Станислав золотцев
Вид материала | Документы |
- Морской Корпус Героев Севастополя г. Москва Дуэт Подольский Дмитрий, Махонин Станислав, 48.35kb.
- Смирнов Станислав Алексеевич, регистрационный номер в реестре адвокатов Владимирской, 178.85kb.
- Петрухин Станислав Михайлович, Жеребцов Алексей Юрьевич, Комогорцев Игорь Борисович,, 37.1kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4810.26kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4809.93kb.
- Станислав Харин, 560.1kb.
- Орская навигация, 48.92kb.
- Станислав Хромов, 1980.26kb.
- Станислав Гроф, 3939.88kb.
- Станислав Куняев, 4451.14kb.
Станислав ЗОЛОТЦЕВ
МОЙ СПАСИТЕЛЬ
Повествование о жизни и смерти моего ровесника
«Каждый помнит какую-то русскую реку…»
Владимир Набоков, «Русская река»
1.
Юрчик умер!..
Не стало ещё одного моего сверстника, приятеля детских лет – давних, но незабытых… Эту горькую весть я услышал совершенно случайно: шёл мимо Ленинградского вокзала, и меня с высокого каменного крыльца окликнул по имени седеющий и лысеющий человек. Встреться он мне в толпе, на ходу – может и не узнал бы его. Виделись-то мы в последний раз лет пятнадцать назад, если не больше, в нашей родной деревне, тогда ещё не стёртой с лица земли наступающим городом. За эти годы мы и сверстники наши и превратились вот в таких, седеющих и лысеющих, кого новая молодёжь фамильярно окликает то «батя!», а то и «дед!», справедливо, ведь у многих уже внуки растут… Мой бывший односельчанин ставил на тачку носильщика чемоданы, баулы, сумки и прочую дорожную кладь. Он, оказывается, помогал перебираться какому-то своему родственнику на «историческую родину»: тот с детства жил в Средней Азии, а теперь вот вынужден был бежать оттуда…
После объятий, лобызаний и крепких шлепков друг другу по плечам и по спине я проводил земляка до поезда. Мы шли позади носильщика и лихорадочно, как водится в таких случаях, перебирали в разговоре имена общих давних товарищей, приятелей мальчишеских лет: кто где, кто как, кого куда занесло и кто откуда вернулся… Разместив, разложив и распихав вещи в купе, мы выскочили на перрон и ещё минут десять стояли около вагона, покуривая и наскоро обсуждая «текущий момент» наших судеб. И, уже когда проводница зычным голосом стала загонять людей в вагоны, мой земляк хлопнул себя по лбу: «Да, совсем забыл тебе сказать: Юрчик помер!»
«Как помер, когда? Чего ж мне никто из наших не дал знать?!» – вскинулся я.
«Как помер, как помер, – проворчал он. – Не знаешь, что ли, как нынче мужики в основном-то на тот свет сигают? «Рояля» опился, вот как… Недавно мы его похоронили, вся наша прежняя шайка-лейка из Кресток собралась, ну, почти все ребята наши… А звонить-то тебе звонили, кто твой московский телефон знает, Серый там, Горшок, они тебе звонили, да не дозвонились сначала, а потом уж не до того было. А жаль, кому-кому, а тебе-то надо было бы его в последнюю дорожку проводить… Ну, ладно, бывай, поезд уже двинулся, видишь, – как приедешь в Талабск, забегай ко мне, мы с тобой его помянем… Бывай! – и мой бывший односельчанин прыгнул в вагон.
…………………………………………………..
Домой я шёл в каком-то остолбенении. Конечно, узнавать о смерти любого человека, даже не очень тебе знакомого или даже вовсе незнакомого, но по крупному счёту ничего плохого никому не сотворившего – дело всегда невесёлое. Однако в более чем зрелом возрасте, да в наши окровавленные и огнём облизанные времена пора бы, кажется, перестать такие недобрые новости принимать близко к сердцу, иначе оно не выдержит… Совестно сказать, но привык и я без особой боли узнавать о том, что тот или иной из моих давних знакомцев, сверстников и товарищей по школе, по спорту или иным мальчишеским увлечениям, по танцплощадкам, по заводской юности – уже ушёл, как говорится, в лучший мир… Чуть ли не в каждый мой приезд на родину острыми камушками, а то и валунами падали на сердце такие вести: то один утонул на рыбалке, то другой разбился на машине или на тракторе, то третий сам под колёса угодил. А тот найден утром с ножевой смертельной раной у местного кабака, а этого хватил кондратий во время бракоразводного процесса, затянувшегося по причине дележа имущества. Про смерть некоторых моих ровесников можно сказать штампованной, но верной формулировкой, – «Сгорел на работе», – да, бывало и такое…
Кое-кто из ребят встретил свой последний час в бою – или, по крайней мере, в боевой обстановке, ситуации всем известны: стычки на границе, просто армейские маневры, потом – в афганских городах и пустынях, а уж в последние годы – по всем южным окраинам разрушенного Союза. И гибли-то, в основном, те бывшие мальчишки, что когда-то блистали в спортзалах, на стадионах и ипподромах, срывали аплодисменты на лыжне – или просто по «праву сильного» верховодили в мальчишеских ватагах. Лучшие!
…Смотрю я на желтеющие и тускнеющие фотографии, запечатлевшие меня то среди одноклассников, то среди ребят, давним летом собравшихся в лодочный поход, – и мысленно ставлю крестик над каждым третьим. Да, по крайней мере треть из моих земляков-сверстников не дожили до полувека. Вот ведь судьба у поколения!
…Вот и говорю: казалось бы, пора и привыкнуть к подобным чёрным вестям, и вроде бы действительно привык уже, но – Юрчик! Юрчик – это совсем другое дело… «Рояля» опился!»… Скорбная новость о нём, услышанная на вокзале, меня просто оглоушила. Было почему…
Во-первых, смерть Юрчика пробила первую брешь в нашей деревенской ватаге мальчишек, – ватаге исчезнувшей, как сама наша пригородная деревня, но, как и деревня, существующая в нас, бывших детях сельских, в памяти наших уже немолодых мужских сердец. Безглазая старуха за все минувшие десятилетия не срезала своей косой никого из нас, из примерно полутора десятка ребят, выраставших в деревне Крестки под городом Талабском, родившихся в ней либо перед Победой, либо вскоре после неё. Сам я радостно удивляюсь этому нашему «коллективному» везению… Те напасти и несчастья, о которых было сказано, довели до гробовой доски многих моих сугубо городских корешей, ребят с окраин Талабска, а нас, крестовских, почему-то пощадили. Не ведаю, почему так милостиво с нами судьба обошлась… Может, сельский корень наш покрепче оказался, а, может, именно потому, что, не пощадив наше село (а Крестки были именно селом когда-то, с малой церковкой своей), Всевышний, Провидение, Время и что ещё угодно из вышних сил пощадил его детей. Чтобы продолжало жить это исчезнувшее село хотя бы в их душах. Своего рода компенсация свыше, если хотите…
Конечно, не миновали бывших крестовских мальчишек иные беды и пагубы. И от тюрьмы кое-кто не уберёгся, отсидел свои, хоть и небольшие, сроки. От сумы… ну, тут как сказать: все мы, по-моему, с нею сейчас ходим в той или иной мере, каждый со своею. Но в полное нищенство никто из моих сверстников-односельчан не впал, это точно. Не тот народ, чтобы руки опускать да сдаваться на милость лихолетью… Словом, всякое бывало в судьбах ребят из нашей деревенской «шайки-лейки» – однако ни одна судьба ещё не обрывалась.
