедовых.

Неприятные воспоминания всплывали в воображении: сколько раз нас, соседских пацанов, собиравшихся поиграть на широкой террасе, гонял чем ни попадя под руку отец Тольки, полусумасшедший коренастый старик, служивший в городской прокуратуре, – он числился большевиком с пятого года и входил когда-то в совершенно непонятную мне «тройку». Суровый нрав деда Семёна Мироедова известен всей Свободе. Это он измордовал старшего сына за какой-то пустяковый проступок (без его согласия привёл в дом гостей) при соседках девчонках – юноша убежал из дому, связался со шпаной и угодил в тюрьму. Отец не только ничего не предпринял, чтобы вызволить провинившегося из темницы, но, как уверял нас Толька, мой ровесник, дал указания судье «врезать» пацану «на всю катушку». С тех пор Борис Рваная Морда, такую кличку он получил среди отпетых преступников за изрезанную опасной бритвой физиономию, редко появлялся на воле. И ненадолго. Кличку же ему дали после того, как один из «кирюх» Бори по кличке Немой (он и в самом деле страдал этим дефектом) – ему побластилось, что дружок мухлюет при игре в карты, – располосовал его лицо, повторяю, опасной бритвой от мочек ушей до уголков рта – справа и слева. Позднее, на Красноярской пересылке, на большой сходке воров в законе поступок Немого блатные осудили. Его «землянули». Труп на себя взял «гандон», а не убийца. Так блатные выясняли отношения: кто прав. Ссора произошла во время картёжной игры на хазе (в притоне).

Толька, который тоже обладал кличкой – Глиста, очень гордился своим знаменитым братом и, будучи худосочным, когда ему грозила опасность, обязательно стращал противника Борей Рваной Мордой, дескать, брат вернётся с «кичмана» (из тюрьмы) и зарежет обидчика, как Немого на Красноярской пересылке.

Не без опаски поднимался я по деревянным разболтанным ступеням: вдруг нарвусь на деда Семёна? Угнетала мысль, что возвращается он из прокуратуры тоже поздно. Чего он там всегда делал до ночи?

На террасе я никого не обнаружил и постучал в дверь. Открыл её Толька. Старуха-мать, смиренная и безобидная, прихворнула и лежала в одной из нескольких комнат на сундуке в углу комнаты, над ней висела иконка с лампадой.

– Ково я вижу! – дурачась, воскликнул Толька. В тоне его восклицания отчётливо чувствовались насмешка, недоброжелание и превосходство. Вероятно, не забыл драку, когда они втроём напали на меня, пытаясь отнять кольчугу. Ладно, что я изловчился и уцепился за дрын, которым они орудовали. Это он, Толька, подговорил своих корешей избить меня. За что? Не мог простить проигрыш в жёстку и потери звания лучшего мастака в этой игре-забаве? Сейчас от Мироеда можно было ожидать любой пакости – вот в них он действительно проявлял завидную изобретательность. И дерзость. Ну, такой он, Толька, с детства, сколько я его помню.

– Мне нужен Генка, – прямо заявил я, даже не поздоровавшись с ним и ещё несколькими пацанами, игравшими в самодельные карты – стиры, какие делают в тюрьмах.

– А где мы ево выебем тебе? Нету Гундосика. Был да весь вышел.

Но я разглядел среди скучившихся ребят Генку – Толька дурачил меня. С ехидной улыбочкой, всего на год старше меня, Мироед давно пытался переманить к себе ребят, с которыми мы, тимуровцы, дружили.

Не отходя от порога, я позвал:

– Генк, подойди сюда, ты мне нужен.

– Чево разбазлался – мать болеет. По ушам хотишь получить, фраерскую пыль стряхнуть? – нашёл придирку, или, как мы называли, «солдатскую причину», Мироед, чтобы затеять спор, а после драку устроить, – ведь пацаны из компашки, несомненно, поддержали бы его, а не меня.

Но Гундосик встал и направился ко мне.

– Чо, Сапог, шестеришь Ризану?

