Человек между Царством и Империей: Сб материалов междунар конф. / Ран. Ин-т человека; Под ред. М. С. Киселевой. М., 2003. 527 с.: ил. (Человек в русской культуре). Библиогр в конце ст

Вид материалаДокументы

Содержание


Человек в перспективе имперской идеи
Петр Великий
Петр Великий
Петр на сие отвечает, что для народа, столь твердого и непре-клонного, как российский, одни крутые перемены действительны. Лейбн
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   34
Часть II

ЧЕЛОВЕК В ПЕРСПЕКТИВЕ ИМПЕРСКОЙ ИДЕИ


105

«РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК» В ПЕРЕХОДНУЮ ЭПОХУ: САМОСОЗНАНИЕ СМУТЫ


И.В. Кондаков

Москва


«Для народа, столь твердого и непреклонного, как российский, одни крутые перемены дейст-вительны» Петр Великий

Из разговора с Г.В. Лейбницем в Торгау [1, c.711]


Когда Н. Чернышевский писал свою знаменитую двусмыслен-ную статью «Русский человек на rendez-vous» и ради политическо-го иносказания представил тургеневского героя из повести «Ася» в качестве политика-либерала, колеблющегося перед решительным выбором между реакцией и революцией, многим казалось, что для «русского человека» ситуация «свидания с вольностью» или исто-рического выбора пути, является наиболее типичной. С этой точки зрения, «русский человек» все время находился в ожидании «ми-нуты вольности святой» – то в канун Петровских реформ, то на Сенатской площади, то на грани Октябрьского переворота, то на баррикадах вокруг Белого Дома во время Августовского путча, ка-ждый раз собирая силы для отчаянного «рывка», для «последнего и решительного боя» – с деспотизмом, реакцией, силами застоя. Иначе говоря, «русский человек» как будто всегда предпочитал «крутые перемены» вяло текущей повседневности, вошедшей в историю русской культуры под именем «обломовщины»… Между тем, «русский человек» на самом-то деле не так уж часто ощущал себя участником предстоящего судьбоносного «сви-данья» с вечностью, от исхода которого зависит вся дальнейшая история России, или стоящим на «пороге» неизвестного. Едва ли не более характерным для «русского человека» за всю тысячелет-нюю историю его формирования и развития было сознание и са-мосознание «смуты», которое – в различных его символических проявлениях – означает в конечном счете демонстративное «без-различие» к проблеме выбора и к самому выбору (хотя бы одного из двух); принципиальное «уравнивание» по смыслу любых аль-тернативных решений, явлений, процессов, результатов; равноду-шие к любому исходу в развитии событий, к тому или иному раз-решению общей проблемной ситуации. Пассивность и инертность, сила привычки и власть традиций, конформизм и покорность судь-бе гораздо чаще встречаются в русском менталитете, нежели меч-тательный порыв, волевой импульс или целенаправленный штурм 106

крепости. Более того, именно редкие всплески активности русского человека словно призваны подчеркнуть, что подобные эксцессы представляют скорее исключение из правил, нежели выражают доминанту поведения русских людей.

Вероятно, в смысле пассивности и инертности, традиционно-сти и покорности судьбе «российский народ» можно назвать и «твердым», и «непреклонным», как выразился Петр, стремившийся эту «твердость» и «непреклонность» во что бы то ни стало пре-одолеть средствами насилия (и он был не одинок в этом стремле-нии: так же поступали до Петра Владимир Святой, Иван III и Иван Грозный, а после – Николай I, Александр III, Ленин, Троцкий и Ста-лин). Однако воздействие силы на инертность не могло не быть амбивалентным, внутренне противоречивым: пассивность народа могла представать как послушание, беспрекословная исполни-тельность, абсолютная покорность властям, но могла обернуться и упорным неповиновением, и тупой безынициативностью, и хрони-ческим бездействием. Результат целенаправленного властного давления на народ реализовывался, как правило, одновременно, во всех возможных формах – активных и пассивных, позитивных и негативных, прямых и косвенных, в совокупности носивших разно-направленный, взаимодополнительный, а нередко и взаимоисклю-чающий характер. Весь этот «веер» разнообразных проявлений и практических следствий насилия сливался в картину «смуты» и очень мало приближал наступление желанного «порядка».