Юрчик стал первым из нас, покинувшим сей бренный мир.
Но это – лишь во-первых. Главное, почему весть о смерти Юрчика вышибла меня из равновесия – в ином. Тот мой бывший односельчанин, что сообщил мне эту весть, не случайно заметил, стоя у вагона: «Кому-кому, а тебе-то надо было бы его в последнюю дорожку проводить…» Он был совершенно прав. Если бы не Юрчик – меня бы уже несколько десятилетий не было на свете. Я бы погиб в двенадцать лет.
Юрчику выпала участь стать моим спасителем.
Надо сказать, что мы не зря так величали этого мальчишку, которого его отец-фронтовик назвал в честь полководца Жукова Георгием. Помнится, мать (а, верней, мачеха) звала его Егоркой, но в нашей мальчишеской компании это имя не прижилось, он стал у нас сначала Юркой, а потом, уже навсегда – Юрчиком. И это своё полуимя-полупрозвище он совершенно оправдывал…
Из нас он был самым низкорослым: помнится, все мы, войдя в «переломный» возраст, потянулись вверх, как вешняя трава под ливнями и солнцем, а он всё оставался коротышом. Но зато уж в остальных качествах, ценимых среди мальчишек, он всех нас обогнал. Юркость, ловкость, вёрткость у него были просто невероятными. Всюду он носился, не сидел ни минутки на месте, быстрый и подвижный, как ртуть, юркий, словно угорь или змейка… В набегах на сады соседних деревень (свои-то мы не трогали, знали, чем для нас это могло кончиться) он проскальзывал и между жердей в заборе, и меж рядами колючей проволоки, не заработав ни царапины. Гибкий, мускулистый, «каляный», он вырывался из самых крепких и цепких рук противника, когда мы не в шутку «стыкались», взаправду дрались с мальчишками опять-таки из соседних деревень или с городскими, и, нередко, подпрыгнув как мячик, разбивал нос тому, кто был его длинней головы на две…
В летние месяцы мы гоняли колхозных, а потом и совхозных лошадей в ночное, на луговые поймы реки Великой, либо в дальние луга, в «паствы». Так вот, Юрчик, в отличие от всех нас, даже тех, кто тянул на титул «дылды», не вскарабкивался на крутобокую крестьянскую конягу, предварительно подведя её к перекладине или к иной подпорке, – он буквально вспрыгивал на лошадь! упруго подскакивал, вцеплялся в холку, потом легко забрасывал своё маленькое тело на круп. И когда, бывало, падал с неё на всём скаку – так тоже подпрыгивал мячиком и вставал тут же на ноги без единого синяка; вот уж в чём мы все ему завидовали!
Таков был Юрчик, низкорослый крепыш из деревни Крестки, товарищ моих детских лет… Вот эти-то его юркость, ловкость, «каляность» и «прыгучесть» как раз и сослужили самую добрую службу - не столько ему, сколько мне, когда он спас меня от неминуемой гибели.
………………………………………………………….
Ледоходы во времена нашего детства, в пятидесятые годы, были просто могучими. Никаким пером не описать того безумия взбунтовавшейся против льда речной стихии, того сумасшествия, которое являла собой несущаяся меж двумя берегами ледяная лавина. Что там река Великая, которая действительно становится большой, широкой в самом нижнем своём течении, спадая в Талабское озеро, – даже малые её притоки, спокойные лесные и луговые речушки обращались тогда ревущими и грохочущими потоками льда. Они сшибали на своём пути не только деревянные мостки, но порой и самые крепкие мосты на большаках и шоссейках… Это в более поздние годы, когда по всему нашему краю прокатилось бедствие, именуемое как бы в насмешку «мелиорацией» (то есть – «улучшением»), когда были порублены и сведены многие леса и рощи на водоохранных землях, когда иссохли, иссякли сотни родников, погибли сотни ручьёв и речушек, а множество добрых низинных лугов обратились либо в болотины, либо в никому не нужные пустоши, – вот тогда-то и стала мелеть Великая, и ледоходы на ней стали потише. Полая вода её притоков перестала с прежней силой подтачивать изнутри ледяной прочный панцирь, в напоре половодья уже не гуляло прежнее буйство. И отпала надобность взрывать толом и динамитом ледяные заторы на излуках, – и сам этот ледяной панцирь уже не был столь толстым, как раньше, и устанавливался он всего месяца на два по-настоящему. И ледоход стал просто достаточно мерным и спокойным движением льдин по водной поверхности, – он перестал быть стихией. А прежде! – прежде…
…Громадные льдины казались одушевлёнными существами, которые на бегу, на скаку и в полёте сшибаются друг с другом в смертельной, роковой битве. Они дыбились, порой вставая вертикально, одна глыба ударялась о другую, тут же на них наталкивалась третья, и с грохотом они рушились на воду, на льдины, плывшие по ней; со стороны казалось, что это взрывается бомба немалой силы, – столбами взлетали осколки льда и выплески воды. А нередко, когда такие сшибки происходили подле берега, бывало и так, что какая-то льдина вылетала под ударами других на сушу на ещё не залитую половодьем низину, и сам я не раз видел, как от этих падающих льдин ломались молодые деревья, на брёвнышки разлетались баньки, на доски – сараи, поставленные у реки…
Да и в городе ледоход напоминал многим жителям о необоримой силе природы… Вот – Ольгинский мост, главный мост через реку Великую, а прежде он был и единственным. Сейчас он перестроен в железобетоне, а я помню его таким, каким он поставлен в начале века, на каменных опорах – «быках», с красивыми ажурными арками по обе стороны. Ольгинским он звался – и теперь снова так величается потому, что одиннадцать веков назад на этом месте был паром, и перевозчицей на нём трудилась юная девица Ольга – будущая Великая, Святая и Равноапостольная Княгиня, первая христианка на Руси, будущая жена князя Игоря, здесь-то он и повстречал её впервые, и полюбил… А после Великой Отечественной мост несколько десятилетий носил имя сначала Красной, а потом Советской Армии. Так вот, случалось и такое: когда ледоход был особенно могучим и достигал своего разгара, по этому мосту прекращалось движение машин, хотя, казалось бы, никакими ударами ледяных потоков не сокрушить эти каменные устои. Но стоило постоять на мосту в такие часы – и ты начинал всем своим телом и всей душой слушать невероятную силу, гремящую внизу: весь этот гигант, каменный и железный, дрожал и ходил ходуном. И при каждом сильном ударе льдины по «быку» вибрировали под руками перила, и раздавалось скрипение в железных арках, и трепетали их ажурные пролёты…
А глыбины вместе с водой вылетали на берег, уже облицованный тогда камнем, бились о подножия древних башен и стен Крома – Талабского Кремля, и раскаты от этого боя звучали в тёмной, вековой башенной глуби, в крепостных бойницах, в пустых проёмах звонниц и в сирой тьме множества пустовавших в те поры церквей. И каждое эхо этих раскатов перекликалось с другим, и влажный, вешний воздух в городе, в граде Святой Ольги и Александра Невского, словно электричеством, был пронизан и пропитан этой громовой и гудящей перекличкой пробужденных сил природы!
