Станислав золотцев
Вид материала | Документы |
СодержаниеНе плачь, не плачь, душа моя, не надо! |
- Морской Корпус Героев Севастополя г. Москва Дуэт Подольский Дмитрий, Махонин Станислав, 48.35kb.
- Смирнов Станислав Алексеевич, регистрационный номер в реестре адвокатов Владимирской, 178.85kb.
- Петрухин Станислав Михайлович, Жеребцов Алексей Юрьевич, Комогорцев Игорь Борисович,, 37.1kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4810.26kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4809.93kb.
- Станислав Харин, 560.1kb.
- Орская навигация, 48.92kb.
- Станислав Хромов, 1980.26kb.
- Станислав Гроф, 3939.88kb.
- Станислав Куняев, 4451.14kb.
Y. Повторяю: всё, что мне известно о последних годах жизни Юрчика, я узнал от моих – от наших общих с ним – давних товарищей по деревенскому детству. Они-то встречались с Юрчиком согласно присловью – хоть редко, да метко. Именно их-то рассказы о нём, об этих встречах и дали мне возможность сколь-либо осмысленно и связно представить себе, как и что происходило в его ухабистой судьбе на её отрезке, оказавшемся последним… Из рассказа Серого: «…Я тогда по грибы в Бельков Бор поехал, ну, помнишь, бор за Извореском. Часов пять по лесу шатался, а то и больше, и не столько уж грибов набрать хотелось, как передышку себе какую-то дать, – как раз то было после «путча» того неладного, после «недоворота». Горком разогнали, на заводе тоже вовсю бардак полнейший пошёл уже, нервы у меня ходуном ходили. А в лесу я всегда душу в норму привожу… Вот, вышел я поближе к вечеру на Рижское шоссе, стою с корзиной, голосую: до автобусной остановки-то далековато было, а ноги уже гудели. Смотрю, мимо меня один микроавтобус просвистел, да метров через десять тормознул и задний ход даёт, ко мне едет. А, вижу, не наш, «Форд», знаешь, бампер у него впереди здоровенный, как щит, у нас тогда ещё на дорогах почти не встречались такие… Я удивился, напрягся немного: кто это, думаю, в такой «не нашей» машинке меня знает? Подплыл ко мне «Форд», и дверка у него не распахнулась, а вроде выплыла вперёд вместе с выдвижной лесенкой. А окна тёмные, зеркальные стёкла, никого там внутри не различаю – и тут уж совсем мне грустно стало: из двери два лба высовываются, в чёрных кожаных куртках. Я уже хотел сделать кувырок обратный, в кювет, да в лес рвануть, если удастся. Знаешь, в те дни всякая чертовщина в голову лезла… И вдруг из глубины «Форда» голос слышу: «Серый, залезай, подброшу!» Я ступил на эту лесенку, пригляделся – а там Юрчик! …Он не за рулём сидел, а за шофёром, в удобном таком креслице, оно так было поставлено, что его эти амбалы со всех сторон окружали. И телефон в кресло вмонтирован… А ещё в том «Форде» человек пять, может, и шесть их было, одно слово – крутые ребятки, «качки», все мне друг на друга показались похожими, все ростом под два метра; Юрчик-то наш, хоть давно уже подрос, а лилипутом выглядел в сравнении с ними. Вот Лёшке Горшку, тому бы среди них не страшно было… Но – как двинет наш Юрка бровью, пальцем шевельнёт, и все эти мордовороты прям-таки в мгновение ока бросались его приказы выполнять. Вот он бровью повёл, – тут же один из них вскочил, меня рядом усадил, на рычажок нажал – и столик выскочил, я так и рот разинул, чего только на нём не было, прямо скатерть-самобранка, ну, там, само собой – коньячок, балычок, икорка, словом, ешь ананасы, рябчиков жуй! …Ну вот, Рыжик, так мы с ним и встретились. А всё остальное, знаешь, как вспомню – тошно становится… «Форд» стоит, выпили мы с Юрчиком за встречу, я тут же, по нашей привычке старой, спрашивать начал его, кого он видит из нашей шараги крестовской, как он сам живёт, как Галка, – а он мне: «Стоп, Серый, сейчас не до сантиментов!» И показывает на мою корзинку с грибами, и говорит мне: мол, давай, Серый, вместо того, чтоб на заводе телепаться за гроши, работай на нас, в долю