Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография
Вид материала | Биография |
- А. О. Грубич (зао "тимет", г. Минск) Несколько лет назад была опубликована не характерная, 181.82kb.
- С. В. Гиппиус тренинг развития креативности, 5128.29kb.
- Программа социального взросления мальчика-подростка-юноши в условиях Минусинского кадетского, 308.07kb.
- А. А. Фет. Биография. Лирика, 21.97kb.
- Биография М. Ю. Лермонтова (1814-1841), 55.02kb.
- Петре Ивере Иоанн Руф его преемник на кафедре Майума, в написанной им биографии Петра., 197kb.
- Ю. Д. Нагорных > А. В. Власенко 2010, 1203.18kb.
- Исаак семенович брук и его школа, 147.4kb.
- К истории вопроса. Современное состояние проблемы, 2432.78kb.
- 25 ноября в школе прошли праздничные мероприятия, посвященные «Дню Матери». Была оформлена, 41.14kb.
-- это достойная модель для художника, стоять сразу на опорной и на
вынесенной вперед ноге, потом ринуться, лакомясь на скаку черникой, плодами
шиповника, а плоды падают и лопаются, они вызывают зуд, без того кавалерия и
с места не стронется. Уланы -- у них уже снова зуд; там, где стоят
соломенные скирды, они поворачивают -- и это тоже законченная картина --
своих коней и группируются позади одного, в Испании зовется Дон-Кихотом, а
этот здесь зовется пан Кихот, он чистокровный поляк печально- благородного
образа, именно он выучил своих улан целовать ручку не спешиваясь, так что
они снова и снова галантно целовали ручку смерти, словно это не смерть, а
дама, но для начала они сгруппировались, имея за спиной вечернюю зарю -- ибо
их резерв зовется настроением, -- а впереди -- немецкие танки, впереди
жеребцы из скаковых конюшен господина Крупна фон Болен и Хальбах, ничто
более породистое еще не хаживало под седлом. Но тут полуиспанский,
полупольский заплутавшийся в смерти рыцарь -- одарен пан Кихот, ох и одарен
же! -- опускает пику с вымпелом, бело-красный вымпел вас призывает ручку
поцеловать, и он кричит, что вот она, заря вечерняя, бело-красные аисты
трещат на крышах, что вишни выплевывают свои косточки, и он кричит своей
кавалерии: "О вы, благородные ляхи верхами, то не танки перед вами стальные
-- то мельницы ветряные либо и вовсе овцы, я вас призываю ручку поцеловать".
И вот эскадроны заходят крупповской стали в серые фланги, заставляя
зарю вечернюю еще краснее стать.
Надеюсь, Оскару простят неумышленную и одновременно известную
поэтичность этого описания битвы. Возможно, было бы разумнее, назови я цифры
потерь в польской кавалерии и приведи статистические данные, которые с сухой
пронзительностью почтили бы память так называемого польского похода. Я мог
бы, идя навстречу запросам, поставить здесь звездочку, посулив дать в свое
время сноску, а поэму мою не трогать, пусть ее останется.
Сентября примерно до двадцатого, лежа в своей больничной кроватке, я
слышал орудийные залпы тех батарей, что занимали высоты Йешкентальского и
Олив-ского лесов. Потом сдался последний оплот сопротивления, полуостров
Хела, Вольный город Данциг мог праздновать присоединение своей кирпичной
готики к Великому Германскому рейху и безотрывно, ликуя, глядеть в голубые
глаза, имеющие один общий успех с голубыми глазами Яна -- успех у женщин, --
тому разъезжающему стоя в черном "мерседесе", тому, почти без передышки,
воздевающему руку под прямым углом фюреру и рейхсканцлеру.
В середине октября Оскара выписали из городской клиники. Прощание с
тамошними сестрами было мне тяжело. И когда сестра, ее звали не то Берни, не
то Эрни, когда, значит, эта сестра Берни либо Эрни протянула мне два моих
барабана, покалеченный, сделавший меня виновным, и целый, добытый мной при
защите Польской почты, я четко осознал, что для меня на этом свете кроме
жестяных барабанов существует и еще одно: медицинские сестры.
Оснащенный свежим инструментом и вооруженный новым знанием, я, взяв за
руку Мацерата, покинул клинику, чтобы, еще не очень твердо держась на ногах
вечного трехлетки, отдать себя будням, будничной скуке и еще более скучным
воскресеньям первого военного года на Лабесвег.