Не ради того, чтобы потрясти ваше воображение картиной разбушевавшейся земной мощи, я описываю вам ледоходы былых времён на моей родине, – в наши дни воображение человека не потрясают уже никакие картины самых лютых бедствий, природой или самими людьми содеянных. С «голубого экрана» летит сообщение: погиб самолёт с несколькими сотнями пассажиров, наводнение уничтожило полгорода, террористы или власть имущие расстреляли ещё полгорода, идут кадры, показывающие убитых, – а нам хоть бы что! Сидим за столом, чавкаем, пьём, смеёмся. Лишь изредка, бросив взгляд на «ящик», ахнем, – «Надо же!» Так что знаю: не потрясти.
Просто я хотел сказать, что в те давние годы, каждый раз, когда реки освобождались от ледового полона, у людей, особенно сельских, а тем более – у мальчишек, в душах царило необычное состояние: смесь тревоги с какой-то странной радостью. Все были чуть более возбуждены, чем обычно, и в разговорах то и дело слышалось: «Ну, как на реке?», «Лёд-то пошёл уже?», – «Какое там пошёл! целик стоит, закрайки совсем ещё узкие…»
Вот к этим-то закрайкам на реке Великой мы, несколько мальчишек, и направились после школы. Тут надобно вам объяснить про эти закрайки, а заодно и про целик, а также и про то, почему столь большое внимание уделялось им в разговорах, особенно мужских… Ну, целик – ясно, целый, ещё недвижный слой льда, пусть даже и сильно подтаявший, – но на нём ещё можно сидеть и рыбачить. Тут ключевое слово для мужиков – рыба. «Рыбья охота», «дело водяное» – так ещё зовётся у нас это занятие, которое в прежние века кормило поколения моих предков… Ну, а сокращаться, всерьёз подтаивать целик начинает с краёв, от берегов, его подтачивают и «съедают» проснувшиеся подземные и летящие с крутояров ручьями полые воды. И вдоль каждого берега перед ледоходом образуется полоса чистой, свободной ото льда воды, сначала узкая, потом всё ширящаяся под лучами солнца и под напором начинающегося половодья. Она и есть – закрайка… И, когда вспоминаю детские годы и ту вешнюю пору перед ледоходом – вижу множество взрослых односельчан, высыпавших к закрайкам, со снастями в руках. Главная снасть звалась – «кошок», это такой большой сачок, но его не сверху погружают в воду, а наоборот, держа обеими руками черенок, длинный шест, скреплённый с обручем, на коем держится круглая мешкообразная сеть, подводят его на глубину и медленно поднимают на поверхность. В кошке, в сетчатом мешке, брызгая в глаза сотнями серебряных искорок и осколков света, плещется улов – снетки!
…Вы когда-нибудь лакомились снетками? нет, не сушёными, хотя, конечно, это закуска к пиву лучше всякой воблы, и не снетками в томате из консервной банки, хотя и это деликатес необыкновенный. Нет, приходилось ли вам едать снетка свежего, только что выловленного, зажаренного на большой сковороде – в сметане! Ах… Не едали? – ну, так о чём вообще с вами можно разговаривать…
Снеток, маленькая, с палец, с мизинец, рыбёшка, идёт косяками на нерест в верховьях рек из озера – идёт раньше других рыб, как только образуются эти самые закрайки. Конечно, ту, «частную», «единоличную» ловлю кошками с берега можно назвать браконьерством. – что и было сделано лет через десять после описываемого события: её запретили, и рыбнадзор перед ледоходами стал патрулировать берега. Правда, к нынешним дням сей запрет то ли вроде бы сняли, то ли рыбнадзор перешёл на более крупную добычу, но – снеток на рынках опять в изобилии…
Но я слишком отвлёкся от сути моего повествования. Итак, в тот день, ближе к вечеру часть нашей деревенской ребячьей компании побежала на Великую. Обычно у рек правый берег выше левого, но у главной реки нашего края в её нижнем течении оба берега очень высокие – вниз, к луговинам, к поймам идут неровные зубчатые террасы беловато-серого девонского плитняка, чаще всего покрытые дёрном, заросшие травой и всяким колючим кустарником. Тропа, ведущая вниз по этому плитняковому крутояру, была под мокрой наледью, и мы чуть не кувырком спускались по ней… Юрчик в конце этого спуска и в самом деле раза два проехался кубарем, но – что ему, Юрчику сделается! – подскочил, стряхнулся и первым, хохоча и крича что-то невразумительно-дурашливо-победное, побежал к закрайке по луговине, которая уже почти вся была залита водой.
А, надо сказать, эту луговую пойму у нас называли, да ещё и сейчас кое-кто из старых местных жителей зовут Степановским лужком. Нынче Степановский лужок страшно изуродован: изрыт бульдозерами, заезжен грузовиками, – с одной стороны городские новостройки, а с другой – радиозавод. Вдобавок на нём стоят десятки железных будок, в которые их хозяева загоняют свои моторные лодки. Но даже и сегодня, летом, когда лужок высыхает после половодья, мальчишки вытаскивают руками карасей из ила его обмелевших ямин, – как мы когда-то. И сегодня меж его буграми и холмиками можно нарвать немало луговой мяты и прочих добрых трав, лечебных и целебных… А в годы нашего детства Степановский лужок был, можно сказать, почти заповедным, травы на нём росли по пояс, потому-то мы и гоняли лошадей туда в ночное…
Чтобы уж дать полный портрет того места, рядом с которым чуть не оборвалась моя жизнь, добавлю, что Степановский лужок, как рассказывали наши деды и как повествуют письменные источники, был излюбленным местом отдыха горожан в старое, царское время. Сюда прикатывали на извозчиках, с самоварами, разводили костры, ставили кресла-качалки и ковровые навесы для дам, устраивали временные купальни, в начале века уже и граммофоны с собой привозили, пели, танцевали, словом – гуляли! (Впрочем, в советское, в послевоенное время гуляли тоже вовсю, чему я и сам был свидетель, как и тому, что поздними вечерами меж буграми и кустами лужка гнездилось в летнее время множество парочек, – сценки происходили не для детских глаз…)