Вообще, для истории России «смута» – наиболее типичное состояние и социума, и культуры. Даже если судить о процессе становления древнерусской государственности по полулегендар-ным сведениям начальной летописи, межплеменная рознь, отно-шения подданства как нахождения «под данью» («данничества»), беспринципная борьба за власть, братоубийственные заговоры и войны, кровная месть – все это в совокупности составляло собы-тийный фон господствовавшего на Русской земле всеобщего «бес-порядка» и хаоса, запечатленного в самосознании современников как «смута». После смерти первого «устроителя» Русской земли кагана Владимира – снова «смута» безвластия; после смерти це-саря Ярослава – начало удельной междоусобицы, т.е. затяжная «смута»; затем – во время и после нашествия монголов – опять «смута» и княжеские усобицы; после утверждения Москвы и ста-новления московского абсолютизма – полоса безвластия, напол-ненная бесчисленными самозванцами, уже официально получив-шая у современников и летописцев название Смутного времени (по сравнению с которым все прежние «смуты» кажутся детскими играми).

107 По существу, «смута» – это стихийная реализация безгранич-ного плюрализма, в котором неисчислимая множественность ар-тефактов (событий, судеб, ценностей, норм, интересов и т.п.) рав-носильна всепоглощающему монизму и аморфной целостности, поскольку своеобразие элементов, составляющих это множество, практически неразличимо и несущественно для всех субъектов, переживающих ее. Русская Смута воплощает перманентную «зыб-кость» и «смысловую неопределенность» культуры, ее породив-шей. Подобные свойства культуры могут быть либо порождены надеждой на стихийное стечение обстоятельств, в результате ко-торого все проблемы разрешились бы сами собой, без каких-либо субъективных усилий человека, – например, волей Божьей; либо являются результатом разнонаправленной активности людей, не объединенных никакой общностью целей, идей, смыслом жизни и деятельности, т.е. опять же таки порождены стихийностью. Пресловутый «русский бунт», впервые глубоко осмысленный и показанный Пушкиным (не только, кстати, в «Капитанской дочке»), потому и был «бессмысленным и беспощадным», что был одним из воплощений Смуты. Стихийная и спонтанная активность множе-ства людей, выливающаяся в деструктивные действия – бесчинст-ва и самосуды, не была одушевлена никакими общими идеалами или целями, не была обусловлена никакими осознанными задача-ми или решениями. Она была хаотичной, неуправляемой, бес-предметной, а потому не вела ни к каким результатам, кроме раз-рушительных, ни к какому идеологическому осмыслению, кроме анархического. В этом смысле покорность и бунт (типично рус-ская дилемма!) не только не исключают, но даже подразумевают друг друга: это две стороны Смуты. Пассивная безынициатив-ность толпы и бездумное подчинение масс непредсказуемым об-стоятельствам или действиям властей – столь же надежное осно-вание «смысловой неопределенности», сколько и бессмысленная массовая активность и взаимоисключающая инициативность мно-жества людей. Недаром мы не можем определить ту незаметную последнюю «каплю», которая, переполнив чашу народного терпе-ния, выливается в страшный бунт, сменяющий унылую покорность, как не можем понять и то, когда бунт иссякает, возвращая его уча-стников в исходное положение «социального вещества», отли-вающегося в любую заданную форму. Смута – это такое состояние общества, при котором «покор-ность» не отличается от «бунта» и неотделима от него; более того, сама является парадоксальной формой бунта (вспомним щедрин-ское: «бунт на коленях»). «Покорность» и «непокорность», «бунт» и «тишина» – все это сосуществующие рядом смыслы одного и того же взбаламученного социума и нарастающего социокультурного хаоса. 108

1.