– Иди, Ризан, к нам в картишки шпилить. Толька меня в буру научил играть. Чесная воровская игра, – пригласил меня Генка. – На шелабаны. Один щелчок в лоб за проигрыш.

– Гундосик, канай ко мне, ты мене нужен, – повторил мою просьбу Толька. – Нацирлух!

Я оставил «крючок»273 без ответа – приглашение Мироеда. Хотя он вроде бы обращался к Генке, но вызывал на возражение меня.

Дед Семён очень мало времени отдавал родным пенатам, Борис этапничал по тюрьмам и концлагерям, поэтому Толька главенствовал в доме. Жила семья за счёт пенсий – Толькиной и матери – да квартирантов, которым сдавали угловую, с отдельным входом с веранды, комнату, в которой раньше проживал Борис. В настоящее время отбывавшего очередной срок наказания за совершённое преступление, как всегда – карманную кражу. Хотя и прошёл прекрасную выучку у лучших щипачей – всё равно попадался с поличным. Такова судьба любого вора.

– Чо ты, как тихушник, тыришься? – встрял в наш с Генкой разговор Толька. – Базарь при всех, здеся все свои. Или ты нам не доверяешь?

– Мне нужен только Генка, больше это никого не касается. – Ответил я, стараясь говорить уверенно, твёрдо, нутром чувствуя, что Мироед клонит к скандалу.

– Не доверяешь? За парчушек274 нас держишь?

Толька явно пытался затеять бузу, скандал, ссору, а ещё желательнее – драку.

– Знаешь, Мироед, мне сейчас не до тебя, и ты меня не заводи.

– Тогда пошёл на хер.

– Так я ни к тебе и пришёл. Я Генку искал.

Отворив дверь и переступив через порог, я услышал, как он убеждает Гундосика остаться.

Наверное, минут пять Мироед удерживал Генку, и я нетерпеливо ожидал его, сбежав по лестнице с веранды и отступив несколько шагов от крыльца во двор, чтобы не оказаться застигнутым врасплох, если Толька с корешами решатся напасть на меня, – такое уже бывало раньше. Любил он с терраски и помочиться на недруга. И шмыг с хихиканьем домой!

Но вот по ступеням шустро спустился Гундосик, на ходу запахивая видавшую виды телогрейку. Из утиля, наверное, выпросил у скупщика. Осень!

– Што, Гера? – спросил он с участием. И я открылся.

– С просьбой: переночевать негде, Генка.

– Божись! И тебя тожа из хаты гайнули275?

Не хотелось рассусоливать о случившемся, и я сказал:

– Сначала хотел к Феде Грязину попроситься, а потом вспомнил: его же ещё в позапрошлом году охранник, сопроводитель продуктовой машины, застрелил. С Косолаповым. До сих пор не верится, что его в живых нет. Заглянул к вам. Там пьянка-буска276. Какие-то мужики бухие277. Тётя Паня, спасибо, сказала, где ты. И что ты дома не живёшь – ушёл. Я подумал: где-то же ты ночуешь? Возможно, и мне там найдётся место. Если не у Мироеда, конечно. С ним мы давно не ладим. Гадкий он человечишко.

– Не сумлевайся, Гера. Где одному есть место, тама и двам найдётся, в масть сказал. Ежли потесниться. А в тесноте – не в обиде. Я сам на птичьих правах ошиваюсь. Да ничево, не бзди. Вовку видал?

– Его в комнате не было. Не знаю. А мужики те – уголовные морды. Из тюряги, что ли?

– Значит, ты ево не усёк. Был он тама.

– Кто?

– Да Вовка жа. Ён, када пьянка-гулянка, под кровать – нырь! И тама кайф ловит: тепло и мухи не кусают. Воши только кусаются. И клопы. Во какия! Как тараканы.

В этот момент мы как раз проходили мимо окон квартиры Сапожковых, занавешенных с внутренней стороны какими-то серыми дырковатыми тряпками, похожими на старые заношенные портянки. Возможно, когда-то они служили детскими одеялами Вовке или Генке.