Но не только гуляли, – была у этого лужка ещё и несколько зловещая слава в дореволюционную эпоху. Почему-то именно здесь дворянская молодёжь нашего губернского города, а также местные офицеры устраивали дуэли, да-да! – стрелялись, мстя за оскорблённую честь… Помнится, когда я был совсем маленьким, то однажды оказался на Степановском лужке вместе с бабушкой и её старшей сестрой, очень богомольной женщиной: они обе шли на реку полоскать бельё, – вода в реке тогда была чистейшей, и бельё, отполосканное в ней, дышало особой свежестью. И, когда на обратном пути мы шли по тропке вдоль маленького заросшего пруда, моя двоюродная бабушка поставила наземь свою корзину с бельём и перекрестилась. «Ты на что, Дусь, крестишься-то?» – спросила её младшая сестра. И старушка ответила ей, что совсем малой девчонкой, заигравшись здесь с подругами до вечера и сидя в высокой траве, она стала невольной свидетельницей рокового поединка, который и состоялся как раз возле этого крошечного озерка. «Один бабахнул из левольверта, а другой в эту ямину как раз и бултыхнулся! – рассказывала моя двоюродная бабушка. – У нас, девчонок, враз от страху подолы-то мокрые стали. С той поры кажный раз, как тут иду, крещусь, всё тот убитый видится мне, всё мерещится…»
В подтверждение к сказанному я отсылаю вас к роману Вениамина Каверина «Открытая книга». В самом начале сей эпопеи классик советской словесности описал сцену дуэли, происходившей меж двумя юными героями романа, прототипами которых были старший брат автора, будущее светило отечественной медицины Лев Зильбер, и его одноклассник, гимназист старшего класса Первой Губернской мужской гимназии, будущий учёный-филолог и прекрасный писатель Юрий Тынянов. И тот поединок тоже имел место быть на Степановском лужке… Словом, действительно историческое место было уготовлено мне судьбой для ухода на тот свет в двенадцатилетнем возрасте. Но, как вы понимаете, судьба промахнулась: наверное, надо ей было выбрать место поскромней…
…Однако в тот вешний час мне было не до шуток – ещё тогда, когда мы только выбежали на уже покрывавшийся полой водою Степановский лужок. Никакой интуицией я тогда не обладал (да и сегодня-то с ней у меня сложности), а вот что-то защемило в душе, что-то сильней обычного заколотилось моё юное сердчишко, и как-то зябко мне стало, хоть и тепло был я одет, и вовсе почему-то расхотелось мне бежать к закрайке и плавать по ней на одной из малых льдин, отколовшихся от целика. А именно ради этого небезопасного занятия, точней сказать – ради этого опасного озорства мы и прибежали на реку, а не для того, чтобы подсоблять нашим старшим в ловле снетков. Потому что рыбаков-снетколовов в тот час на берегу почти не было: с утра шёл сильный дождь, небо обложили тяжёлые низкие тучи, и, конечно же, знающие мужики понимали – позря мокнуть незачем, в дождь даже снеток не идёт в сетку… Лишь двое-трое взрослых стояли с кошками на прибрежных валунах и пытали «водяную удачу», да наверху, на крутояре, виднелись несколько женщин, наверное, жёны этих рыбаков.
И ледохода в нашей местности никто в тот день не ожидал. Приехавшие днём из города, с базара, бабы рассказывали, что сверху по реке «лёд дошедши» лишь до противоположной окраины города, до железнодорожного моста, а там, по их словам, «ставши как мёртвый». То есть, образовался затор, и его, наверное, будут взрывать. Такое бывало почти каждый год, и потому мы все думали, что до нас ледоход доберётся в крайнем случае ночью, а то и на следующий день.
Потому-то мы без всякой опаски в тот раз решили покататься на льдинах вдоль закрайки. Она была уже большой, метров 20 ширины, кое-где и шире. В одном месте она сужалась: с берега в воду вторгся довольно-таки крупный мыс, длинный бугор из песка, глины и гальки, навороченный и укреплённый местными жителями, чтобы лодки могли причаливать, не царапая днищ, да чтобы женщины опять-таки могли полоскать бельё, стоя на мостках, пристраиваемых каждый год после половодья к этому мысу. А меж ним и целиком незадолго до того мужики из окрестных деревень затащили на мелководье три здоровенных камня – чтобы с мыса, прыгая по ним с одного на другой, можно было перебраться на целик и рыбачить там аж на самой середине реки, сидя над пробитой во льду лункой… А около этих камней, тычась в них и в целик, стояли и медленно плавали как мелкие, так и солидные льдины…
Стоя кто на мысу, кто на камне, а кто уже и на целик запрыгнув, мы, мальчишки, стали подтаскивать к себе наиболее приглянувшиеся из этих льдин с помощью больших суковатых шестов, что в изобилии валялись на берегу, на лужке. Каждый забрался на свою льдину – и началось наше озорное плавание по закрайке, меж берегом и целиком, меж луговиной и широкой полосой льда, ещё прикрывавшего всю реку.
То был звёздный час нашего озорства! то был пик нашей мальчишечьей удали! Мы носились на этих ледовых «водоплавательных сооружениях» по закрайке, вдоль всего Степановского лужка – и поперёк этой речной прибрежной полосы, свободной ото льда, и мы чувствовали себя такими же свободными, как эта вода речная, прибывавшая с каждым днём весны! Мы отталкивались то от речного дна, то от камней, то от целика; мы устремляли наши льдины друг на друга, одна на другую, – о, сумасшедшие! ведь от любого такого столкновения наши «плоты», созданные морозом и водой, могли расколоться на куски, и любой из нас мог тут же ухнуть в воду, – а течение даже не на стремнине, а здесь, у берега, было очень сильным… Но нам всё это было, простите за выражение, «хрен по деревне»: мы носились на своих льдинах с визгом и рёвом, не желая думать ни о какой опасности!
…точно так же наша вольница в летнюю пору неслась во весь опор на лошадях, с гиком, очертя голову, галопом даже под гору, знать не желая о том, что можно и насмерть разбиться, и стать инвалидом на всю жизнь, с костылём ходить весь остатний свой век. Какое там! ведь мы скакали на лихих конях, а не на замотанных пашней и тяглом лошадёнках, ведь мы направляли свои льдины по суровому океанскому простору, а не просто озоровали в прибрежном мелководье, пусть даже и очень рискованно озоровали…
Если вдуматься, вспомнив всё это, то можно сказать: сколько же в нас, мальчишках, ещё только становящихся подростками, было тогда первобытного! Но ведь можно судить и так – сколько же в нас было тогда первозданного. Природного, первородного! – того «первобытного хаоса», из которого только и может состоять основа любой ж и в о й души… Да, конечно, не были мы, огольцы деревенские, «примерными мальчиками»: вспоминать иные наши проделки и сегодня как-то неудобно бывает. Но, видно, и впрямь люди в своём развитии от младенца до старика повторяют все стадии развития человечества. Скажу больше – должны повторять! Должны мальчишки в определённом им возрасте быть настолько вольными по натуре, по природе своей, столько этого самого «первобытного хаоса» иметь в своих, ещё ничем не обожжённых душах, что даже и тревога за свою жизнь, простой инстинкт самосохранения становятся на это время чужеродными и несвойственными им.