Казалось бы, «Петровские реформы» (потому в кавычках, что никакими реформами Петровские преобразования по сути не яв-лялись) представляют собой нечто прямо противоположное Смуте, т.е. установление Порядка. Волевой порыв Петра к власти, обуз-дание им аморфности российского бытия, насильственная органи-зация социума, революционное обновление русской культуры, ру-котворная секуляризация православного Царства, создание мощ-ной бюрократической иерархии, декретивное преобразование Царства в Империю – все это, казалось, в совокупности означало преодоление хаоса, централизацию российской жизни на всех ее уровнях и во всех проявлениях, конец «бунташного века» русской истории. Однако на деле все обстояло гораздо сложнее. Правле-ние Петра I и его преобразования на самом деле не остановили Смуту в России, а лишь продолжили ее на новом уровне культур-ной сложности.

Как известно, вся древнерусская культура держалась на син-кретическом, аморфном смысловом ядре – «культуре-вере» (2, c. 67), Благодаря этому внерелигиозные формы культуры на Руси (т.е. «культура» в собственном смысле этого понятия), в отличие от средневековой Европы, длительное время не развивались и даже не вычленялись из культурного целого (наука, философия, светское образование, внеконфессиональное искусство и т.п.). Лишь «толчок извне», случившийся в XVII веке сначала под поль-ским и чешским, а затем немецким влиянием, вызвал в русской культуре мощные секуляризационные процессы, приведшие к де-градации единой церковности и кризису незыблемой «веры», к распаду древнерусского синкрезиса, стремительному развитию весьма разветвленной дифференциации культуры и соответст-вующих социокультурных институтов, отразивших глубинную сущ-ность русского Раскола. Петровские «реформы» лишь усугубили и довершили начавшийся еще при Иване Грозном процесс дивер-генции (раздвоения единого), приобретший катастрофические – для Руси – формы (раскола, смуты).

А.М. Панченко отмечал, что в русском XVII веке «сталкивают-ся две культуры –“мужичья” (но своя) культура “светлой Руси” и ученая (но чужая) культура барокко. Второй аспект касается проти-востояния “веры” и “культуры”» (2, c. 65). Нетрудно заметить, что в указанном «столкновении культур» друг на друга накладываются две антиномии: столкновение демократизма и элитарности («му-жичья» / «ученая» культуры) и национальная самоидентификация: «своя» / «чужая» (культуры). За двумя названными антиномиями проступает и третья: «светлая Русь» как идеал средневеково-

109 религиозной культуры противостоит культуре барокко, с одной сто-роны, заимствованной у Запада, а, с другой, активно усваиваемой «темной Русью». Однако тут же у А. Панченко возникает сущест-венная оговорка: «Столкновение культур всегда приводит к диф-фузии идей, ибо противники хотя и по-разному решают выдвигае-мые эпохой проблемы, но это одни и те же проблемы» (2, с. 60). Узел, образованный диффузией полярных идей и установок, был в принципе не разрешим, несмотря на общность проблемного поля переходной эпохи. Диффузия «веры» и «культуры», церковного и мирского, «сво-его» и «чужого», «мужичьего» и «ученого», «светлого» и «темно-го», «старого» и «нового» и т.п. в русской культуре переходного времени была слишком разноосновной. В то же время она была всеобъемлющей, универсальной, и все проблемы, связывавшие допетровскую культуру и культуру Петровского времени, получали противоположные, взаимоисключающие решения, сосущество-вавшие как равные возможности. В результате возникало ощуще-ние вселенской Смуты, обуявшей и Россию, и весь Божий мир, и каждого человека в отдельности (воспринимавшего себя как «блудного сына» у всеобщего Отца). Поскольку же все субъектив-ные ощущения эпохи именно в этом отношении совпадали, то об-раз вселенской Смуты принимал апокалипсические черты – проис-ходящего на глазах у всех светопреставления. Речь идет, разумеется, не только о том, что основная масса населения Петровской Руси, в том числе большинство родовой аристократии и поместного дворянства, духовенства, не говоря о городском мещанстве и крестьянстве, не только не поддерживали петровских начинаний, но даже толком и не понимали смысла про-исходящего. Общеизвестно, что в старообрядческой среде Петра считали Антихристом и ожидали от его деяний наступления «по-следних времен» и конца света. Существуют и иные, не менее по-казательные трактовки Петра и Петровской эпохи, с точки зрения их общественного неприятия и культурного отторжения. В Ульяновском государственном художественном музее вы-ставлена редкая икона начала XVIII в. (в жанровом отношении яв-но смешанная с парсуной), посвященная усекновению главы Иоан-на Предтечи. Помимо самой отсеченной главы Крестителя, хотя и с трудом, но все же вписывающейся в древнерусскую иконописную традицию, на иконе изображен палач, отрубающий голову пророку. Эта явно шаржированная фигура облачена в европейский красный кафтан с золотыми пуговицами и наделена портретным сходством с самим Петром I. Тем самым Петр представал как Анти-Крес-титель, в корне пресекающий христианство, как гонитель пророков и губитель христианской идеи, как «царь Ирод». Меч (похожий на 110