входи. Сейчас, пока сезон, «лисичек» да «рыжиков» насобирай побольше – и мне сдавай. Организуй бригаду, говорит, семейную, и займись этим делом. Пока сезон – я тебя за эти заготовки на год вперёд обеспечу, ты только мне сдавай… Я прямо остолбенел от такого предложения, ведь мне-то, заводскому, все эти дела тогда в диковинку ещё были. На кой, говорю ему, тебе эти лисички? А он мне: эх, ты, Серый, нельзя ж таким тюхтей в наше время быть! Не видел ты разве, что ли, по всему городу объявления висят: покупаем лисички! Да ещё с припиской – за СКВ… Вот это я, говорит он, эти грибочки и гоню в Таллин, а оттуда они прямым рейсом в Париж, в Берлин, в другие столицы летят, и прямо на столы самых лучших и дорогих ресторанов. Выше всякой икры ценятся… …Да-а, Рыжий, вот так: век живи, век учись – и дураком останешься. Столько лет подряд на эти «лисички» в лесу мы глядели, а того не знали, что это – валюта в чистом виде. Оказывается – самый чистый в экологическом отношении продукт: никакая радиация к ним не липнет, никакая «химия» в них не проникает. Вот почему они на Западе так желанны… Потому-то Юрчик с Галкой и на них стали бизнес делать»… Серый вздохнул, помолчал и продолжил своё невесёлое повествование: «По правде сказать, Рыжий, я бы тогда не вскинулся на Юрку за это предложение. В конце концов, чего там: старый кореш мне добра желает. А мы с женой оба тогда на страшной мели сидели, так что и взаболь – хоть собирай «лисички» да Юрчику сдавай!.. Но, знаешь, он мне тут же стал на психику давить. Выпили мы с ним по второй, он и пошёл-поехал: мол, вообще, давай, Серый, ко мне в фирму, переходи на новые рельсы жизни, а то вам, коммунякам, теперь пустец пришёл на мягких лапах. Теперь, говорит, время только для деловых людей настало, остальные вымрут… Ну, тут меня заело, и я ему так осторожненько сначала: я, что ли не деловой, всю жизнь делом занимался, вкалывал. А он мне: ну и дурак, что вкалывал, и все мы были мудаки, на партократов вкалывали, горбатились – а что имели за это? а ни хрена не имели! Зато вот теперь настоящим делом занялись – и всё имеем, что захотим!.. …И особенно заело меня, Рыжик, когда он этак самодовольно, с форсом, выпил, крякнул да рявкнул: «Теперь наша власть пришла!» Ну, у меня хватило соображалки с ним в дискуссию не ввязываться, уж я-то знал и тогда: у нас, у русаков, как правило, все дискуссии мордобоем кончаются; а Юрчика столько амбалов охраняют. Я так осторожненько говорю ему всё-таки: ну, Юрчик, вот продадим мы всё, что при проклятых коммунистах произвели, медь, олово, мануфактуру, последние штаны, – что тогда? на одних «лисичках»-то никуда не уедем. Надо ведь, говорю, кому-то снова работать начинать будет, не всем же торговать, хозяйство-то в стране уже и так разваливается. Сказал я это ему, – ох, что с ним стало, как он сразу на меня вызверился! Кулаки сжались, желваки заходили, зубами заскрипел, а потом аж с присвистом задышал. Ты, рычит, в одной упряжке со сталинистами едешь, такие, как ты, новой России подняться с колен мешают. Вот – врезали по вашим вождям-гекачепистам, да, видно, мало, вас теперь, коммуняк, повсюду надо под корень! …Смотрю я на него, Рыжик, и себе не верю. Вроде бы тот Юрчик, которого, почитай, сорок лет я знал – ан не тот! Не в том дело, что весь он в «фирму» разодет, в джинсу да в кожу – а какой-то он весь окостенелый стал. Вроде как будто кто-то другой изнутри его за него говорит… Да и то сказать: голоса-то прежнего, песенного, у него давно уже нет, погубил он его, сжёг той пьянкой лютой. А, может, и не только в пьянке дело. Скрипучий такой голос, холодный, будто железный… И рычит он на меня этим голосом: «Давай, Серый, используй шанс, пока я тебе даю по нашей дружбе старой. А то ведь такие дни придут, что тебя уже никто не спасёт, хоть ты с голоду подохни, – о детях и внуках подумай, кореш!» А, вижу, эти «крутые», которые