Понятия «плохо» или «хорошо» тут не причём. Это – естественно, натурально, это – природа, земные законы её развития… Печально, если, взрослея, человек остаётся мальчиком с ветром в голове, но ещё, по-моему, печальней, когда природа, воля, силы и стихии земные начисто уходят из его души. Кто-то, знаю, радуется, глядя на подростков, словно бы сросшихся с компьютерами и подсчитывающих на них свои доходы и прибыли, не ведающих в своём мальчишеском бытии ни проказ, ни шалостей, ни очарования лесом, рекой, улыбкой соседской девочки, вообще чем-то живым и природным. Быть может, и вырастут бизнесмены – да и то, думается, весьма средние: ведь крупный финансист – это крупная, рисковая, мощная личность, это – натура, то есть – природа. Тот самый «первородный хаос» – пусть даже и в умеренных дозах…
…Добавлю к тому же, что и нам, послевоенных лет мальчишкам сельским, не только озоровать да проказничать доводилось, не только «варначить» и «мазурничать», как говаривалось у нас в былые времена. Каждый, кто рос в деревне прежних лет, помнит: иногда и подросткам не просто работать – ломить, по-взрослому вкалывать приходилось в поле, на своих усадьбах, в доме, в лесу, на сенокосе, на той же речной воде…
Так что безо всякого осуждения, оглядываясь в прошлое, в тот дальний час нашего буйства на льдинах, смотрю я на тех мальчишек, среди которых был и сам. Другое дело, что подобные «шалости на воде», как справедливо пишут до сих пор на фанерных щитах у водоёмов, и впрямь иногда до добра не доводят. В чём мы все и убедились в тот день.
…»Куда несётесь, мазурики?!» – слышали мы от женщин, стоявших на береговом крутояре, когда ещё бежали к закрайке, – «Куда вас нелёгкая несёт?!» А мы весело орали в ответ: «Лёгкая, лёгкая!..» И мужики, те несколько человек, что, несмотря на непогодь, пытали рыбацкую удачу в ловле снетка, тоже крепко обложили нас; у них-то ещё и свои причины были на то, помимо тревоги за нашу безопасность: «И так-то рыба не идёт, а вы тут её всю распугаете, сукины дети!» Но хватать нас за руки и за ноги, преграждать нам путь к воде они не стали. Скорее всего, потому, что были они не из нашей деревни, из соседней да из пригорода, стало быть никакой ответственности за нас особенно не чувствовали, да и дело ли для солидного мужика – гоняться по скользкому льду, лужам и камням за какими-то незнакомыми малявками!.. И, в конце концов, они тоже когда-то были мальчишками и, наверное, понимали, что есть у сопливой вольницы свои неписаные законы, свои права, и не след взрослым их нарушать.
Но я уже говорил, что, когда мы ещё только подбегали к реке, меня охватило какое-то неясное чувство тревоги, неуверенности. Некое предчувствие чего-то неприятного, а, может, даже и страшного… И, в отличие от корешей своих, в тот раз я не только без всякой радости начал вместе с ними наше ритуальное плавание по закрайке. Но товарищи мои были в совершенном восторге, особенно Юрчик: он без умолку вопил, выкрикивал всякие кличи и команды вроде «полный вперёд!», а иногда среди этого его голошения проскальзывало и нечто непечатное.
…Вообще-то мы, тогдашние деревенские ребята, не так уж часто позволяли себе крепкие словечки. Нравы на селе, хоть и далеко уже не патриархальные, были всё-таки ещё довольно строгими, привилегией материться обладали разве что бывшие фронтовики, да и то они делали это лишь когда их что-то сильно допекало. И мальчикам за мат от взрослых доставалось сильней, чем за любые проказы. Наверное, потому, что матерные выражения воспринимались и понимались тогда сельскими русскими людьми в самом буквальном смысле – как слова о надругательстве над чьей-то матерью: а, например, слово «б…» ещё не стало тогда междометием и тоже употреблялось как определение гулящей бабы… Так вот, Юрчик – у него вообще язык был без костей, – Юрчик, носясь с шестом на своей льдине, в озорном восторге выкрикивал и такие, «солёные», или, как тогда говорилось, «скоромные» словечки…
Как в доме у Собакевича всё было похоже на Собакевича, так и у Юрчика всё было подстать ему, юркому, лёгкому и вёрткому. И льдину он себе выбрал маленькую, но продолговатую и как бы заострённую с обеих концов, – словно лодочка ледяная, и легко он курсировал на ней, как бы скользя по воде. И одет он был соответственно: в коротеньком пальтишке, более похожим на пиджачок, и в кирзовых полусапожках… Я же и в те юные годы, видно, отличался более хмурым и тяжеловатым нравом, – как говорил дед, порода у нас такая. И экипировался я для реки гораздо более солидно: надел старую отцовскую куртку со стёганой ватной подкладкой, обшитую брезентом, незаменимую в сырое и холодное время, – но чересчур длинноватую и великоватую для меня в ту пору, не говоря уже о её весе. А на ногах – резиновые сапоги, высокие , с отворотами, тоже великоватые для меня, а под них я натянул поверх тонких носков толстые шерстяные, да ещё и портянки навернул. Да ещё и особая гордость моя – большой треух, рысий, из шкуры той лесной кошки, что некогда встретилась деду в лесу после войны. В таких доспехах неплохо на резком сыром ветру, когда не надо слишком быстро двигаться, их-то я обычно и надевал, отправляясь помогать деду или другим старшим родичам в ловле снетков. Но для того нашего «малого каботажа» на льдинах по закрайке эта экипировка была слишком грузной. Да и льдина, на которой я катался, была неслабой, раза в два с лишним крупней, чем у Юрчика. Видно, она недавно откололась от целика и ещё не успела поэтому распасться на части: при наклоне становилось заметно, что толщина у неё здоровенная. Оттого и управлять её движением по воде было трудновато, а шест я выбрал неудачный – длинную и неуклюжую жердинку, причём без единого сучка, которым, как крюком, можно было бы цепляться за какую-либо твердь в случае чего…
Всё потому, говорю, так получилось, что включился я в это наше «навигационное» озорство не только без радости и без охоты, но и с дурными предчувствиями. Повзрослев, я узнал такое выражение – «потерять к у р а ж », – из лексикона цирковых артистов и людей других профессий, которые нередко требуют риска. Нет этого самого «куража» у тебя, потерял ты его – лучше не берись за дело, не начинай его: плохо кончится… Вот и я тем вешним днём, уже шедшим к вечеру, включился в нашу рисковую забаву, потеряв кураж.
…Не помню точно, сколько времени забавлялись мы своим ледовым плаванием, но, наверное, не больше получаса: темнеть ещё и не начинало, лишь лёгкая синева стала намечаться в воздухе, когда сверху, с крутояра, понеслись к нам громкие женские крики. Вначале мы и не могли разобрать, о чём вопят эти бабы, стоявшие на верху высокого плитнякового берега. Правда, когда я вгляделся, мне сразу бросилось в глаза, что их гораздо больше стало, чем раньше, когда мы ещё только спускались к реке. Тогда они стояли там втроём-вчетвером, а теперь их стало десятка полтора-два, да и не только женщин, виднелись там и мужики, и ребятня, и даже кое-кто из стариков и старух там появился, крича и махая руками, а ребята – прыгая от избытка чувств, смотрели не столько вниз, в нашу сторону, сколько вправо от них, в сторону города, начинавшегося за поворотом реки, смотрели сверху в даль, на речную излуку. И ещё до того, как мы внизу на своих льдинах смогли расслышать и разобрать слова их криков, нам стало ясно, почему они там собрались. Это могло означать только одно – то, что все они кричали:
– Лёд пошёл! Лёд идёт! Л ё д и д ё т !!!..