Поздним ноябрем, во вторник -- после недели щадящего режима я впервые
вышел из дому, -- на углу Макс-Хальбе-плац и Брезенервега, угрюмо барабаня и
почти не замечая промозглого холода, Оскар повстречал бывшего слушателя
Духовной семинарии Лео Дурачка.
Долгое время мы со смущенной улыбкой стояли друг против друга, но, лишь
когда Лео достал лайковые перчатки из карманов своего пальто и стал
натягивать эту изжелта-бледную, сходную с человеческой кожей оболочку на
пальцы и ладони, я сообразил, перед кем стою, -- и тут Оскар почувствовал
настоящий страх. Мы еще окинули взглядом витрины в кофейном магазине
Кайзера, проводили глазами несколько трамваев пятой и девятой линии, которые
как раз скрещивались на Макс-Хальбе- плац, проследовали далее вдоль
однообразных домов на Брезенервег, несколько раз обошли вокруг афишной
тумбы, изучили объявление, возвещавшее об обмене данцигских гульденов на
немецкую рейхсмарку, поскребли ногтями рекламу персил, доскребли под бельм и
синим до красного, удовольство вались этим, хотели снова вернуться на
площадь, но тут Лео обеими перчатками затолкал Оскара в какой-то подъезд,
сперва отвел назад затянутые в перчатку пальцы левой руки, потом запустил их
под полы своего пальто, порылся в кармане штанов, перетряс его, что-то
обнаружил, ощупал свою находку еще в пределах кармана, найдя хорошим то, что
было им обнаружено, извлек из кармана сомкнутый кулак, вновь опустил полу
пальто, медленно вытянул вперед облаченный в перчатку кулак, выдвигал его
все дальше и дальше, припер Оскара к стенке, а рука у него была длинная, а
стена была неподатливая, и лишь тогда разжал пятипалую оболочку, когда я уже
подумал: сейчас рука Лео вырвется из плечевого сустава, начнет
самостоятельную жизнь, ударит в мою грудь,-пронзит ее, выйдет наружу между
лопатками и войдет в стену этой затхлой лестничной клетки--а Оскар так
никогда и не увидит, что было зажато у Лео в кулаке, хоть и запомнит текст
правил для жильцов в доме на Брезенервег, который практически ничем не
отличался от такового же в доме на Лабесвег.
Потом перед самым моим матросским пальтишком, уже прижав пуговицу с
якорем, Лео разжал перчатку
с такой скоростью, что я услышал, как хрустнули у него суставы: на
пятнистой от старости блестящей ткани, покрывавшей его ладонь, лежала
патронная гильза. Когда Лео вновь сжал руку в кулак, я уже был готов за ним
последовать. Кусочек металла без околичностей воззвал ко мне. Рядышком --
Оскар по левую сторону -- спустились мы вдоль Брезенервег, не задерживаясь
больше ни перед одной витриной, ни перед одной афишной тумбой, пересекли
Магдебургерштрассе, оставили позади два высоких, похожих на ящики и
замыкающих улицу дома, на которых по ночам горели сигнальные огни для
взлетающих и садящихся самолетов, потом долго пробирались по краю
огороженного летного поля, перешли на более сухое асфальтированное шоссе и
двинулись по направлению к Брезену, вдоль рельсов девятого маршрута.
По дороге мы не обменялись ни словом, но Лео все так же держал гильзу в
перчатке. Когда я начинал колебаться, когда хотел из-за холода и сырости
повернуть обратно, он разжимал кулак, он подбрасывал кусочек металла на
ладони, заманивая меня таким образом на сто шагов, и потом еще на сто, и
даже проявил некоторую музыкальность, когда перед городским вла дением Заспе
я окончательно решил вернуться. Он развернулся на каблуках, выставив гильзу
открытой стороной кверху, прижал это отверстие, будто мундштук флейты, к
нижней, изрядно отвисшей слюнявой губе и примешал хриплый, порой
пронзительный, порой словно приглушенный туманом, звук ко все усиливающемуся
шуму дождя. Оскар замерз, не только игра на патронной гильзе заставляла его
мерзнуть, нет, отвра тительная, как на заказ, под настроение погода тоже
тому способствовала, так что я даже и не пытался скрывать свое жалкое
состояние.
