Станислав золотцев
Вид материала | Документы |
- Морской Корпус Героев Севастополя г. Москва Дуэт Подольский Дмитрий, Махонин Станислав, 48.35kb.
- Смирнов Станислав Алексеевич, регистрационный номер в реестре адвокатов Владимирской, 178.85kb.
- Петрухин Станислав Михайлович, Жеребцов Алексей Юрьевич, Комогорцев Игорь Борисович,, 37.1kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4810.26kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4809.93kb.
- Станислав Харин, 560.1kb.
- Орская навигация, 48.92kb.
- Станислав Хромов, 1980.26kb.
- Станислав Гроф, 3939.88kb.
- Станислав Куняев, 4451.14kb.
Юрчик приехал с озера домой в начале марта. Когда вошёл – Галка не сразу его узнала: он оброс большущей клокастой бородой, в которой серебра было больше, чем золотисто-русых прядей. Лицо его тоже изменилось: в нём всё было заострено, стало хрящеватым, резким, а сквозь мертвенную бледность кожи стало проступать неестественно-красноватое, почти медное свечение. «Ох, и страшным же он мне поначалу показался!» – вспоминала Галя. На её поцелуи он никак не отозвался… Зато, как ни странно, отозвался на её уговоры снова поехать в питерскую клинику, проверить, куда и как быстро движется его болезнь. И вот там-то, в Петербурге (Галина по-прежнему звала невскую столицу Ленинградом) их обоих ждало потрясение.
Дней через десять, после всех проверок, анализов, проб и просвечиваний они услышали от врачей, тоже немало потрясённых, что кровь Юрчика не разрушилась, не «побелела», – по крайней мере, состояние его здоровья оставалось на том же уровне, что и в конце минувшего года. Жить Юрчику оставалось отнюдь не считанные недели, как медики предполагали раньше, когда он отказался от лечения… «Тут с одной стороны, всё совершенно необъяснимо, – говорил моей односельчанке ведущий врач, – а с другой стороны, может быть тысяча причин. А главная – то, что мы вообще слишком мало знаем о воздействии радиации на человека, вообще на всё живое. Конечно, случай редкостный, таких – один на десять тысяч. Конечно, организм у вашего мужа невероятно стойкий, воля к жизни, сопротивляемость белокровию – уникальные! Но, коль скоро так, что ж он, чёрт его побери, не хочет помочь ни себе, ни нам! Полежи он у нас именно теперь – может, и ещё немного у него состояние улучшилось бы, и нам бы кое-что открылось в возможностях лечения».
Но Юрчик, как и прежде, не хотел и слышать о том, чтобы оставаться в клинике. «А я уж тогда и вовсе растерялась, – рассказывала мне Галка, – думала: заставлю, уговорю его лечиться, а вдруг ему хуже станет, что тогда? Было подумавши: может, и вправду, «Рояль» этот проклятый ему кровь законсервировал? – а врачи говорят, что нет, что у него какие-то процессы уже начались на этой почве. В общем, как под гипнозом я тогда была, не знала, что и делать…»
Импортный спирт действительно оказал своё обычное пожирающее воздействие на моего приятеля детства: в его памяти стали образовываться «белые пятна». К примеру, когда один их с Галиной питерский деловой знакомый сообщил им, что совсем недавно чья-то «невидимая рука» отправила на тот свет Пахана, он же Битюг, а вместе с ним и чуть ли не целый взвод его подчинённых, то Юрчик совершенно не мог понять, о ком идёт речь, – он вообще забыл о существовании в его судьбе этого «крёстного отца». Как и вообще утратил представление о многом из того, чем занимался в последние годы. Перестал понимать жену, когда она начинала делиться с ним своими размышлениями о том, как им быть – сворачивать ли дела их акционерного общества начисто, ликвидировать фирму «под корень», или оставить кое-какие филиалы. Он только качал головой, махал рукой и – молча уходил к себе в комнату.