при нём были, напряглись все, когда он на меня вздыбился, а я ведь чувствую, у них под куртками кожаными и «пушки», и кое-что ещё… Но! Тут он как-то вдруг обмяк, будто воздух из него выпустили. Обхватил голову руками, молчит. Потом говорит: ладно, Серый, что мы с тобой лаемся, будто чужие; выпьем-ка ещё по одной да отвезу я тебя домой, а завтра давай встретимся с утра на свежую голову и поговорим по-деловому с тобой, спокойно. Смотрю: даже улыбнуться он пытается… Нет, говорю я ему, Юрчик, видать – выпили мы с тобой своё. Сколько ни пей, а не договоримся мы пока ни о чём. Давай считать, что разговора этого меж нами не было, да «отвори поскорее калитку», дверку эту хитрую открой, выползу я да подышу вольным воздухом, сам как-нибудь доберусь… Юрка на это потемнел лицом, ни слова не выдавил, мигнул своим лбам, те меня выпустили. Вот и всё… такая у нас беседа состоялась. …И что обидно мне, Рыжик! – ведь не так уж глуп он, попрыгунчик-то наш – а и у него мозги враскосяк пошли, и он, бес-дурак, на меня бочку покатил. Да ещё какую! я, оказывается, новой России мешаю! я виноват, что экономика развалилась. Да что он сам-то делал прежде – пил да ворчал, что плохо живётся, это ж я хорошо помню… Как будто это он, а не я в стенку башкой лет двадцать колотился, сотню писем послал и в ЦК, и в Совмин, будто это он, а не я с мужиками нашими на активе лет пять назад программу реформирования промышленного управления выработали, со всеми технико-экономическими обоснованиями – и на съезд её послали. Как будто это не из-за меня в восемьдесят в восьмом скандал на обкоме был и до Москвы докатился, когда я предложил Советы выбирать по производственному принципу, на заводах и в учреждениях, а не по территориям, не по прописке… Как будто это он, а не я «строгачи» схлопатывал за все эти свои высовывания, а уж простых выговорешников я и не считал! Да мы, такие, как я, не просто ждали перестройку, мы ей всей работой своей готовили – а теперь, на тебе! я помехой добрым переменам оказался… Уж в чём действительно мы идиотами были – так в том, что «горбатому» поверили, всерьёз понадеялись, что он вправду перестраивать к добру всё хочет, не разглядели харю его сразу, не поняли, что он рушить пришёл, уничтожать, а не строить. Вот уж лопухнулись, это точно, вляпались, – нет державы!..» Но тут наш разговор с Серым, с моим крестовским давним товарищем, бывшим когда-то заводилой в нашей мальчишеской ватаге, пошёл уже совсем другим руслом, и в этом разговоре имя нашего с ним общего приятеля, ставшего «крутым бизнесменом», больше не возникало… …………………………………………………………………………. А ещё мне кое-что поведал о последнем отрезке Юрчиковой жизни другой бывший мальчишка из Кресток – да ещё вдобавок и сын соседки нашей, Витька Хохол. Тот самый, кто приютил нашего бедолагу в своём доме и шефствовал над ним в пору его невольного «негритянства»… Виктор вообще-то сам по себе всегда был человеком с несколько… скажем мягко, с немножко анекдотической, верней – слегка трагикомической натурой. Весёлый, неунывающий с детства, он вечно – по крайней мере, в молодые годы, «влипал» во всякие малоприятные истории, которые вели его то на скамью подсудимых, то во всякие другие заведения, где клиентов и пациентов по головке не гладят. Эти крутые горки судьбы не укатали улыбчивую природу моего поулошного соседа, но слегка «подсушили» её, добавив ей настырности и даже некоторого занудства. Быть может, из-за того, что в его венах текла украинская певучая кровь его отца (которого он ни разу в жизни не видел: тот в начале 45-го, после госпиталя и после блиц-романа с молодой талабкой, вновь оказался на фронте, где, по слухам, и погиб), Витька не утерял своего отчаянно-буйного оптимизма, однако мир для него очень часто стал представать лишь в двух цветах – чёрном и белом. Так, попав на кладовщицкую службу под крыло Лёшки