европейскую шпагу), которым палач Петр вершил свое святотатст-венное дело, символизировал его решительность, твердость, не-преклонность в осуществлении своих замыслов, безоглядную жес-токость, не останавливающуюся перед любым насилием и крово-пролитием. Понятно, что в миросозерцании иконописца–старо-обрядца царит смута: во главе святой Руси стоит «Царь Ирод» в немецком мундире, самолично казнящий Православие… Пророки гибнут безгласными. Правда попрана. Зло – безнаказанно. Насту-пили последние времена… Как жить в этом мире?

Впрочем, и сторонники Петра переживали свое время как «смутное», неопределенное, полное непредсказуемых поворотов судьбы. Неслучайно вся лирика петровской эпохи (как любовная, так и нелюбовная) полна сетований на «Фортуну злую», которая «учиняет» с героями разные горести и разлуку. В застольной песне сподвижников Петра говорилось: «Для чего не веселиться? / Бог весть, где нам завтра быть…» или: «И еще себя не знаем, / Когда к гробу прибегаем…», или: «Все, что время созидает, / Время также погубляет…» (Цит. по: 3, с. 40).

Сходные переживания терзали и самого инициатора перемен.

Когда Петр в 1711 г. встречался с Лейбницем, два великих деятеля русского и европейского Просвещения не нашли общего языка, при всем взаимном уважении и готовности вести диалог. Речь идет не только о различном понимании Просвещения евро-пейским и русским мыслителями. Недавно обнаруженная в архиве (фонд М.М. Сперанского в ГПБ им. Салтыкова-Щедрина) запись этой беседы проливает новый свет на те противоречия и сомне-ния, которые тревожили русского реформатора. (Для удобства чтения представим текст в виде реплик диалога между двумя про-светителями).

«Лейбниц хвалит Петра Великого за твердость его духа и вы-сокую предприимчивость.

Петр Великий сожалеет, что происшествия не столь быстро идут, как его мысль, и что Россия не пришла еще в то положение, не заняла того места в системе Европейской, какое он в понятиях своих ей предназначил.

Лейбниц утешает его, доказывая ему, что крутые превраще-ния не прочны.

Петр на сие отвечает, что для народа, столь твердого и непре-клонного, как российский, одни крутые перемены действительны.

Лейбниц доказывает, что, не положив основания перемен во нравах народных, образование его не может быть прочно.