Спал он один. Хотя, по уверениям врачей, в его состоянии он ещё вполне мог бы оставаться мужчиной. Но после своей осенней катастрофы он не прикасался к жене с лаской. А на стене и в углу его комнаты висели уже несколько икон, и в божнице всегда теплилась свеча, когда он находился там…
«…Вот что я тебе забыла рассказать-то, Рыжий, когда мы отца Романа слушали: Юрка ведь в Пещёры, в монастырь надумал тогда податься. Навсегда, представляешь! Несколько раз он про это со мной разговаривал, ну, я только руками разводила, что ему ответишь… В самом конце марта, это мы уж из Питера, из клиники приехали, он цельные сутки на коленях простоял, молился. Потом – собрался куда-то, но в машину не сел, пешком пошёл. И – с неделю его не было! Я было тревогу подняла, а потом, дня через три мне передали, что у монастыря его видели, ну, тут уж я подумала: будь что будет, пусть в монахи идёт, лишь бы живой остался…
А ещё дня через четыре домой приходит. И – ни слова не говоря – к себе в комнату. И лежал там цельные сутки, не выходил вовсе. А вышел, так я его ни о чём не расспрашивала – сам мне говорит: «Не принимает меня Господь, Галина, не принимает!» Я ему так, тихо, с сочувствием, мол, что монахи не захотели, чтоб ты у них жил? А он качает головой: «Нет, Галя, и настоятель согласен, и игумен Тихон, он меня давно знает по вкладам в монастырскую казну. В трудники (это у них, Рыжик, вроде как кандидаты в монахи, испытательный срок, на чёрной работе) можно было бы сразу приписаться… Но – Господь не хочет, чтоб я собой обитель святую поганил. Проклятие на мне! Мурычихино проклятие, и пока оно на мне – нет мне ходу в Дом Божий…» И – всё. И вижу: хоть иконы не снял, а молиться по десять раз на дню перестал. Ну, думаю, чем бы дитя не тешилось… Однако, представляешь, и не запил снова, вот чему я удивилась-то, Рыжий!»
…Переведя взгляд с меня на реку, Галина стала, как мне показалось – ни с того, ни с сего – рассказывать, что ледоход на Великой в этом году был не очень сильным, и полая вода быстро сошла, и к концу апреля Степановский лужок почти совсем подсох. А дальше… Дальше я почти без купюр привожу последнюю часть её рассказа. Финал её печальной исповеди, прозвучавшей на этом лужке, у земляного маленького причала с дощатыми мостками.
……………………………………………………………………….
«…К Пасхе дело шло и к Первомаю, они же в этом году в один день были. Приезжаю домой, смотрю: Юркина «Тойота» стоит у дома, значит, думаю, он опять за руль сел. Захожу, батюшки-светы! – сидит за столом, глядит на меня – бритый! Бороду снял… И в костюме, и в рубашке с галстуком, и запонки у него, гляжу – золотые с хрусталём, я аж вздрогнула: запонок у него много было, любил он их, но те, что тогда у него в рукавах были вдеты – особые, – я их ему подарила тыщу лет назад, когда мы с ним в загс собирались. Ну, я, чтоб не спугнуть, виду не подала, но захожу в столовую, смотрю – Господи, на столе в вазе цельный букет роз, самых свежих, пышных таких, где он только добыл их? А на столе – коньяк, шампанское, сервировка на двоих и всякая еда праздничная… Тут уж я вовсе удивилась, – по какому поводу, говорю? До Пасхи-то ещё два дня, пост ещё идёт, что ж ты его нарушаешь? А он мне в ответ: «Эх, Галка, на мне грехов – как репьёв на псе паршивом, так что это самый малый грех мой, что сегодня оскоромлюсь… А повод? что ж ты, Зешка моя, забыла? – ведь в этот день мы с тобой жить начали. Не поженились, не зарегистрировались, а – жить начали, ты ко мне в этот день прибежала, когда я со службы вернулся!»