Что же влекло меня в Брезен? Ну хорошо, крысолов Лео, который
насвистывает на патронной гильзе. Но не только он мне насвистывал. Со
стороны рейда и со стороны Нойфарвассера, что лежал за ноябрьскими туманами,
словно поднявшимися из прачечной, до меня доносились пароходные гудки и
голодный вой стоявшей то ли под разгрузкой, то ли под погрузкой торпедной
лодки, доносились через Шотландию, Шел-мюль и Рейхсколонию сюда к нам. Так
что Шутгеру Лео было ничуть не трудно туманными гудками, сиренами и
свистящей патронной гильзой увлекать за собой мерзнущего Оскара.
Примерно в том месте, где проволочный забор, отделяющий летное поле от
Нового плаца и крепостного рва, сворачивает на Пелонкен, Лео остановился и
какое-то время, прижав голову к плечу, созерцал поверх слюней, стекавших по
патронной гильзе, полет моего дрожащего тела. Втянув гильзу в рот и
поддерживая ее нижней губой, он вдруг дико замахал руками и, словно
повинуясь указанию свыше, стянул с себя хвостатый черный сюртук и накинул
тяжелую, пахнущую сырой землей ткань мне на голову и на плечи.
Мы снова двинулись в путь. Не могу сказать, меньше теперь мерз Оскар
или нет. Иногда Лео забегал шагов на пять вперед, останавливался, напоминая
в своей мятой-перемятой, но до ужаса белой сорочке фигуру, таинственным
образом явившуюся нам из средневековых темниц, из Ярусной башни к примеру, в
пронзительно-яркой рубашке, согласно предписаниям новейшей моды для
безумцев. Завидев спотыкающегося Оскара в черном сюртуке, Лео неизменно
разражался смехом и всякий раз под взмахи крыльев обрывал свой смех, словно
каркающий ворон. Должно быть, я и в самом деле походил на нелепую птицу,
пусть даже не на ворона, но по меньшей мере на ворону, тем более что
какую-то часть пути мои фалды тащились по земле подобно шлейфу, вытирая пыль
с асфальтового покрытия; словом, я оставлял за собой широкий, царственный
след, который уже после второго взгляда, брошенного Оскаром через плечо,
наполнил его гордостью и наметил, а то и вовсе воплотил дремлющий в нем и
еще не выношенный до конца трагизм.
Уже на Макс-Хальбеплац я почувствовал, что Лео вовсе и не собирается
вести меня в Брезен или Нойфарвассер. Этот пеший переход с самого начала мог
иметь конечной целью только кладбище Заспе и крепостной ров, в
непосредственной близости которых располагалось современно оборудованное
полицейское стрельбище.
С конца октября и до конца апреля трамваи пляжных линий ходили только
раз в тридцать пять минут. Когда мы оставили позади последние дома пригорода
Лангфур, навстречу нам попался моторный вагон без прицепа. Сразу же после
этого нас обогнал тот трамвай, который на стрелке Магдебургерштрассе его
дожидался. И уже перед самым кладбищем Заспе, где была установлена вторая
стрелка, нас сперва со звоном обогнал трамвай из города, потом мимо нас
прошел встречный, который давно уже дожидался, как мы могли разглядеть
сквозь туман, потому что из-за плохой видимости он зажег влажно-желтый
передний фонарь.
Покуда Оскар еще сохранял перед глазами сумрачно плоское лицо вожатого
со встречного трамвая, Лео стащил его с асфальтовой дороги в рыхлый песок,
уже свидетельствовавший о близости прибрежных дюн. Кирпичная стена
правильным квадратом обступала кладбище. Калитка на южную сторону, вся в
ржавых за витушках, лишь делала вид, будто она заперта, и легко пропустила
нас внутрь. К сожалению, Лео не дал мне времени пристальней рассмотреть
покосившиеся, готовые упасть или уже шлепнувшиеся ничком могильные камни,
сделанные по большей части из грубо отесанного сзади и с боков, а спереди
отполированного черного шведского гранита либо диабаза. Пять или шесть
убогих, окольным путем угодивших сюда сосен только и составляли зеленый
наряд кладбища. Матушка, еще при жизни, из окна трамвая отдавала этому
запущенному уголку предпочтение перед всеми прочими тихими местами. Но
теперь она покоилась в Брентау. Там земля была плодородней, там росли вязы и
клены.
Через распахнутую, без решеток, калиточку в северной ограде Лео вывел
меня с кладбища, еще прежде чем я успел освоиться среди этого
меланхолического
запустения. За оградой мы сразу очутились на ровной песчаной почве.