111 Петр отвечает, что нравы образуются привычками, а привычки происходят от обстоятельств. Следовательно, придут обстоятель-ства, нравы со временем сами собою утвердятся. Лейбниц продолжает, что дотоле все перемены его во внут-реннем положении России основаны были на личной предержащей (зачеркн. – самовластии) его силе; что он ничего еще не сделал для внутренней свободы. Петр отвечает, что Лейбниц опорочивает крутые превращения и сам, однако же, их требует. Политическая свобода государства утверждается на установлениях, установления в России, им сде-ланные, относятся к ее благосохранению, но плод их зависит от времени. Краткое воззрение на будущее и каким образом установ-ления сии произрастят свободу: 1) просвещением; 2) промышлен-ностью. Правда, теперь она ничего не значит и имеет только внешние очертания. Им недостает внутреннего существа. Людей просвещенных. Лейбниц продолжает, что перемены сии вообще не нужны, ибо некуда торопиться. <…> Оставьте созреть постепенно вашему народу. <…> Если бы вы вместо всех превращений дали народу своему пример умеренности, воспитали доброго наследника /…/ сделали бы такое учреждение, чтоб образ воспитания по смерти вашей продолжался, вы бы сделали более добра вашему народу. Пророчество о том, что Россия будет по вашему плану и чтобы она была по моему. Петр Великий. Ты меня приводишь в молчание, но не убеж-даешь. В знак дружбы прошу никому сего разговора не пересказы-вать» (1, c.711–712). Как мы можем видеть, в этом споре двух просветителей Лейб-ниц словно озвучивает тайные сомнения самого русского царя-реформатора, тайный голос его европейского самосознания. Чрез-вычайные усилия Петра по европеизации России на дают нужного результата; достижения слишком запаздывают по отношению к ожиданиям; время оттягивает обретение гипотетических плодов деятельности; крутые перемены приводят к неадекватным итогам. Что должно быть осуществлено раньше – «перемены в нравах на-родных» или государственные «установления»? Как эти «установ-ления» могут «произрастить свободу» и нужна ли она вообще? Что лучше для реформ общества и его культуры – умеренность и по-степенность или «крутые перемены»? Что важнее для «превраще-ний» – «обстоятельства или «нравы»? «твердость духа» или про-свещение? «предприимчивость» или «образ воспитания»? Если бы у Петра все получалось так, как это было им задума-но, ему не приходилось бы то и дело задаваться вопросом: почему же все развивается так медленно и безрезультатно. А у его собе- 112

седника не появлялись бы резонные сомнения в эффективности и действенности «крутых превращений», – быть может, именно в силу их решительности и жесткости. Если же согласиться с Лейб-ницем, тогда сама преобразовательная деятельность Петра, равно как и «перемены сии» оказываются не только не эффективны и не действенны, но и «вообще не нужны». Тем более это относится к «крутым переменам»: все равно все решит время, а не волевой напор преобразователя. Одно не сходилось с другим; завязанный узел оказался неразрешимо запутанным. Сколько ни пытался Петр отделить друг от друга «старое» и «новое», противоположности переплетались друг с другом и представали одновременно как «нераздельные» и «неслиянные». Утверждаемое Петром «новое» по своей сути было не столько действительно «новым», сколько отрицанием «старого». Б. Успенский писал по аналогичному пово-ду: «Поведение Петра, под некоторым углом зрения, предстает не как культурная революция, но как анти-тексты, минус-поведение, находящееся в пределах той же культуры» (4, c. 85). «Поступки Петра, тем самым, вполне вписывались в те образы, которые уже заранее существовали» (4, c. 87).

Своеобразие переходного характера петровского времени за-ключалось в том, что диффузия контрастных идей, образов мира, культурных языков, переживавшаяся именно как «смешение», «смутность», неразличимость противоположностей (собственно Смута), сосуществовала с обостренным ощущением антиномично-сти, поляризованности, «расколотости» мира (собственно Раскол). Это означало, что в это время действовали одновременно два противоположно направленных культурных механизма – интегра-тивно-кумулятивный, порождавший диффузию старого и нового, воспроизводивший модель синкрезиса, и дифференциально-дивергентный, поддерживающий и усугублявший раскол культуры Руси / России, акцентировавший внимание на несовместимость культурных миров и языков Древней Руси и Новой России. В ре-зультате совмещения двух разнонаправленных культурных меха-низмов – кумуляции и дивергенции – в петровскую эпоху склады-валась особенно колоритная модель цивилизационного «взаимо-упора».