Горшка, он готов был зубами грызть любого, кто покушался хоть на гвоздь «выше нормы» или без накладных – даже если сей гвоздь должен был служить сугубо общественным, а не личным целям. «Снегу зимой у него не выпросишь!» – такую репутацию заслужил у тружеников совхоза этот мой земляк – один из самых душевно щедрых людей, каких я знаю… А в тот год, когда Хохлу довелось жить под одной крышей с Юрчиком и ограждать его от возврата к пьянству, в районе образовалось (как и всюду, по приказу сверху) общество борьбы за трезвость. И мой бывший сосед, после всех злоключений молодости бросивший пить начисто и возненавидевший всех мало-мальски пьющих (ворчавший даже на Лёшку, друга и директора своего, который отнюдь не чурался рюмки), рьяно включился в деятельность этого общества и даже стал одним из главных его функционеров. …но ненадолго. За всё, за что Витька Хохол брался – он брался с открытой душой, резко, круто, искренне, отчего порой (слава Богу, тоже ненадолго) даже терял своё природное чувство юмора. Например, поначалу он даже не ощутил, не заметил, как нелепо выглядели его «инспекционные походы» по районным торговым точкам с целью проверить – не торгуют ли там спиртным из-под прилавка (а там, разумеется, этим занимались, да ещё как!). Ведь многие из торгующих и покупающих помнили, как крепко дружил с «зелёным змием» в свои юные годы этот новоявленный борец за трезвость… Но он-то действительно поверил на какое-то время в то, что новый генсек всерьёз хочет оздоровить народ, уберечь людей от разрушительной пагубы – и, как говорится, кинулся наш приятель, задрав штаны, участвовать в новой кампании. И – вскоре с ужасом увидел, что это – именно кампания, показуха… А ещё он увидел, что другие, самые верховные функционеры местного «трезвенного общества» даже и не помышляли о том, чтобы самим раздружиться с бутылкой. Более того – после своих заседаний они отправлялись к кому-либо из заседавших домой и там, в укромной обстановке, отводили душу за чаркой, заседали «всерьёз»… Тут уж моего ровесника обуял праведный гнев против лицемеров – гнев ещё более яростный, чем против пьяниц! И, после нескольких безуспешных и бесполезных попыток борьбы уже против самих «борцов за трезвость», Виктор решил пойти ва-банк. Последней каплей в его чаше гнева стало то, что один из районных руководителей антиалкогольной кампании в ответ на увещевания моего приятеля покрутил пальцем возле виска и сказал ему примерно следующее: эх ты, чудик-мудик, мы ведь себе такую кормушку нашли, а ты нам всю малину портишь!.. И тогда мой бескомпромиссный бывший сосед решил испортить этим лже-трезвенникам не только малину, но и обедню. Обедня же состояла в том, что в наш район приехала целая бригада столичных телевизионщиков – специально для того, чтобы заснять и затем показать на всю страну так называемое «чаепитие» участников районного антиалкогольного общества. Такие ритуальные посиделки «трезвенников» тогда широко пропагандировались. Сидят взрослые дюжие мужики и вальяжные тётки за большим столом или за отдельными столиками, пьют чай из взятых где-либо напрокат больших расписных чашек, беседуют степенно о чём-нибудь этаком… а лица у них… но тут лучше дам слово самому Витьке Хохлу: «…а хари у них такие скучные, постные, видно невооружённым глазом: только и ждут, когда вся эта бодяга кончится, чтоб можно было разойтись да врезать водяры от души!» Вот на такое чаепитие и заявились московские тележурналисты… И, когда объектив камеры устремился на Виктора, и когда на столе, за которым он сидел, появился грушевидный микрофон на трёх ножках, мой друг детства мгновенно вытащил из-под стола (а, может, из-под полы) бутылку «Столичной», повертел её перед грядущими телезрителями так, чтоб видна была наклейка, налил себе полную чашку, встал – и произнёс следующий тост: «Товарищи трезвенники и язвенники, пьющие и не