Дрок, сосна, кусты шиповника отчетливо плыли к берегу в бурлящем вареве
тумана. Оглянувшись на кладбище, я тотчас заметил, что часть его северной
стены свежевыбелена.
Перед этой стеной, что выглядела как новая и была ослепительно яркой,
будто смятая рубашка Лео, сам Лео вдруг засуетился, начал делать напряженно
большие шаги, судя по всему он считал их, считал громко и -- так думается
Оскару и по сей день -- на латыни. Еще он пропел текст, который, надо
полагать, выучил в семинарии. Метрах примерно в десяти от сте ны Лео
приметил какое-то место, положил почти рядом со свежепобеленной и, на мой
взгляд, восстановленной штукатуркой кусочек дерева, причем делал все это
левой рукой, а правой сжимал патронную гильзу, наконец после длительных
поисков и обмеров он поместил возле куска дерева ту пустую, несколько
суженную впереди металлическую емкость, которая некогда заключала в себе
свинцовое ядро -- до тех самых пор, пока некто, согнув указательный палец,
искал, куда нажать, не со рвавшись раньше времени, после чего отказал свинцу
от дома и настоял на чреватом чьей-то смертью переезде.
И вот мы стояли и стояли. Лео Дурачок пускал слюни, тянущиеся нитями.
Он сложил перчатки, пропел еще что-то на латыни, потом смолк, поскольку
поблизости не сыскалось никого, кто мог бы, как и положено в литургии, петь
с ним на пару. Далее он повернулся, с досадливым нетерпением глянул поверх
стены на Брезенское шоссе, всякий раз наклоняя голову в ту сторону, когда
трамваи, по большей части пустые, пережидали на разъезде, звонками
уклонялись от столкновения и увеличивали дистанцию между собой. Может быть,
Лео поджидал людей, постигнутых горем, но ни пешком, ни на трамвае не
приехал никто, кому Лео своей перчаткой мог бы выразить соболезнование.
Один раз над нами пророкотали заходящие на посадку самолеты. Мы не
подняли глаз, мы вытерпели рев моторов, мы не желали удостовериться, что,
мигая бортовыми огнями на кончиках крыльев, заходят на посадку три машины
типа "Юнкерс- 52".
Вскоре после того, как моторы оставили нас в покое -- тишина была столь
же мучительной, сколь белой была ограда против нас, -- Лео, засунув руку
себе под рубашку, извлек оттуда нечто, сразу очутился рядом со мной, сорвал
свое воронье одеяние с Оскаровых плеч, рванулся в направлении дрока,
шиповника, прибрежных сосен к берегу и в своем рывке отчаянным, рассчитанным
на очевидца жестом выронил что-то из рук.
Лишь когда Лео исчез окончательно -- он призрачно мелькал среди
равнины, пока его не поглотили молочные, липнущие к земле полосы тумана, --
короче, лишь оказавшись в полном одиночестве на пару с дождем, я схватил
торчащий из песка кусочек картона: это была карта из колоды для ската, это
была семерка пик.
Через несколько дней после встречи на кладбище в Заспе Оскар повстречал
свою бабушку Анну Коляйчек на Лангфурском воскресном базаре. С тех пор как у
Биссау упразднили таможенный и пограничный контроль, она снова могла возить
на рынок яйца, масло, капусту и зимние сорта яблок. Люди покупали охотно и
помногу, ибо предстоящее в ближайшем будущем введение продуктовых карточек
побуждало их делать запасы. Завидев бабушку, прикорнувшую за своим товаром,
Оскар ощутил на голой коже под пальто, под пуловером, под маечкой
прикосновение игральной карты. Поначалу, когда кондуктор предложил мне
проехать даром и я возвращался в трамвае домой от Заспе к Макс-Хальбеплац,
мне хотелось разорвать эту семерку пик.
Но Оскар не стал рвать карту. Он передал ее бабушке. Завидев его из-за
кочанов своей капусты, бабушка чуть не испугалась. Может, она про себя
подумала, что Оскар никогда не приходит с добром. Потом, однако, она
подозвала трехлетку, полу скрытого за корзинами с рыбой. Оскар не сразу
откликнулся на ее зов, сперва он разглядывал живую треску, лежавшую на
мокрых водорослях рыбину почти в метр длиной, хотел еще полюбоваться на
мелких рачков из Оттоминского озера, которые десятками, уже сидя в корзине,
все еще прилежно разучивали рачий способ передвижения, потом и Оскар, его
разучивая, приблизился к бабкиному лотку спиной своего матросского пальтишка
и лишь тогда продемонстрировал ей свои золотые пуговицы, когда налетел на
деревянные козлы у нее под прилавком, отчего яблоки покатились врассыпную.