…И все мы посмотрели со своих льдин туда же, в сторону излуки. Но, естественно, сначала мы ничего не смогли там разглядеть, – лишь через минуту-другую на линии речного поворота показалась белая клубящаяся полоса. Она росла с каждым мигом в наших глазах, и вот она уже выкатилась из-за поворота могучим клубящимся и грохочущим валом, и мы издали услышали этот шум, грохот, шипение и треск, ещё далёкие, но столь же явственные, как крики мужиков, стоящих у закрайки: «Эй, ребята, хорош баловаться, давайте на берег, сигайте скорей!»
Вообще-то ничего страшного для нас не произошло. Между тем местом закрайки, где мы плавали, и фронтом ледохода было чуть меньше километра. Конечно, лёд не просто шёл – он действительно валил по реке сплошным потоком, круша целик, он нёсся на редкость быстро и стремительно, о чём потом с удивлением толковали как о небывалом явлении все местные жители. Но в любом случае до нас он докатился бы лишь минут через двадцать, а то и через полчаса, так нам думалось. Вообще-то нам ничего не думалось в те минуты, кроме одного: скорей бы на берег! И сделать это можно было довольно просто и споро: тем из нас, кто был на своих льдинах ближе к мысу и к валунам, пришвартоваться туда, а тем, кто подальше – причалить к целику, пробежать метров десять-пятнадцать до ближайшего валуна и опять-таки по камням достичь берега. Всё это должно было занять даже при каких-то небольших помехах всего минут пять. Но вот именно – при небольших!..
…Для полноты картины объясню, почему лёд в нашем, в нижнем течении реки Великой вдруг пошёл – да не пошёл, а покатился, понёсся, повалил тайфуном ледяного хаоса и крошева, глыб и груд, смешанных с корягами, брёвнами и мелким мусором. Ведь это – Прибалтика с одной стороны, а с другой – с верховьев реки – Валдайские горы. Тут такие погодно-климатические чудеса случаются, что бывалые синоптики ахают. И молнии в январе не редкость, и вьюга в июне. Ну, а уж сумасшедшей силы ливни по весне – совсем не редкость… Причём идут они порой узкими полосами, но такими плотными, словно сплошной гигантский столп воды встаёт меж небом и землёй. Вот несколько таких водяных столпов и рухнули на реку, на ещё целиковый лёд километрах в шести-семи от нашей прибрежной местности, и, пожалуй, даже фугасная бомбардировка не раздробила бы, не разнесла бы морозный панцирь на воде с такой силой. Чуть не за полчаса вода в реке поднялась метра на полтора и на том не остановилась. Освобождённая стихия льда и воды словно с цепи сорвалась, метнулась вниз, к озеру. Что говорить о разрушениях, о льдинах, например, оказывавшихся чуть ли не на крышах даже двухэтажных городских домов, которые стояли по низинам! Скажу лучше доброе: именно во время того ледохода и половодья в одном из древнейших наших храмов из-под слоёв отвалившейся штукатурки проступили волшебные цвета и краски настенной живописи, – открылась одна из самых уникальных на Руси фресок… Но мы, несколько мальчишек, смотревших на белый вал, который катился вдали по реке в нашу сторону и приближался к нам с каждым мигом, конечно же, думали не о последствиях ледохода, дурных и добрых, а только о том, как бы уцелеть, скорее перебраться на берег.
Так получилось, что мы с Юрчиком, каждый на своей льдине, оказались дальше других и от камней, от мыса, и от береговой кромки. Ближе к целику, к его неровному краю, этот край назывался у нас «заломом». Стало быть, нам с ним оставалось к целику, к залому и подгонять свои ледяные судёнышки. Этим мы тут же и занялись.
Отталкиваясь шестами, мы начали двигаться на льдинах к целику, – и только тут, приблизившись к нему уже в напряжении, слыша стук собственных сердец, мы увидели, что он, целик, целая полоса ещё очень толстого льда – подрагивает. Это бешеный напор воды колотил и поднимал целик снизу… Я оглянулся – за спиной раздавались крики мужиков, стоявших с кошками на берегу, на мысу и на лужке, – «Скорей, скорей давайте! Вода поднимается!» – орали они. И тут мы с Юрчиком оба увидали, что и камни-валуны, каждый немалой высоты, и этот мыс, ещё четверть часа назад достаточно высоко выступавшие из воды, почти совсем скрылись под ней! Нам обоим стало ясно: ещё несколько минут – и, даже если мы выберемся на целик, нам уже будет невозможно перебраться на берег, вода совсем затопит и камни, и мыс, и весь лужок. В страхе мы немножко преувеличили эту опасность – но лишь немножко… А грохот и рёв надвигающегося ледяного шквала слышались всё ощутимей, передний край ледохода, вылетевшего из-за излуки, надвигался на нас неотвратимо и виделся нам уже не полосой, а дыбящейся стеной, – мутно-белое марево уже закрывало от нас окраину города. Мы переглянулись с Юрчиком… и я впервые увидал на его вечно ухмыляющемся и смеющемся лице жуткую гримасу ужаса. Ужаса перед гибелью.
Юрчик первый оттолкнулся шестом ото дна, и его махонькая льдина-лодочка стрелой полетела в целик и острым носом своим вонзилась в уже раскисший залом, в край его зернистой, подточенной толщи. Юрчик потерял равновесие – и соскользнул со льдины в воду!
…Как рассказали мне потом, в тот миг на берегу впервые и услыхали мой истошный вопль. Но никто ничего не понял. Потому что Юрчик, уйдя с головой под воду, уже через долю секунды вынырнул – и не успел я глазом моргнуть, как он оказался стоящим на целике. Точно какой-то пружиной вытолкнуло на лёд его маленькую фигурку. Весь мокрый, он было уже рванулся по льду к скрывающимся под водой камням, но тут раздался мой второй крик: «Юрчик, постой!»
Я тоже оттолкнулся шестом, но руки плохо слушались меня, помню, что я тоже был уже мокрым – под одеждой, от холодного пота, ладони скользили по тяжёлому шесту, и моя здоровенная льдина сдвинулась всего на метр, не больше. Тогда я встал на её задний край и уже не только руками, но и всем телом налёг на шест. Рывок оказался сильным, льдина полетела вперёд, ударилась, врезалась в целик, пробила в его кромке, в заломе, большущую брешь, вошла, наверное, на метр вглубь целика, но, столкнувшись с более прочным слоем льда, сама раскололась от этого удара надвое!
И я тоже оказался под водой. И тоже – с головой!
…Всё это произошло поистине в мгновение ока, так, что я даже не успел перепугаться. Но сразу же успел ощутить другое: лютое, страшное желание как можно скорее ухватиться за твёрдый лёд, подтянуться и выбраться из воды. Только это! – даже и ожога от ледяной воды, омывшей меня с головы до ног, вначале не почувствовал.