…А я и впрямь за всеми ужасами этими, дура, забыла про этот наш с ним день самый счастливый, а в прежние-то годы мы всегда с ним в этот день пировали. Смотрю я на него: вроде бы прежний Юрчик, даже улыбка у него появилась… Я прям-таки расплакалась: неужель, думаю, не погубит его эта «белая кровь», неужель и вбыль у него нутро сильней, чем радиация? неужель всё к добру пойдёт у нас опять? Стою, и слёзы сами собой текут… А он меня утешать-обнимать, а он мне, как встарь – «Зешечка моя сладкая!», за стол усадил, наливает мне, угощает с шутками всякими, как ухажёр девчонку, тосты произносит за меня да за любовь нашу… И опять: обнимает, целует, сначала так, утешительно, а потом уже… Горячо, сильно. Ох, Рыжик, дальше я тебе не скажу ничего!
…Одно только скажу: таким он и в молодости-то не был. Сколько времени мы с ним любились, сколько он меня ласкал, терзал, до безумия доводил – не помню, а только не час и не два. Только что на потолке я с ним не побывала!.. Заснула уж вовсе без сил, просто даже разум помутился от сладости…
…Просыпаюсь ночью поздней – Юрчика рядом нет. Смотрю у него в комнате – тоже нет. И нигде в доме. И одежды той, что была на нём, того костюма, туфель – тоже нет. Накидываю халат, на крыльцо выхожу – нет его «Тойоты». Ну, сначала-то я не расстроилась, так подумала: решил проветриться, освежиться, раз к нему лихость вернулась. Он и в прежние времена, бывало, «для разрядки нервов» иногда под утро носился на машине с бешеной скоростью… Сижу, но заснуть не могу. Полчаса так прошло, наверно… А дело уж к утру, часов, помнится, около пяти.
Вдруг – звонок, не телефонный, а от калитки. Смотрю в окно: машина стоит, по виду – «ментовка». Ну, я быстренько оделась, выбегаю, а сама чувствую – колотит меня! что-то внутри нехорошее меня дёргает! …У калитки сержант милицейский, немного знакомый. Говорит мне, что его по рации другой мент вызвонил, старший, и приказал срочно ехать к нашему дому и меня к рации подозвать. Подхожу к машине, трубку беру, а это, оказывается, наш с Юркой лейтенант, ну, из тех, которые не просто «схвачены», но приятельствуют с нами давно уже. Вот он мне и говорит по рации: Галя, этого сержанта отпустите, чтоб он ничего не знал, а сами на своей машине как можно скорей приезжайте к новому мосту, на берег к самой реке, со стороны Степановского лужка. Не спрашивайте, говорит, езжайте немедленно! А голос у него такой, что у меня душа в пятки ушла, хоть баба я не из робких.
Ну, минут через двадцать я уже там была – то есть, вот тут, где мы с тобой и стоим сейчас. А уже время утреннее наступало, да и весна, самый конец апреля, уже развидняться начало немножко… Так что когда я сюда подъехала, да ещё в четыре фары мы тут всё осветили – так я сразу всё и увидела…»
………………………………………………………………………..
…Лейтенант, о котором говорила Галка, в ту ночь был дежурным по району вокруг моста. Двух своих подчинённых он ненадолго отпустил перекусить в круглосуточную «комковую» забегаловку на набережной, а сам решил съехать вниз, к Степановскому лужку. На то была своя причина: недавно, там прогремел взрыв, невесть как устроенный, – то ли разборка между двумя местными бандами шла, то ли что другое, но только у самого моста, внизу, обнаружили останки взорванной машины. Конечно, железобетонный великан, соединивший два крутых берега, не мог быть поколеблен такими взрывами, но всё же с тех пор дежурные милицейские группы на машинах на всякий случай осматривали береговые кромки у моста и под ним… Вот и этот лейтенант подруливал по ещё не совсем просохшей дорожке к мосту, когда неподалёку от него увидел стоящую «Тойоту». По марке и по номеру он быстро понял, что это была машина Юрчика. Затем он осветил фарами окрестность – и увидел, что на краю маленького земляного причала, на недавно восстановленных после половодья мостках кто-то лежит…
Юрчик рассчитал всё очень точно. Машина была заперта и поставлена на «сирену», открыть её могла только Галя. Вода была ещё высока, и дощатые мостки лишь чуть-чуть возвышались над нею. Он аккуратно положил своё тело на доски, так, чтобы оно не свалилось с них в реку после того, как его покинет сознание, слегка навис плечами над водой и – опустил в воду свою голову. Бедовую голову свою…
Таким увидел его дежурный милицейский лейтенант, таким увидела его и Галка Зехова.