С горячими, обернутыми газетной бумагой кирпичами заявился Швердфегер,
подсунул их под юбки моей бабушки, как и всегда выгреб клюшкой холодные,
проставил палочку на шиферной доске, которая на нем висела, перекочевал к
следующему лотку, и тогда моя бабушка протянула мне блестящее яблоко.
А что мог Оскар предложить бабушке, раз она дала ему яблоко? Сперва он
протянул ей карту, потом патронную гильзу, которую точно так же не пожелал
оставить в Заспе. Долго, с недоумением разглядывала Анна Коляйчек эти два
столь различных предмета, но тут губы Оскара приблизились к ее хрящеватому
старушечьему уху под платком, и, забыв про всякую осторожность, я прошептал,
вспоминая розовое, маленькое, но мясистое ухо Яна с длинными, красиво
вырезанными мочками: "Он лежит в Заспе", -- и ринулся прочь, опрокинув на
бегу тачку с капустой.
МАРИЯ
Покуда история, во всеуслышание извергая важные сообщения, будто хорошо
смазанный экипаж катилась, плыла, летела, завоевывая дороги, водные
магистрали, воздушное пространство Европы, дела мои, сводившиеся к
неустанному разбиванию детских лакированных барабанов, шли плохо, шли ни
шатко ни валко, вообще не шли. Покуда другие расточительно разбрасывали
вокруг себя дорогой металл, моя очередная жестянка снова подошла к концу.
Правда, Оскару удалось спасти из здания Польской почты новый, почти без
царапин барабан и тем придать хоть какой-то смысл ее обороне, но что значил
для меня, для Оскара иными словами, жестяной барабан господина
Начальника-младшего, когда в свои лучшие времена я тратил от силы два
месяца, чтобы превратить жесть в металлический лом.
Сразу же после выписки из городской клиники я, оплакивая утрату моих
медицинских сестер, начал работать, выбивая дробь, и выбивать дробь,
работая. Дождливый день на кладбище в Заспе отнюдь не заставил меня
забросить свое ремесло, напротив, Оскар удвоил усилия и все свое усердие
бросил на решение одной-единственной задачи: уничтожить барабан --
последнего оставшегося в живых свидетеля своего позора перед лицом
ополченцев.
Но барабан не поддавался, он отвечал мне, и, когда я ударял по нему,
отвечал обвиняющим меня ударом. Как ни странно, всякий раз во время этой
потасовки, которая преследовала единственную цель -- стереть из памяти
определенный, четко ограниченный во времени отрезок моего прошлого, -- мне
неизменно приходил на ум разносчик денежных переводов Виктор Велун, хотя уж
он-то, человек близорукий, навряд ли смог бы против меня свидетельствовать.
Но разве не ему, близорукому, удалось совершить побег? И не следует ли из
этого, что близорукие больше видят, что Велун, которого я обычно называю
бедным Виктором, сумел разглядеть мои жесты как черно-белые тени, осознал
мой поступок Иуды, после чего совершил побег, прихватив с собой тайну и
позор Оскара, и разблаговестил их по всему свету?
Лишь к середине декабря обвинения висящей на мне лакированной совести,
расписанной красными языками пламени, утратили прежнюю убедительность: по
лаку тонкими волосками пробежали трещины, он начал лупиться, жесть измялась,
стала тонкой и прорвалась, еще не достигнув прозрачности. Как и всякий раз,
когда нечто страдает и с трудом близится к своему концу, свидетель этих
страданий хотел бы сократить их и по возможности ускорить конец. В последние
недели перед Рождеством Оскар очень спешил, он работал так, что соседи и
Мацерат хватались за голову, он хотел до сочельника управиться со своим
обвинителем, ибо к Рождеству я надеялся получить новый, ничем не отягощенный
барабан.
И я уложился в срок. Накануне двадцать четвертого декабря я мог скинуть
с шеи и души груз помятого нечто, неистово дребезжащего, ржавого,
напоминающего полуразбитую автомашину, скинуть, надеясь, что тем самым для
меня была окончательно сломлена оборона Польской почты.
Но ни одному человеку -- если только вы готовы видеть во мне человека
-- не доводилось испытывать разочарования более жестокого, чем то Рождество,