И в следующий миг ощутил другое – как тяжело был одет. Рысий треух с меня слетел сразу же, как только я ухнул в воду, и – вот что заставляло меня потом, вспоминая всё это, улыбаться, – когда я вынырнул из-под воды, он вмиг оказался на моей голове снова. Как будто кто-то сверху услужливо надел его на меня… Но длинная отцовская куртка, хоть и была обшита брезентом, тоже вмиг пропиталась ледяной водой. Вода хлынула и в большие мои резиновые сапоги, и они тут же стали пудовыми гирями на ногах.
Но несмотря на эту тяжесть, ледяной влагой облепившую меня, я всё-таки сразу же стал хвататься за лёд, молотя при этом ногами по воде. Самое первое, за что ухватился, оказалось куском от моей льдины, он погрузился под моей тяжестью в глубь, и я вместе с ним, правда, лишь по горло… Потом я несколько мгновений пробивался руками и грудью к прочному слою льда сквозь пористую и зернистую полосу кромки. И, наконец, ухватился, почувствовал и руками, и грудью плотную ледяную твердь – и попытался подтянуться!
…А где был Юрчик, спросите вы, – а он в эти секунды метался чуть поодаль от края льда в поисках хоть какой-то палки, чтобы протянуть её мне: и его жердь, и моя плавали далеко в воде. Но он ничего не нашёл.
…Но сразу же, с первой попытки, я понял: вылезти мне не удастся. Уже насквозь промокшие доспехи мои, леденя всё тело, увеличили мой вес, пожалуй, вдвое. Но даже и не то было самым горестным. Держась за край льда, я почувствовал, что словно какой-то неведомый подводный зверь, а, может, великан, сидящий подо льдом, схватил меня своими лапищами за ноги и тащит меня под лёд. Таким мощным было осатаневшее течение реки подо льдом – оно и затягивало меня в глубь. В смерть…
И тут ещё нечистый заставил меня повернуть на долю мгновенья голову туда, куда вовсе не надо было бы мне смотреть – в ту сторону, откуда двигался ледоход. Конечно, ледяной вал уже сильно приближался к тому месту, где происходило моё злосчастье, – но всё-таки он был ещё достаточно далеко, метров за четыреста-пятьсот, как я сейчас полагаю. А мне, глядящему на эту нараставшую в раскатах грохота стену ледяных глыб, крошева, пены и воды, показалось, что она уже совсем рядом. Что она вот-вот накроет меня!
Судорога свила всего меня. Судорога страха от неминуемой смерти в воде, подо льдом, соединённая с судорогой физической, от начавшегося окоченения в ледяной воде.
Тут-то я и заорал!..
(…А что же те мужики, спросите вы, что же те неудачливые рыболовы, которые находились тогда на берегу, неужели они не попытались спасти мальчишек от смерти? Разумеется, пытались. И уже начали это дело, когда ещё только первый из нас бултыхнулся в воду… Но… в том одно из главных несчастий вообще у нас, у русских, что как только судьба потребует от нас немедленных действий во имя какой-то доброй или даже святой цели, – мы тут же начинаем спорить меж собою: каким путём идти?! Вот так и эти самодеятельные рыбаки: двое из них стали доказывать, что надо пересечь закрайку, подплыть к нам, тонущим, на маленьком плотике. То был вообще-то и не плотик, а несколько досок, сколоченных вместе двумя поперечинами – останки мостков, на которых женщины летом полоскали бельё у мыса, у земляного причала. Двое же других мужиков доказывали, что надо немедля перескочить по камням на целик и добежать по нему до нас. На что их оппоненты отвечали: не успеем, да и целик уже качается и может нас, мужиков, не выдержать, когда по нему побежим!.. Этак спорили они недолго, может – минуты полторы-две, но за это краткое время и произошло то, что произошло…)
Орал я дико!
Что ж тут удивительного, – кто останется немотным, погибая?! Опять-таки – потом рассказывали мне мои приятели-мальчишки: орал я не только благим, но и просто матом. По их рассказам, в моих воплях чаще всего звучали такие слова – «Юрчик!», «мама!», ну, и просто «… мать!» «Мы даже и не думали, что ты такие коленца загибать умеешь!» – говорили они мне, и в их голосах ноты восхищения звучали явно сильней, чем ноты осуждения…
Забегая чуть вперёд, скажу, что, когда следующим вечером мои родители и дед с бабкой обсуждали произошедшее и решали, как меня покарать, то в их глазах сам факт моего озорства на реке, чуть не приведшего меня к гибели, был не единственной моей виной, хотя и главной. А то, что я пытался скрыть произошедшее от старших, стало лишь третьей по счёту моей виной. Вторым по тяжести грехом моим было как раз употребление мною нецензурных слов! и даже то, что я выкрикивал их, находясь на волосок от гибели, не уменьшало моего греха сего, по крайней мере – для моей бабушки. «Царица небесная! – всплёскивала она руками, – отродясь таких словес у нас в дому не слыхалось, откудова он-то их набрался?!» И тут же, спохватившись, понимая, что преувеличила уровень семейной нравственности, а заодно найдя точку опоры для нападок на деда, набрасывалась на него. «Это всё ты, старый бес-дурак, это ты ему в уши грязи-то своей напихал! Чуть что – лаешься по матери, а ребёнок-то всё слышит! Ах, страм-то мне какой, – продолжала причитать она, – соседка-то, Митрофановна, мне говорит: мол, внучок твой вперемешку блажил, то маму звал, то по-матерну ругался, когда на воды барахтался! ох, страмота какая мне на старости!..» И так далее…
…А я, признаюсь, не вижу ничего страшного в такой смеси словесной, как ни кощунственно она по сути и смыслу. Во взрослой, в зрелой полосе моей жизни не раз мне доводилось видеть людей, что называется, в самых экстремальных ситуациях, на краю гибели. И просто – гибнущих и, главное, сознающих, что они погибают. И – каждый раз, без исключения – любой из них одновременно и призывал в отчаянии на помощь себе ту женщину, что когда-то его родила (причём часто – уже ушедшую в мир иной), и выкрикивал самые страшные выражения из того слоя нашего языка, который по уже отмирающей традиции зовётся «непечатным» (всё у нас теперь печатно, любая похабель!), и в котором святое слово «мать» является символом самого грязного бесчестия…
Самое святое, самое светлое, самое родное – и самое низкое, самое подлое и мерзкое проступают воедино в нашей жизни именно тогда, когда ей грозит смертельная опасность. Верх-то берёт светлое и святое, в этом я уверен, будь иначе – не было бы России и русских (а они есть, она есть, мы есть и будем, кто бы ни тщился доказать сегодня обратное). Но, словно заклинание против нечистого, словно оберег против дьявольщины, люди в такие мгновения своей судьбы и в такие минуты нашей Истории, наверное, не могут не произносить слова и выражения, нечистым же и рождённые…
Вот так случилось и со мной, когда я тонул.
Орал я дико!
«Мама!» «Ма-а-ма! мамочка, родненькая!» «Юрчик, Юрчик, … твою мать! помоги!» – вопил я, захлёбываясь.
