Предисловие от редакторов

Вид материалаДокументы

Содержание


Последнее поле
Интернет-форум ЛЭМБ
Т. А.Бек Евгений Александрович и мы
Подобный материал:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   39

Последнее поле


Последние несколько лет (мы не знали тогда, что они последние) Е.А. разным людям и в разных ситуациях говорил, что хочет после смерти навсегда остаться на Белом море. «Ну что я буду лежать на еврейском кладбище в Петербурге? – говорил он. – Вы видели это кладбище? Лучше уж здесь». Мы не очень сосредотачивались на этих словах, хотя на мгновение и пробирал холодок. Но он говорил это так, между прочим, так легко, что слова эти воспринимались не как разговор о смерти, скорее – как выражение любви к Белому морю.

А когда его не стало, оказалось, что эта его воля безусловна, что по-другому и быть не может.

Интернет-форум ЛЭМБ


Вадим Хайтов: Шеф в одной из последних с ним бесед еще раз подчеркнул, что хочет, чтобы его прах попал в Южную губу о. Ряжкова. С Заповедником все договорено, будет судно и место для поминок.


Т. А.Бек

Евгений Александрович и мы


Двадцать четвертое сентября, пятнадцать минут третьего. Церемония на Ряжкове, вероятно, закончилась. Может быть, там такая же погода как в Москве и острые блики солнца прыгают по воде. Небо сине даже не по-северному – так иногда там бывает: ослепительно и бездонно сине. Излишне говорить, что над отплывающими кричат чайки. Прощально покачиваются на берегу сухие стебли Иван-чая; осень, желтые пряди среди зелени…

Шестью днями раньше я первый и последний раз видела Е.А. в противоестественном для нас состоянии: он был не субъектом, а объектом. Это ощущение смутно поразило и ушло, не найдя для себя способов выражения. Потом вернулось – как невозможность представить себе неподвижным всегда подвижного Е.А., потом – как невозможность представить Санкт-Петербург без Е.А., потом – как мысль: каково будет Вадиму (В.М.) и Алеше (А.В.) и каковы они будут. Но изнутри царапалась какая-то более сложная эмоция и вот – насколько хватает мыслей и словарного запаса – я выражаю ее здесь и сейчас.

Е.А. – всегда и везде – был именно субъектом. Явление, с которым он сталкивался, вбирало его в себя, и он начинал жить внутри него детально, подробно, с великолепной непосредственностью экстраверта. Все рефлексии (а оплеванная всеми “рефлексия” – это ведь ни что иное, как помещение нового события, явления, человека, эмоции в контекст уже существующего жизненного опыта) совершались в нем молниеносно.

Эта последняя особенность мешала мне осмысливать его педагогическую и иную деятельность in vivo; я интроверт, хотя и переученный (как бывают переученные леворукие) и нашему общению не помешал бы понижающий трансформатор. Пока я, зацепившись за какую-то его мысль, туго ворочала мозгами, он уже несся дальше. Ни возразить, ни углубиться – ну что ты будешь делать!

Но когда до мурашек по коже завыла прощальная музыка, и заплакали его ученики, начал подниматься весь пласт общения – не слишком большой, поскольку встречались мы не часто и не особенно надолго: то на Ряшкове, то в Кандалакше, то на нашей биостанции во время конференций. Иногда в Санкт-Петербурге, иногда – в Москве.

Чем же он отличался от нас, всех остальных старших беломорского сообщества и не только его? Что было в нем такого – не по мелочам, не по тому, что легко сохраняется памятью и потом: а помнишь? а помнишь? – и все затерлось, залакировалось в бесконечных устных рассказах, а основополагающего? В каждом человеке, особенно достаточно долго живущем, можно рассчитывать на наличие основополагающего. Я беру слой, к которому принадлежу: старше 60-и. Впрочем, и более младшие могут узнать себя.

Общее место: мы живем в государстве, где веками культивировалось насилие. Насилие XX века налегло на старших через родителей и независимо от них. Кому из нас перепало побольше, кому поменьше, но перепало всем. На время предсуществования Е.А. выпал 37 год, на раннее детство – война, на тинейджерство – следующая волна репрессий; всякие там сессии 48-го года, постановления о журналах, на юность – апофегей антисемитизма, дело врачей, ну и так далее – то, о чем мы знаем из его биографии.

За последние два десятилетия все это мыто-перемыто, но здесь есть один важный момент, о котором пока мало кто задумался: детские запечатления, импринтинги. Они внесли, и в череде поколений продолжают вносить, огромный вклад в безумие нашего современного бытия.

Я знаю это по себе, причем чувствовала всегда, а осознала только в весьма зрелом возрасте. Там, в глубинах подсознания лежат “детские фотографии” нашей истории. Униженные и унижаемые родители, у которых не всегда есть силы и возможности каждый день давать детям детство. Носящийся в воздухе страх: за некондиционное прошлое, перед неясными очертаниями будущего. Страх скрываемый и поэтому создающий шизофреническую двусмысленность: все хорошо, но что-то все же нехорошо, а что именно – ребенку непонятно. Пресловутые ночные шаги на лестнице и стуки в дверь. Все менее осознаваемая, но от этого не менее разрушительная подлость вынужденных покаяний и компромиссов. Известно, что в детстве есть период, когда вот эту аморфность существования ребенок воспринимает как результат своей и только своей вины и навеки ломается под ее тяжестью…

А еще культ “воспитания”, неумолимо проникающий из государственных структур: ясель, садов, школ, не говоря уже о более серьезных учреждениях, в семью: изо всего можно сделать что-то иное. Из овса – пшеницу, из любви – непреклонность, из созерцателей – активистов… Все равняйтесь на Иванова, будьте подобны Петрову, всем коллективом осудим Сидорова… Множество оттенков, полутонов, детских травм и комплексов; Фрейд, как принято говорить сейчас, отдыхает.