Приведем характерный пример. Общеизвестно, что Санкт-Петербург для Петра был не только масштабным архитектурным проектом, но и государственно-политическим актом новообразо-ванной Империи, и религиозно-мифологической идеологемой, и средством самоутверждения Петра как демиурга новой российской истории, и произведением нового искусства. Таким образом, осно-вание и строительство Петербурга было для петровской эпохи де-лом символическим и историческим. Однако и в этом деле, если

113 взглянуть на него изнутри петровской эпохи, можно заметить не-разрешимые противоречия. Лейбниц советовал Петру создать го-род с чистого листа: «Город, построенный с одного раза, красивее того, который выстраивался понемногу разными приемами» (1, c.711). По-видимому, Петр и следовал этому совету, создавая но-вый город Святого Петра (очередной Рим) в едином европейском стиле. Однако фактически Петербург строился «в различных евро-пейских стилях» (неразличимых, с русской точки зрения), и извест-ный своей метафорой «окна в Европу» граф Ф. Альгаротти назвал петербургскую панораму «ублюдочной архитектурой, в которой есть и итальянское, и французское, и голландское» (5, c. 82). Очевидное для истинного европейца было не только непонят-но, но и незаметно для неофитов европеизма: стилевая противо-речивость города представлялась органической целостностью стиля. На деле же и стилевая противоречивость и целостность, и полифонизм стилей, и монологизм сосуществовали как взаимодо-полнительные тенденции культурного строительства петровского времени. Показательно, что, затеяв театральное «переодевание» России на рубеже XVII–XVIII вв., Петр не мог решить, в какой именно мундир обряжать свое окружение. «Царя, очевидно, зани-мало то, чтобы одежда была по «европейскому» образцу, и не важно, по какому именно: «венгерскому» (первый проект) или «французскому» (второй и окончательный проект)» (6, c. 60). Здесь тоже, как и в случае с архитектурой петровской эпохи, стилевой плюрализм не исключает монистичности стиля. Пример из другой области. Е. Погосян, рассматривая офици-альную историографию при Петре I, отмечает целенаправленные усилия царя по созданию единого имперского календаря, должен-ствующего упорядочить список торжеств, представляющих зна-менательные вехи российской истории. Однако в то же самое вре-мя исследователю приходится констатировать, что император по-стоянно вносит в составляемый им придворный календарь все но-вые и новые изменения, и этим переделкам нет конца (7, c.166–168). Образ российской истории, составляемый Петром, в его соб-ственном сознании крайне зыбок, неустойчив, находится в непре-рывном становлении, а потому все время подвергается резким трансформациям – то в одну, то в другую сторону. После смерти Петра официальная историография и придворный календарь и вовсе прекращают свое существование (7, c. 399–400). Титаниче-ская деятельность «архитектора российской истории», таким обра-зом, оказывается в ряде принципиальных аспектов тщетной и без-результатной. Что же касается официальной историографии Российского го-сударства, набрасываемой лично Петром, то, по наблюдениям 114Е.

Погосян, для нее характерны противоречия иного рода. Сравни-вая свое царствование то с правлением Владимира Святославо-вича, крестившего Русь, то с деятельностью Ивана III, называемой Петром «новым крещением», то с трудами своего деда (Михаила Федоровича), Петр I видит в каждом из своих наиболее замеча-тельных предшественников аналогию своим деяниям, смысловую параллель «истинной политике», которую проводил он сам, нако-нец, он берется определить причины «особой миссии Петра как монарха» (7, c. 247–249). Общей чертой всех сочинений на истори-ческую тему, заказанных Петром в период с 1708 по 1720 год, как показывает Е. Погосян, является то, что «они посвящены истории его царствования», но с различной глубиной «исторической пер-спективы» (7, c. 249). История России, по Петру, и движется – по направлению к царствованию самого Петра как вершины развития России, и не движется, поскольку оказывается, что перед, напри-мер, Владимиром «стояли те же задачи, что и перед ним самим» (как и перед Иваном III или Михаилом) (7, c. 248) – подавление «смятения», «отмщение» и «распростра-нение» линии на утвер-ждение централизованного абсолютистского государства. При этом Петр не упускает возможности покритиковать своего предка Владимира за его «вредное дело» – раздел монархии на 12 частей между своими детьми. История России предстает, в петровском понимании, и единой и противоречивой, и дискретной и непрерыв-ной, и телеологической – по отношению к самому Петру, и циклич-ной, повторяющейся.