– Ему щас тама Ташкент! Под кроватью. Лежит себе, как барин и хуй дрочит. Его зеки научили, когда в гадючнике сидел. Мамка справку, что он дурачок, дядям-гадям принесла, ево из седьмого отделения выпустили. Всю дорогу теперача дрочиловкой заниматца. Зырит в окошко: баба идёт или девчонка – сразу трухает. По мнению. Ему мамка навяливала: чо суходрочкой занимасся, давай со мной. Я тебе, грит, подмахну, как родному. Он жа дебильный, не кумекат, што с мамкой низзя, – согласился. А ей, пьяно́й… Я им тада шухер278 устроил. На мамку набазлал. А Вовка, дурачок, ни хера не соображат.

– Да разве такое может быть? – усомнился и удивился я.

– Могёт, ишшо как могёт. Опосля она ему всё едино дала. Я её ругал – а она только смеётца. Грит: я ему подмогнуть хотела. Ничо себе – помочь!

– Ушам своим не верю…

– У ево тама под кроватью старый бушлат. Как перина! Один зек из тюряги выскочил и нам оставил. А Вовка ево втихую себе прибрал. Да ему, зеку тому, он и на хрен не нужо́н был. Ён на гоп-стоп279 фраера какова-та блачнул. В одних носках оставил. Кирнова280. Под киром то ись. Барахло к нам приволок, перелицевался281, а зековские все тряпки велел в печке пожечь. А Вовка все те тряпки под кровать затаранил282. Теперича живёт как фон-барон.

Мы миновали наши ворота, и сердце ёкнуло у меня, рядом – здание нарсуда. Когда-то на чердаке этого дома находился штаб нашего тимуровского отряда, а на втором этаже жил Вовка Кудряшов, наш комиссар. Всё это вспомнилось с такой тоской – хоть плачь. Как хорошо нам тогда было! Было да сплыло.

Я шагал с Генкой неизвестно куда, он что-то рассказывал, а я думал о случае с тётей Пашей и Вовкой – чудовищно!

– Я ещё никогда такого не слышал, Ген. Ну, что ты рассказал… о матери…

– Какие твои годы, Юра! Ишшо не такое услышишь. А ты ни разу не шворился283?

– Нет. А что?

Меня несколько задело, что Генка разговаривает со мной, как с младшим, а ведь я его на четыре года старше и помню его шустрым малышом. Выходит, ему только одиннадцатый. А он меня поучает. Да ещё с такими нескромными вопросами лезет.

– И живой кунки не видал?

– Почему не видел? Видел. И много. В женской бане на Красноармейской. Нас со Стасиком мать туда мыться водила. Пока какая-то старуха хай не подняла на всё отделение. На маму как закричит:

– Ты что, своих сыновей будешь в женское отделение водить, пока они на баб не полезут?

Сумасшедшая какая-то. С чего бы я на неё полез? Дура!

Мама, конечно, доказывала, что мы ещё дети маленькие, но старуха разъярилась и даже банщицу позвала, чтобы нас из мойки вытащили. А кунки – голые или лохматые – ничего особенного. Что есть они, что нет, мне безразлично.

– А сколь тебе лет было?

– Не помню. Наверное, лет семь. А Стасику годика три. После этого случая я стал в баню с отцом ходить.

– А как шворятся люди – видал?

– Слыхал. Это ругательство какое-то. Нехорошее.

– Ну, Гера, ты и фраер! Не обижайся. Такова не знать! Значит, ты и сам ни одной девчонке не влындил ни разу?

– А что это? Ты говори по-русски. А не на тарабарском языке.

– В натуре ни разу не пробовал? А хошь щас пошкандыляем в большой дом на Цвиллинга, большой такой. Там как бы подвал и у стенки две трубы горячие. На них лежат бродяги. Там и девки бездомные есть. Ежли попросишь хорошо, то дадут. Бесплатно. Им жить негде. Как нам.