очень чтобы пьющие! Вот что я хочу вам сказать. Скоро шесть лет, как я в рот ни капли не брал – без всякого указа или приказа, а вот так – сам. А вот сейчас я, как видите, налил себе водки и выпью её, да, выпью! не шучу, это именно водка, товарищ корреспондент, можете попробовать, я обмана ни в чём не терплю. А потому что не терплю – не хочу больше и участвовать в этом обмане. Потому что когда это «чаепитие» кончится – начнётся большая настоящая пьянка. И вообще вся эта наша борьба за трезвость – липа. Липа вековая, дорогие товарищи телезрители! Так вот, я пью за то, чтоб этой липы больше не было. Я недавно у Льва Толстого прочитал, он так примерно сказал: если собираются люди вместе – то почему б не выпить, а если не пьют, а так сидят, то и собираться незачем. А Лев Толстой, как сказал Ленин, был зеркалом революции. Вот! А наше общество – не зеркало перестройки, а какое-то мутное стекло, да ещё и кривое… И я пью за то, чтоб кто хочет – тот пил, но другим не мешал бы жить своей пьянкой, а кто не хочет, пусть не пьёт, но пусть тоже другим не мешает! Всё! Ваше здоровье, товарищи телезрители!» …Тем читателям, которые с юморком восприняли только что прочитанные строки, напоминаю: дело было примерно в начале 1986 года. Или в середине, но не позже. Ну, словом, все строгости прежнего режима ещё сохранились. И для произнесения столь неординарного тоста на заседании общества борьбы за трезвость надо было обладать смелостью неслабой. Мой приятель ею обладал. Стоит ли говорить о том, что этот тост не услышали зрители тогдашнего центрального телевидения! Не выпало счастье им и лицезреть моего товарища по деревенскому детству, произносящего сей могучий спич: передача не состоялась, – а зря! Мне кажется, какие кадры могли бы принести духовному и физическому здоровью многих людей гораздо больше пользы, чем все общества, вместе взятые… Кстати, когда это «чаепитие» – верней, инцидент, произошедший на нём по вине Витьки Хохла, обсуждался на заседании райкома, то в вину моему приятелю ставилась именно двусмысленная трактовка понятия «общество». Некоторые шибко ретивые охранители устоев узрели в тосте Виктора нападки не на общество трезвости, а на наше славное советское общество в целом. Но, слава Богу, их точка зрения на том заседании не возобладала. Тем более, что мой бывший сосед по деревенской улице был, во-первых, беспартийным, а, во-вторых, по классовой градации – был рабочим, хоть и не совсем уж рядовым, – а репрессировать рабочий класс считалось уже как-то невыгодно… Досталось опять-таки начальнику Виктора, директору, то есть – Лёшке Горшку. Тут уж ему припомнили все его чудачества и завихрения, в том числе, конечно же, и два портрета «отца перестройки» в его, Лёшкином, директорском кабинете, – те самые, один с огромным родимым пятном на лысине, другой – без пятна… Но обошлось малой кровью: Алексею вынесли устный выговор, ибо он незадолго до того был награждён орденом, и его бородатый лик покрасовался на «голубом экране» в вечерних новостях. И на некоторое время Алексею пришлось перевести нашего общего приятеля в рядовые кладовщики, подальше от начальственных глаз. Всё-таки веяло уже, веяло в воздухе грядущим либерализмом, плюрализмом и вообще всем тем, что последний генсек именовал «новым мышлением». С обязательным ударением на «Ы»! …Кстати, о последнем генсеке, верней – об отношении Витьки Хохла к нему. Было это отношение неважным. А по правде сказать – так и вовсе отвратительным… В былые-то годы мой бывший односельчанин, как и большинство наших сограждан, особенно в сельской провинции, к властителям страны… ну, никак не относился. Те жили сами по себе, эти – тоже сами по себе. Как бы в разных галактиках. Я знаю, что где-то есть, к примеру, созвездие Альфа Центавра, и, может быть, на одной из его планет есть живые существа, даже люди: что ж, дай им Бог счастья, но