…Не знаю, кто из писателей первым придумал, что гибнущий человек за одну долю мгновения вспоминает всё, что прожил, всю свою жизнь. Но что это придумано, надуманно – почти убеждён. С кем из людей, побывавших в лапах и когтях смерти и вырвавшихся из них, я ни говорил об этом, – все они утверждали, что ничего подобного не являлось в их сознании, когда они погибали… И мне, когда я судорожно вцеплялся в кромку льда, не вспомнилось ничего из моей, такой ещё короткой, двенадцатилетней жизни. Помнится, что-то словно лопалось в мозгу, и каждый раз при этом вспыхивало в сознании лицо моей мамочки. Вот это – действительно было – лицо мамы. Её-то я и звал спасти меня.
Жуткая, гибельная сила подлёдного течения всё мощней волокла меня вниз, в чёрную бездну, и уже не было сил кричать: несколько раз вода уже плеснула мне в раскрытый, разодранный воплями рот. Я уже захлёбывался…
И в глазах моих, которые тоже стекленели и леденели уже, на миг отразился шпиль колокольни, стоявшей рядом с храмом на другом берегу. Храм тот был поставлен ещё в древнерусские времена. Купаясь летом в Великой, мы иногда отваживались переплывать её и подолгу отдыхали на том берегу, грелись на песке, и однажды я поднялся по крутой плитняковой тропке на верх берега, к тому храму. Он был в запустении и в небрежении, как почти все церкви тех лет: на каркасе купола болтались ошмётки жести, креста не было ни на главе церковной, ни на колокольне. Тем не менее, массивная железная доска на его стене уверяла, что он «охраняется государством». И она же мне поведала, что храм сей посвящён Николаю Угоднику – моему святому покровителю.. А колокольня его была построена уже в поздние, послепетровские времена; древние талабцы не колокольни ставили, а звонницы с несколькими проёмами для колоколов. И, согласно её зодческому стилю, она, высокая башенка с продолговатым куполом, венчалась острым шпилем. Он тоже тогда был ветхим, ржавым, чёрным. Но он – был!
Вот этот-то чёрный высокий шпиль и приковал к себе на миг мой безумный взгляд, когда я уже переставал видеть что-либо от ужаса. Конечно же, конечно, не стану уверять вас, читатель, что я принял его тогда, ну, … скажем, за знамение Божие, за некий знак, поданный мне Святым Николаем, покровителем моим, небесным помощником и хранителем всех странствующих и путешествующих, особенно по водам (а где же ещё я находился тогда?!). Нет, просто в слепнущих моих глазах возник чёрный и прямой предмет – единственно чёрный и прямой предмет в мутно-серой пустоте дня, уже двинувшегося к вечеру, в бездне и в пустыне моего смертельного отчаяния.
И я протянул руку к нему. Протянул инстинктивно, движимый последним остатком желания спастись.
И тут Юрчик схватил меня за протянутую руку обеими руками. И вытащил на лёд.
Всё это заняло, думаю, самое большое – минуты две. Продлись моё пребывание в воде чуть больше – холод окончательно сковал бы меня.
А со стороны всё это выглядело очень просто и кратко, почти моментально. Один мальчишка упал в воду, уцепился за лёд, побарахтался, покричал, тут подоспел другой мальчишка и протянул ему руку. Вот и всё.
И они побежали по уже колыхавшейся полосе льда к почти уже невидимым валунам, чередой стоявшим поперёк закрайки, и, скача по ним, выбрались на берег. Вот и всё.
…И всё?! – быть может, скажете вы разочарованно, любезный мой читатель, – и стоило из-за этого такой огород городить, размазывать по многим страницам описание обычного, хотя и очень опасного мальчишеского озорства на весенней реке. Стоило ли столь долго повествовать о происшествии, которое никакой трагедией не завершилось? Не проще ли, не лучше ли было бы вот так, лаконично и кратко обо всём этом рассказать, как сказано было выше, – один мальчик тонул, а другой подал ему руку…
Что тут ответить?.. Ну, во-первых, как вы узнали в самом начале моего повествования, трагедия всё-таки произошла, хотя и десятилетиями позже. Юрчик – погиб. Да, именно погиб. Потому что такой уход из жизни, какой у него произошёл, у совсем ещё не старого человека, называется именно гибелью.
…А во-вторых, и это главное – в жизни нашей людской самое трагическое и самое высокое, равно как и самое низкое, происходит очень просто. И кратко. Именно так: один гибнет, а другой не даёт ему погибнуть.
Или так: один гибнет, а другому (и другим) до этого нет никакого дела.
Или так: не один гибнет, а многие и многие люди погибают. Великое множество людское погибает. Потому что другое множество прилагает все усилия, чтобы умертвить это множество. А третьему множеству людскому, наблюдающему это убиение со стороны, хоть бы что.
Ещё раз извините за выражение – «хрен по деревне».
Смотрите телевизор, любезный мой читатель, если вам скучно от моего рассказа. И чавкайте себе на здоровье, кушайте и пейте, что Бог послал и что ваша супруга на стол поставила. Так вам будет спокойнее.
Правда, тут мне вспоминается одна старая присказка: кушай, милый, кушай, к зиме заколем…
…Не обижайтесь на меня, любезный мой читатель.
Не серчайте на меня, ради Христа, за резкость сию. Я ведь это и себе самому говорю. Сам ведь таким бываю – у «телика»-то, да ещё когда на столе что-либо вкусненькое. Вроде наших снеточков талабских. А уж если грибочки маринованные, огурчики свежепросольные, домашние, – словом, всё то, что плоти и душе приятственно в качестве закуски подо что-нибудь «веселящее» (нет, только не «Ройал», бр-р!), – о-о! тогда никакими кошмарами, летящими с «голубого экрана», не вышибить меня из телесного и душевного благоденствия!
Всё молчит, ибо всё благоденствует… Так, кажется, некогда сказал один петербургский художник, который вдобавок и стихи писал – причём на малороссийском наречии. Потому-то он и прославлен ныне у себя на «самостийно-суверенной» родине как главный ненавистник и обличитель всех великодержавных москалей и кацапов. И поделом нам, москалям, кацапам, скобарям, талабцам и вообще русским. Сами на своей груди вскормили. И не его одного. Кобзаря-то… Но это уже иной сюжет. А всё же здорово сказано: всё молчит, ибо всё благоденствует.
И ведь сущая правда, – будем молчать и благоденствовать, наслаждаться тем, что есть на столе. Завтра, глядишь, ничего не будет… А что толку в том, если мы, вместо того, чтобы наслаждаться снедью и напитками, станем громко выражать наши эмоции, возмущаться кошмарами окружающей действительности. Ничего не изменится, сколько рот ни разевай. Несть спасения во многом глаголании, – так ведь было сказано другим, гораздо более древним сочинителем…
Всё так, вы правы, мой читатель.
Одна только загвоздка: не даёт мне покоя судьба Юрчика. И судьбы таких, как он, ребят из моего края. И из моей страны. Не из «этой» страны – а из моей!
Вот потому и вспыхнуло в памяти, и обожгло её то давнее происшествие на реке Великой во время ледохода… И потянуло оно за собой другие нити из ковра, вытканного самою судьбою. Так и родилось это повествование.