– Так мы што, к ним идём?! – ужаснулся я.

– Не. Это я так, по-дружески. Туда всю дорогу лукался Питерский. И я вместе с им. Из интересу. Нада жа и тебе попробовать. Я и то попробовал. Мамкиной одной подружке – алкашке пондравился. Она мене и грит:

– Давай, Геночка, побалуемся. Люблю, грит, молоденьких мальчиков.

А мне антиресно, чо это такое.

Они с маманей мне стаканчик «сучка» налили, я выпил и раздухарился284. Лёгли. А хуишко у меня махонький, не то что у Вовки. Я возился-возился… не лезет. Она и зачмэкала285. Штобы он встал. Не маячит ни хрена. Дак она ево пальца́ми зажала, возила-возила где-то по шахне286, по мокрым волосам, потом как застонает! Я испугался: чо с ей? Может, припадошная? А она хуишко мой не отпущает, пока не настоналась досыта. Грит, хорошо ей было. Захороши́ло. А мене – хоть бы што. Пырка287 не маячит.

– Так тебе же только одиннадцатый год! Эта подружка мамкина – ненормальная.

– Хто её знат. Из колонии выскочила. За аборт сидела. Трояк. Но накормила она меня от пуза: буханку черняшки смолотил.

– Всё это нехорошо, Генк. Постыдно.

– Не скажи. Я бы ишшо не отказался. От хлебушка-то. Дармовова.

Я решил переключить неприятный разговор на другое.

– А ты-то почему из дому ушёл? Какие-то мужики у вас водку хлещут, а ты скитаешься. Мне предлагали с ними «заусить»288. Наверное, среди них и тот гопстопник пировал, который человека до носков ограбил. И с ними изрядно хмельная тётя Паня. Я её не осуждаю. Мать вообще нельзя судить своим детям.

– А вырасту – и зарежу её. За всё. Во таким ножиком.

– Ты что, Ген, с ума сошёл? Такое о матери говорить…

– А она, стерва, могёт всё это творить? Я тебе ищщо не всё… Тот штопорило289 с мамкой переспал, а поутрянке отвалил. А другия… Пошмалял бы всех. С ёбарем мамкиным подрался. Он о папане ошкорбление хуйнул. А я ему фукнул:

– Был бы отец живой, он тебе харю начистил бы.

А ён знал, што папаня дуба дал. И кричит:

– Ён у тебя за героя хлял, а сам в обозе сидел, в навозе. Крохоборничал, грит, как побирушка. Герой – вся грудь в крови, искусана клопами. Рыбные головки собирал у пивнушки.

– Я и кинулся на ево драться. Да мамка на ево навалилась.

– Вот видишь. Тётя Паша тебя спасла от озверевшего мужика. Он придушил бы тебя.

– Она энтова гада замарьяжила на кир. А ён – фулиган чистокровный. Встреться он мене в тёмном переулке, я бы ему точняк финарь между рёбер вставил. Штобы папаню не трогал никогда своим сучьим языком. А папаня дубаря дал из-за мамки. Потому как она блядовала, а ён такова пережить не мог. Обидно! Последние дни всё динатурат глушил. Знашь, водка така синяя?

Я не знал. И подумал: ужас какой-то, а не жизнь! А я рядом живу… жил и ничего толком не знал. Видел, разумеется, что тётя Паня всё чаще встречается мне пьяной, но чтобы такое…

– Вовка, дурачок, из-под кровати вылез, видит, што тот амбал меня душит, – и засмеялся. Я дыхнуть не могу. Ён меня за горлянку над полом поднял – ноги болтаются, а Вовка гогочет, пидар нещасный…

«И на брата озлобился, – подумал я и отчётливо вспомнил: таким славным мальчонкой был – дружелюбный, беззлобный…»

…Когда отец с войны вернулся, он от него на шаг не отходил, до чего соскучился. Каждое слово, разинув рот, с восхищением ловил, фронтовые рассказы отцовские слушал. Он был счастлив, как никогда, в жизни.