меня их жизнь не касается и никогда не коснётся… Беззлобные, рассказываемые с «шамкающим» выговором анекдоты «про Лёньку» – вот, пожалуй, единственное выражение того, как соприкасались жизни этих двух миров – правящего верха и глубинного низа. И, точно так же, как многие сограждане, Витька Хохол в первые месяцы пребывания «отца перестройки» на троне воспылал некоторыми надеждами на перемены к лучшему… Но – опять-таки очень ненадолго! Вышеописанная история с функционерством Витьки Хохла в обществе борьбы за трезвость так потрясла незадачливого функционера, так перевернула моего бывшего соседа-бедолагу, что все его надежды, иллюзии и ожидания, связанные с новым генсеком, испарились. Более того, сменились поначалу скептически-равнодушным, а потом и вовсе враждебным отношением. И враждебность сия нарастала с каждым новым годом «перестройки». Рост её шёл, можно сказать, синхронно с нарастанием развала и распада всего того, на чём держалось доброе и созидательное начало жизни таких людей, как мои односельчане. Хозяйственного и рачительного по натуре Витьку, вдобавок работавшего как бы хранителем общественного материального добра, эта растущая вакханалия разрушительства и всё более легализуемого воровства царапала и «доставала» сильней, чем многих других. Мудрено ли, что «главного архитектора и отца перестройки», последнего генсека и первого (он же стал и последним) президента распадавшейся союзной державы мой земляк величал не иначе, как «пятнистым», «меченым» и ещё более нелицеприятными, вовсе нецензурными кличками… И стоит ли удивляться тому, что свершил он в час, когда вместе с первыми лучами одного августовского дня, смешанными в радио- и телеэфире с музыкой бессмертного «Лебединого озера», пришла к нему весть о нежданном недуге «пятнистого» вождя, отдыхавшего на своей даже в Форосе – и другие роковые вести того августовского дня, совпавшего с праздником Преображения Господня, с Яблочным Спасом. А свершил Витька Хохол следующее. Во-первых, услыхав эти новости, он на радостях вновь (через пять лет после того антиалкогольного «чаепития») нарушил обет трезвенности – и выпил водочки, благо запасы таких напитков у него, как у многих непьющих, но гостеприимных людей, были велики и обильны. После чего он рванул к зданию администрации хозяйства, где уже находились кое-кто из встревоженных управленцев. А там он, использовав своё служебное положение и своё всем известное дружество с директором, с Лёшкой Горшком, вломился в его, в директорский кабинет, открыв дверь своим ключом, – и, как было сказано вскоре в милицейском протоколе, «учинил там дебош»… Нет, он не крушил мебель и не бил графины и стаканы. Он всего лишь снял – причём достаточно аккуратно, не повредив стену, – оба портрета генсек-президента. И тот, что с пятном на лысине, и тот, на коем лысина была девственно чиста. А вот уж когда снял – то действительно порезвился! …сначала, под изумлёнными круглыми очами птичек в клетках и рыбок в аквариумах он топтал ногами то изображение, на котором родинка отсутствовала. Причём – и в этом тоже был весь Витька Хохол! – прежде, чем начинать своё измывательство над «парсуной» низвергнутого Форосского узника, он вынул бумагу с изображением из рамки – так, что ни рамка, ни стекло не пострадали… Когда же в дверь на шум заглянула всполошённая дама-главбух, заохала и заахала, пытаясь призвать к порядку и утихомирить разошедшегося заведующего центральными складами, это только раззадорило Витькину жажду заочного отмщения «лучшему немцу». Он выскочил со вторым, «запятнанным» портретом на крыльцо конторы и стал свершать языческую пляску торжества над символическим прахом повергнутого врага, лупя каблуками по огромному и всемирно знаменитому родимому пятну, которое контурами своими походило не то на изображение Северной и Южной Америки на карте, не то на изображение Соловецкого