…Дальше всё было просто и страшно в своей простоте. Лейтенант положил тело Юрчика в свою машину и взял на буксир его «Тойоту», за руль которой села уже вдовая Галка. Её «Вольво» он доставил к дому владелицы позже… Тело Юрчика в почти сухом костюме было положено дома на диван. («Лежал он, смотрю – разбудить хочется, вроде просто спит, ровно ничего с ним и не произошло», – вспоминала моя односельчанка). Галка вызвала «своих», надёжных врачей. Они зафиксировали смерть от алкогольного отравления. Никто ничего не узнал.
Правда, слухи о том, что у Юрчика не всё было в порядке со здоровьем, давно уже носились среди деловых и просто давних добрых знакомых этой четы. Но даже оба их сына до конца были уверены, что у отца развивается какая-то форма рака. Вдовой эта версия не отвергалась, ибо подкрепляла собой другую – о смерти от алкогольного отравления. Мужики на поминках сочувственно вздыхали: «А что ж ему оставалось? – ждать, что ли, на трезвую голову, когда немыслимые муки настанут, от них загнуться? – нет, правильно Юрка сделал – хоть помер не в тоске!…»
Так погиб Юрчик, мой приятель детских лет, мой бывший односельчанин… Мой спаситель.
………………………………………………………………………
«Галя, а ты всё-таки не допускаешь мысли, что… что он, ну, не совсем сам… что кто-то ему помог?» – спросил я.
…Уже вечерело. На дальней излуке стало обозначаться облачко тумана над водой. Красное, золотое, зелёное, розовое, голубоватое – всеми этими красками играл воздух вечера, августовского вечера, плывшего меж двумя крутыми берегами моей родной реки. И реки Юрчика. И реки той женщины, что была с детских лет и до последнего его часа его единственной любовью.
На мой вопрос она ответила не сразу. То есть – просто ничего не ответила. Она долго копалась в своей сумочке, сделанной из тончайшей кожи какого-то неведомого мне экзотического животного. Наконец она извлекла из сумочки другую, совсем маленькую, замшевую, а из неё – сложенный вдвое лист бумаги. Я заметил, что в этой замшевой сумочке не было больше ничего: она предназначалась для хранения именно этого листа бумаги. «Читай, – сказала Галка. – Тебе первому показываю, да и последнему тоже, наверное. Это я тем же утром у него в комнате на столе нашла. Всегда с собой ношу…»
Крупным, неровным, корявым, почти детским почерком на этом листе было написано:
«Галочка, Зешка моя, ни в чём себя не вини. Я виноват во всём сам, я сам и ухожу. Жить мне больше нельзя. Бог не велит, а Мурычиха к себе зовёт. Не ругай меня. Я люблю тебя. Береги себя и детей.
Твой Георгий».
…А я-то уже и забыл, что имя Юрчика было – Георгий. В честь маршала Жукова.
………………………………………………………………….
Галя Зехова уехала на своей иномарке домой. Мы договорились, что я или этим вечером или назавтра позвоню ей и приду в гости. Но, забегая вперёд, скажу, что я не позвонил и не пришёл. Почему – объяснять трудно, да и незачем объяснять. У кого есть ум и сердце – сами поймут. А у кого нет, те… Тем, вообще, думаю, нет никакого дела до всего, что я вам здесь рассказал.
Солнце уже близилось к горизонту. Я опять взошёл на этот маленький причал, на земляной мыс, и сел на тёплые доски мостков. Несколько минут сидел, курил, смотрел на воду. И вдруг мне явственно послышалось, что меня кто-то окликнул. Причём по имени, а не по деревенскому прозвищу. Я оглянулся.
На берегу, у самой воды стояла старуха.