Для меня Е.А. прежде всего биологический феномен. Наблюдая себя, наблюдая других, я вижу, чувствую эдакое всепроникающее византийство, двойной посыл. Поверху – разумная речь разумного человека, а внутри: я ни в чем не виноват(а), это он, она, они, оно. Поверху – как имярек хорош и умен! А внутри - плох он, плох, но я его, в силу свойственного мне великодушия, прощаю. Поверху: давайте сделаем так-то и так-то, а внутри: сделаешь с вами, как же! никто кроме меня…. А еще: все сидят и ждут, когда кто-нибудь что-нибудь начнет делать. И тогда все срываются с места и начинают советовать и поправлять, а дождавшись неуспеха облегченно отмечают: я же говорил(а).

В широчайшем диапазоне: испуг/вина, испуг/агрессия, испуг/цинизм, испуг/лицемерие, испуг/преодоление, в разных пропорциях, в смеси и по отдельности, но всегда он есть этот испуг – перед необходимостью действия, перед одиночеством усилия, перед другим, перед обстоятельствами, перед чем-то невнятным, но страшным, страшным… И вина – перед кем? Перед чем?

Никогда, нигде, ни разу не сталкивалась я с этим у Е.А. Слово его было: да-да, нет-нет, а от лукавого ничего и не наблюдалось. Может быть, я знала его в достаточно поздние годы, может быть он искоренил это в юности. Но, по-моему, он был таким всегда, он был так чудесно (хотя, возможно, и не очень просто для самых близких) устроен, что в нем НЕ ЗАПЕЧАТЛЕЛОСЬ ЗЛО. Вот это удивительно, достойно восхищения и не поддается механическому подражанию.

Зло в нашем огромном и эклектичном отечестве многообразно, но в общественном, прежде всего интеллигентском, сознании людей нашего возраста оно персонифицировано. Это ГБ. Некоторые, более продвинутые, справедливо толкуют ГБ расширительно как одну из псевдоподий репрессивного государства. И уж совсем крутые в какой-то момент признались, что ГБ – это мы сами, вся совокупность населения, которому вместо Параклета (Св. духа), таинственным образом имплантировали внутрь что-то вроде автономного сексота (секретного сотрудника). Но поскольку другие не признались, идея померкла.

Во всяком случае, наше отношение к ГБ – в узком ли, широком ли смысле окрашено в тона стокгольмского синдрома. Это учреждение или этот общественный институт столь долго удерживавший нас в заложниках, наиболее постоянный предмет наших страстей. Воспоминания, истории, понятные посвященным намеки, сладострастие озлобленности, всепонимания и даже всепрощения – здесь есть все, в том числе и все то, что унижает нас, то что, опять-таки, как принято говорить ныне, контрпродуктивно.

По моим впечатлениям, Е.А. среди всех своих передряг с этим учреждением и внутренними сексотами начальства, среди достаточно большого знания о реалиях тюрьмы и ссылки, личных знакомств с бывшими зеками, как, впрочем, и с ГБ’шниками, был абсолютно адекватен в отношении “их”. “Они” не занимали в его рассказах и воспоминаниях непомерно большого места, но и не игнорировались; они были в его сознании не единой слепой и властной силой, но разными по качеству людьми. В этом смысле он отличался от большинства нашего брата, которое раз и навсегда наработало устойчивые словосочетания в отношении ГБ и на том успокоилось.

И внутри тех давних ситуаций – думаю я – он опять-таки был субъектом, а не голосящим чижиком, которого волокут за хвост в клетку. В ГБ тоже люди и им приятно не только сажать, но и унижать. Однако я не вижу способа, каким они могли бы его унизить. У него – и вот это безумно важно – НЕ БЫЛО САМОЛЮБИЯ, то есть “образа себя”, за который мы обычно в ослеплении своем и боремся, и страдаем и, в конце концов, готовы жертвовать всем, включая ближних своих и друзей своих и вообще вещами, которыми жертвовать нельзя. Наше самолюбие как тень – иногда его и не видно, но это только потому, что света мало. Но не могу представить себе, как Е.А. втихаря прикидывает – в каком облике он видится окружающим и соответствует ли он этому видению в каждый данный момент. Бред какой-то. У НЕГО БЫЛО ДОСТОИНСТВО, понимание своего номинала – ни больше, но и не меньше. А это совсем другая, прямо противоположная самолюбию материя. И – в ГБ тоже люди – это могло впечатлить.

Вообще, он умел выцарапать человека, в какую бы оболочку тот не был упакован. Всем нам проще иметь дела с оболочками, а некоторым и вообще не иметь дела – ни с оболочками ни, тем более, с заключенными в них людьми. Тот людской поток, среди которого мы прожили, сборол нас; меня – во всяком случае. Когда я вижу юную толпу или глубокомысленную ученую братию или удрученного выпитым северного старожила, все сорок прожитых на биостанции или около нее сезонов поднимаются во мне колом и требуется немало усилий, чтобы признать право на существование жизни в окрестностях меня.

Но – и это навсегда – передо мной будет вставать добрый худенький гномик, такой, каким я увидела его на одной из последних фотографий нынешнего года (я сама видела его последний раз в 2005 году на биостанции, и он был чуть более элегичен, чем обычно), с прокуренной бородой, в детском пальтишке с капюшоном и, наверное, я еще потерплю. Хотя и наступает время, когда даже игра на арфе там, среди облаков, может показаться более привлекательной, нежели восторги соплеменников в беломорских пейзажах. В этом тоже наше отличие. Е.А. предпочел бы вечный праздник жизни.

24 сентября 2006 г. 23 часа