архипелага… При этом он, солидный человек сорока пяти лет, произносил, выкрикивал и просто пел всяческие издевательские, а то и вовсе непечатные возгласы, клеймящие того, на чьём портрете он плясал. Выражение «паскуда горбатая!» было самым интеллигентным их всех Витькиных воплей. С изумлением, с восторгом, но отчасти кое-кто и со страхом смотрели управленцы, высыпавшие на крыльцо, на это небывалое действо, свершаемое верховным кладовщиком. Слов нет, они знали, что за ним числятся некоторые странности, что порой он бывает неколебимо-неуступчивым и по-плюшкински прижимистым, а иногда по мальчишески наивным и доверчивым, но чтоб он дошёл до такого!.. Мало того: мой бывший сосед завершил этот спектакль «гражданской казни» генсек-президента тем, что сошёл с крыльца, держа в руках клочки портрета, нанизал их на подвернувшийся железный прутик, чиркнул спичку и поджёг эти обрывки, после чего мощным дуновением развеял пепел по ветру! …Через два дня, когда стало ясно, что в Москве тоже был разыгран спектакль, только гораздо большего масштаба, и что этот спектакль завершён, – кое-кто из управленцев по старой привычке доложил «куда следует» о святотатственном надругательстве над сразу двумя портретами главы государства и в недавнем прошлом правящей партии. Однако сам заочно поруганный, вернувшись из Фороса, через день перестал быть главой партии – вдобавок запрещённой в тот же день. А местные «органы» по привычке без райкомовско-обкомовских указаний не могли браться за разбирательства подобных инцидентов – или уже не хотели. Советам же местным было в те дни явно не до того. Когда же некто из новых «назначенцев» районной администрации, прознав про случившееся в «великом Августе» антидемократическое выступление, решил наказать сельского антидемократа, – бывший генсек перестал быть и главой государства, разрушенного по причине пьянки «на троих» в Беловежской пуще… Так что опять мой строптивый односельчанин ушёл от заслуженного наказания. Мне думается так: судьба слишком часто и щедро наказывала его в молодости, вот и стала проявлять к нему милосердие в его зрелом возрасте… …Вы можете удивиться: для чего это я уделил столько места в моём повествовании этому, в общем-то второстепенному персонажу? А сам не знаю. Просто так… Нет! знаю, не просто так! Ручаюсь вам: кого ни взять из бывших мальчишек нашей деревенской ватаги, на чью судьбу ни взгляни, – самого яркого материала хватит если не на роман-эпопею, то, по крайней мере, не на такую уж и маленькую повесть. Иногда даже и с приключенческо-детективным привкусом… Если хватит сил и времени, займусь я когда-нибудь этими повестями, живописующими судьбы моих детских и отроческих товарищей. Ибо нет второстепенных действующих лиц среди них – как и вообще среди людей, которых я знаю, люблю и помню. Но пока – пока что силы есть, а вот со временем хуже, с бумагой же – совсем плохо. И не столько у меня, сколько у издательств. Вот я и решил для начала рассказать о том, кто первый из нашей деревенской ватаги покинул сей грешный мир. О Юрчике. …А собственно рассказ самого Виктора, Витьки Хохла о его последней встрече с Юрчиком не очень долог, хотя и насыщен мрачно-красочными нотами. Дело было так… Юрчик с Галкой решили прибрать под свою длань, под эгиду своей транспортно-коммерческой, многогранной и многоцелевой фирмы львиную долю владений того опытно-производственного хозяйства, бывшего совхоза, в котором директорствовал Алексей, Лёшка Горшок, под чьим началом работали и Виктор, и ещё несколько бывших мальчишек из наших стёртых к тому времени с карты и с лица земли Кресток. Это хозяйство тоже становилось акционерным аграрным обществом, – иного выхода у моего могучего приятеля-директора не было. (Впрочем, он всё делал по-своему и все новшества, даже самые идиотские, ухитрялся либо обращать на пользу своему хозяйству и людям, либо