Потом эта проклятая пивнушка на углу Свободы и Карла Маркса. Сначала – всё казалось нормальным: отдыхает солдат от ужасов войны. На трофейной гармошке стал таких же демобилизованных солдат веселить. Они его щедро угощали.

Я тоже частенько торчал возле Вовкиного отца – слушал разные байки, частушки, песни. Но однажды стал свидетелем неприятного разговора. Мы, пацаны, сидели в канаве, а Генкин отец – на бровке.

Захмелевший бывший солдат прицепился к дяде Ване, выйдя из пивной:

– А тебе чево, земеля, и одного «медяка» не повесили? Служил, што ли, плохо? Или кантовался при штабе?

– Служил-то я, как все. И награды у меня есть. И через штрафбат прошёл, земляк. Но не выслуживался, браток. Мне и на хрен эти «медяки» не нужны. Живой остался – вот награда судьбы. А насчёт «медяков», небось, слыхал: «Ваньке за атаку – хуй в сраку, а Машке за пизду – «Красную звезду». Пущай машки мандой заслуженные на пиздах своих ордена носят. А я и без «медяков» проживу.

– Чо ж ты побираешься, если такой герой и медалей у тебя вагон и маленькая тележка?

Дядя Ваня побагровел, но спокойно ответил:

– У тебя я ничего не прошу.

– Тогда пошёл на хрен отсюда, – и пнул гармошку, которую на время разговора дядя Ваня положил рядом с собой. Этого он не выдержал, поднялся и, матерясь, стал хлестать обидчика. Но и противник оказался не из слабаков: ударил ногой дядю Ваню между ног, повалил в канаву и продолжал дубасить, изрыгая такую же грязную матерную брань.

Я оторопел от этого страшного зрелища, Боб сидел раскрыв рот, видимо, не понимая ничего, зато Генка вцепился в оседлавшего его отца задиру и царапал ему ногтями физиономию, да так сильно, что она вся закровенила. Генка добрался до глаз верзилы, и тот выпустил из рук своих дядю Ваню, а Генку, схватив за шкирку, выбросил из канавы на тротуар.

– Убью блядёныша! – заорал он, утирая ладонями кровь. И он поднялся, чтобы доконать пацана, да не успел. Генка – как уж ему это удалось? – прокатился по тротуару, схватил кусок кирпича, которым тот когда-то был вымощен, и метнул его в голову озверевшего мужика. К этому моменту поднялся на ноги и отец Генки, вытащил из-за голенища финак290 и вонзил его в бок взревевшего, такого же, как он, демобилизованного солдата. Совершил он это действо умело, быстро. Раненый зажал бок обеими лапищами и, качаясь из стороны в сторону, молча пошёл на улицу Карла Маркса, на углу остановился, уцепившись за побеленную стену пивнушки, шагнул дальше, оставив на кирпиче кровавый отпечаток ладони, и упал наземь.

Обомлев, я неподвижно сидел в канаве, наблюдая эту дичайшую сцену, совершенно, по-моему, бессмысленную.

На шум из пивной высыпал народ. Все стали суетиться, разузнавать, что произошло, кто-то предложил позвать милицию. Но большинство не пожелало связываться с ней. Так и решили: подрались, разошлись – всё в порядке.

Дядя Ваня подошёл к скорченному обидчику и спросил громко:

– Повтори: убьёшь ребёнка или берёшь свои слова обратно? Не откажешься – сей секунд дорежу тебя, как паршивую собаку. Не первый срок за таких козлов, как ты, волочь!

Но тот лишь охал, матерился и стонал.

– Идём, ребята, отсюда. От греха подальше. Облагоразумился наконец-то дядя Ваня.

И мы все вчетвером направились к Сапожковым домой, на Свободы, двадцать шесть, совсем рядом.

Дядя Ваня лёг на широченную кровать, застланную теми же грязными тряпками, и долго не мог прийти в себя. Я впервые увидел, что справа через всю грудь его проходит широченный шрам, – чем его так могло на фронте изуродовать?