Это была не просто старая – но очень старая, просто древняя, ветхая женщина. И одета она была не просто в старьё – но именно в лохмотья. …Как бы худо и бедно ни одевались нынешние пожилые женщины, оказавшиеся в одиночестве и в нищете, таких лохмотьев не носит ни одна из них. Они изодранными клочьями тряпья свисали с её сгорбленного иссохшего тела… Старуха стояла в нескольких шагах от меня, и я мог разглядеть её лицо. Оно всё состояло из морщин. Такими же – и в чёрных струпьях – были её босые ноги.
Единственное, что я не мог разглядеть в облике этой старухи, – глаза. Они были почти наглухо закрыты свисавшими лохмами седых волос. И тут же мне бросилось в глаза, что голова её была покрыта вовсе не лохмотьями, а чёрным и чистым платком с кистями и с серебряной вышивкой. Вдовий плат этой старухи был изузорен косыми крестами – древними, дохристианскими знаками славянства.
И не была эта старуха, стоящая на берегу и опиравшаяся на клюку, похожа на нищенку, готовую просить у меня милостыню. А похожа она была на… Проще всего было бы сказать, что сразу же узнал её. Нет, это была не только та знахарка, что когда-то здесь, рядом, в своей избёнке отогревала нас с Юрчиком после нашего ледового купания. Она была похожа и на мою покойную бабушку. И на всех пожилых женщин нашей древней деревни, нашего русского села.
И с ног босых до чёрного платка она была облита золотом! – закатное солнце омывало её и покрывало её своим червонно-огненным светом…
Оцепеневший, смотрел я на эту старуху, не в силах произнести ни слова. Она заговорила сама. Она подняла свою клюку и костистой ветхой рукой нацелила эту клюку в меня. Но не швырнула клюкой в меня, а только погрозила ею. Раскрылся чёрный провал старухиного рта, и три раза она произнесла одни и те же слова укора и упрёка, словно каркнула три раза, грозя мне клюкой:
«Не спас Юрку! Не спас Юрку! Не спас Юрку!»
И тут я увидел её глаза. Не было глаз, не было зениц, глазных яблок в её глазницах – там полыхал огненно-золотой жар. Он лучами выплеснулся из её глазниц, – и тут я заметил, что ручка клюки, воздетой над головой старухи, не была деревянной. То была изогнутая полоса металла с лезвием на нижней кромке. Её сверкание и огненно-золотой жар, лучами вырвавшийся из глаз старухи, ослепили меня. И оглушили, и ошеломили. Я зажмурил глаза и закрыл из ладонями. И ещё раз над рекой, перелетая по её широкой ровной глади от берега к берегу и возвращаясь обратно, прозвучал троекратный, полный гнева, укора и отчаяния, свистяще-каркающий возглас этой – давно умершей – старухи, троекратный вопль самой нашей, тоже уже умершей деревни:
«Не спас Юрку! Не спас Юрку! Не спас Юрку!..»
…Я открыл глаза. На берегу не было никого, хотя с закрытыми глазами я пребывал два-три мгновенья, не больше. Но на прибрежном песке, на том месте, где только что стояла старуха с клюкой, не виднелось никаких отпечатков её босых ступней. Но от крутояра к другому крутояру продолжало перелетать затихающее троекратное эхо её возгласа: «Не спас!.. Не спас… Не… спас…»
Солнце уже скрывалось. Я сидел на тех самых досках мостков, на которых встретил свой последний миг Юрчик. Я сидел на том самом месте берега моего детства, где когда-то мог погибнуть в двенадцать лет. Здесь меня спас Юрчик. Здесь он захлебнулся водой нашей с ним родной реки.
И некому было спасти его. И он ушёл, никем не удерживаемый.
Вот и всё о Юрчике.
………………………………………………………………………….
Месяца через три после этой встречи я снова навестил отца, приехал в Талабск. И однажды, глухим дождливо-снежным часом поздней осени решил позвонить Галке Зеховой, узнать, как она живёт. И даже вздрогнул, услышав в трубке молодой мужской голос – до того он был похож на голос молодого Юрчика: звучный, сильный, многоцветный. Мне отвечал младший – собственный, а не приёмный – сын моего покойного приятеля. В ответ на мою просьбу позвать к телефону его мать он помолчал, потом сказал, что мама уехала за границу. Надолго… Я вздохнул, поблагодарил его и уже собрался положить трубку.
…когда вдруг в ней раздалось: «Подождите, а кто это?» Я назвал себя. В трубке опять воцарилось молчание, потом послышался шелест каких-то бумаг. «Скажите, – спросил сын Юрчика и Галки, – вы тот кого они звали Рыжиком?» Получив мой утвердительный ответ, он сказал: «Мама тут мне написала, сказать вам, если вы позвоните…»
«А что случилось с нею?!» – встревоженно спросил я.
«Да ничего, – ответил он. – Мама просила передать вам, если вы позвоните, что она теперь в Толге».
«Где-где?!» – не понял я.
«В Толге… Под Ярославлем такое место… Там недавно монастырь женский открылся. Вот мама теперь там и живёт».
……………………………………………………………………..
И, наконец, нечто вроде эпилога.
В мои, что называется, творческие планы не входило писать этот эпилог. Мне казалось, что точка в моём повествовании поставлена твёрдая. Что всё дальнейшее, могущее произойти как с вдовой Юрчика, так и с другими моими друзьями-товарищами детских и отроческих лет – это уже события для другой книги. Или для других книг. Ведь книга, которую вы сейчас прочитали – прежде всего о Юрчике. О его жизни. И о его смерти – о гибели его. А со смертью героя книги она неизбежно должна окончиться. Но…
Не знаю, насколько для наших дней и для всех нас справедливо утверждение Льва Толстого, которое он не раз повторял устами своих героев – «Всё образуется!» Дай-то Бог, чтобы «великий Лев» тут оказался полностью прав когда-либо… Но вот другое его пророчество мне кажется совершенно сбывшимся. Как-то Лев Николаевич написал, что настанут такие времена, когда писателям ничего не надо будет придумывать, сочинять сюжеты, разрабатывать образы героев, напрягать творческую фантазию – и так далее: надобно будет всего лишь записывать то, что предлагают нам время и действительность. Они, утверждал классик, станут ярче и богаче любых картин, созданных воображением. Похоже, что на сей день именно это и произошло.
Так и появился этот эпилог. Или – послесловие…
…Миновали зима и весна, и в разгаре лета, и в сердцевине последнего десятилетия нашего двадцатого века я оказался в Ярославле, точней – на ярославской земле, где некогда родился и подолгу жил поэт, мучительно размышлявший над вопросом «Кому на Руси жить хорошо?», сформулировавший этот вопрос в гениальной поэме и оставивший его разрешение потомкам. То есть – нам с вами. Попросту говоря, оказался я на празднике некрасовской поэзии. И случилось так, что любезные руководители этой древнерусской губернии предложили нам, нескольким ведущим участникам этого народного торжества, побывать в возрождённой Толге, в святой православной обители, где женщины, ушедшие от суетного мира, молятся за всех нас, грешных. Где они, не покладая рук, труждаются на восстановлении некогда достославной Толги, многие годы пребывавшей в мерзости запустения, почти в руинах… Такие слова прозвучали в приглашении наших гостеприимных хозяев. Надо ли говорить, что все мы этому приглашению были рады. А у меня, сами понимаете, имелась и своя, «частная» причина для такой радости.
«Не покладая рук» – очень мягко сказано. Мало кто из нас, мирян, может представить себе всю тяжесть того поистине ломового труда, с которым ежедневно справляются руки зрелых, иногда и пожилых, а иногда и очень юных женщин, зовущих себя «Толгскими сестрами во Христе». Не «сёстрами», заметьте - с е с т р а м и …
Но настоятельница обители, тепло и любезно принявшая нас, разговаривала с нами самим простым и даже, как мне показалось, очень уж «мирским» языком. Уже потом, покинув Толгу, я понял: этой женщине, люто замотанной тьмою сугубо «завхозовских» забот, вроде добычи кирпича, цемента и гвоздей, попросту не до витиеватости церковно-архаичного стиля в разговоре, не до всех этих «паки» и «зело», этим языком она беседует с Богом и сестрами. Но прекрасен был тот простой и ясный русский язык, которым она говорила с нами…