Вспомнив сейчас ту кошмарную сцену драки с поножовщиной, сказал Генке:

– Ты на Вовку не серчай, если он такой… ну… непонимающий. Его жалеть надо. Он – больной.

– Вовка – што? Ему сё едино, один хрен. Дурак и есть дурак. Папаня пьяный ево сделал. Был бы тверёзый, и Вовка другой был бы. Он счас под кроватью спит, как кот. На нево труха сыпится из матраса, кода мамку шворят. А я не могу, када нада мной кравать всю ночь скрипит. В очередь мамку ебут. Так бы вылез и всем бо́шки поотрубал. Топором.

– А я не знал, – промямлил я, поражённый услышанным откровением. – Нехорошо.

– Да чо хорошева. Одно блядство. Мамка вовсе как самошедчая стала: пьёт, гуляет, и всё ей по херу. Я ей сказал: «Ты чо делашь?» А она: «Вас кормить чем-то нада, а то с голоду подохните». Об нас заботитца! В гробу я видел таку заботу.

Наступило тягостное молчание.

– Куда мы хоть идём-то, Гена? – наконец спросил я.

– Куда-куда: на кудыкину гору у журавлев яйца щупать, – схамил раздосадованный Гундосик.

В этот момент я дрогнул. Мелькнула мысль: не вернуться ли мне назад, домой? Там чисто, уютно. Пошамать что-нибудь мама оставила. Мне.

– В баню шкандыляем291, – уже более миролюбиво сказал Генка. – Куда жа ишшо.

До двухэтажной бани с третьей, технической, надстройкой на улице Красноармейской добрались молча. Я переборол в себе трусливое желание вернуться в родной дом. Надо оставаться мужественным: решил – сделал. А то чуть слюни не распустил. Вон Гундосик: моложе меня, а такое переносит, не дай бог никому. А я…

…Народу на первом этаже скопилось – не протолкнёшься. Шебутливые, горластые женщины с эмалированными тазами, цинковыми ванночками и малолетними ребятишками, смиренные старушки и старики с вениками и авоськами, шныряющая туда-сюда пацанва… Все места на скамейках, расставленных вдоль стен, плотно заняли жаждущие помыться. Многие ждут стоя. Некоторые сидят на бетонном, с белой мраморной крошкой, полу и в углах, на карточках.

– Бежим на второй, – предлагает Генка, и мы с трудом протискиваемся на следующий этаж.

Увидев вывеску «Парикмахерская», меня передёрнуло от мысли нечаянно встретиться с тётей Таней.

И здесь такая же давка. Громкие споры, кто за кем занимал очередь. Нам удаётся просочиться сквозь душную толпу до лестницы, ведущей на третий, технический, этаж, в котельную. Оттуда, сверху, раздаются словно бы винтовочные выстрелы, резко ударяющие в ушные перепонки, – там работают котлы нагрева воды. Загадочные с детства звуки. Сколько лет я пытался разгадать, что там такое взрывается? Сейчас меня беспокоит иное.

Я весь напряжён от опасности встретиться с тётей Таней, а Гундосик чувствует себя в этом человеческом месиве, как в родной стихии, даже повеселел, оживился.

В зале не то что на улице – хоть и душно, но тепло.

– Бабуля, а, бабуля, – будит он задремавшую старуху, которую мы немного оттеснили к стенке.

– Покарауль место, штобы нихто не занял. А мы прошвырнёмся, «позырим» – скоро ли наша очередь подойдёт. Уже два часа стоим.

А мне шепнул:

– Поканали в бухвет, у меня гро́ши есть. Сгоношил292 малость.

Поскольку свободного времени впереди простиралось бесконечно много, а цели пребывания здесь не видно никакой, то я охотно поднялся, и мы, извиняясь и расплющиваясь в толпе, протиснулись к буфету, находившемуся в зале первого этажа. Даже несколькими ступеньками ниже, как бы в полуподвале, залитом густым, влажным воздухом, насыщенным терпкими запахами нечистых человеческих тел.