даже обходить, словно корабль рифы…) Разумеется, он и не думал отдавать даже один процент акций тому, кто хоть сколь-либо был подвязан с криминально-перекупочными или контрабандистскими аферами. Хотя вообще, по его словам, «торгашей», необходимых делу, сам приваживал, памятуя древнее талабское присловье: «В делах без своего подлеца не обойтитца». Но – в акционеры не брал. А фирма Галки и Юрчика, скорее всего, должна была принять участие в акционировании пригородного агрохозяйства только лишь как подставное лицо: за нею стояли «акулы» покрупнее, те питерские или столичные мафии, которым требовалась прочная и мощная «база» неподалёку от новой границы с Прибалтикой. Требовались дома, налаженные ремонтные мастерские, складские помещения и, конечно же, земля для строительства загородных особняков… Всё это в изобилии имелось у агрофирмы. А то, что через её земли пролегает шоссе на Ригу и Таллин, делало её чрезвычайно лакомым куском для «новых русских». Но Галке и Юрчику, хорошо знавшим железобетонную твёрдость Алексея в делах хозяйственных, было ясно: так просто им в число акционеров не пролезть… Вот они и решили подействовать на нашего бывшего крестовского дылду через Витьку Хохла, зная, что тот уже многие годы работает под Лёшкиным началом и связан с директором не только воспоминаниями о деревенском детстве. Юрчик позвонил Виктору и позвал его в гости. Ошарашив старого кореша сверхроскошным угощением, размягчив его жёсткое кладовщицкое сердце мемуарами о том, как славно и мудро Хохол «шефствовал» над бездомным и отравившимся мебельной «морилкой» приятелем мальчишеских лет, Юрчик (не без помощи сахарно-медовых улыбок обворожительной Галки) уговорил-таки Витьку «оскоромиться», выпить. «Одну только рюмку, Витя, я ведь сам с тех пор, как ты спас меня, долго в рот не брал, а теперь больше рюмки не пью, но ведь водочка-то – «Посольская», чистая пшеница, всего рюмочку, не повредит, а то как-то стыдно мне даже: в кои-то веки свиделись, а я «на сухую» тебя в гостях принимаю!» …После пятой рюмки, выпитой гостем, супруги решили, что «клиент созрел», и – раскрыли перед ним свои карты (конечно, настолько, насколько им то было необходимо и безопасно). Стали уговаривать его, чтобы он повлиял на неуступчивого односельчанина, помог им войти в число акционеров… Виктор ел-пил, кивал, понимающе мычал изредка, внимательно слушал. И всё было бы ничего, всё могло бы обойтись миром-ладом, он бы откланялся и сказал, что это дело ему надо «обмозговать» (всё же и он стал «тёртым» с течением лет и уже не «заводился с полоборота»)… Но тут Юрчик с женой допустили непростительную оплошность: они, как говорится, не отходя от кассы, предложили гостю довольно-таки крупную сумму – всего лишь в качестве аванса, независимо от будущего успеха или неуспеха обсуждавшегося предприятия. Причём сумма сия была подана опять-таки бумажками с портретами заокеанских президентов. Вот тут-то Витька Хохол и проявил свою прежнюю, «чёрно-белую» (или уже «красно-коричневую») сущность, вот тут-то он и взорвался! И снова учинил дебош, на этот раз уже не театрально-плясовой, как с портретами последнего генсека, а самый настоящий. С битьём посуды своих гостеприимных хозяев – и с мордобитием… После моей давней мальчишеской драки с моим спасителем на берегу Великой это была первая потасовка Юрчика со сверстником-односельчанином за все минувшие десятилетия. Точнее – за тридцать пять минувших лет. …Боже мой, за тридцать пять! Жизнь прошла… И вот – на пятом-то десятке, на близких подступах к полувековому рубежу один бывший мальчишка из русской деревни дубасит другого, ровесника своего из той же деревни. Да не за что-нибудь, а, фактически, за предложенную ему взятку. Да нет, причём тут деньги? – один русский мужик бьёт другого, бьёт друга детства своего по причине расхождения с ним во взглядах на социально-экономическое и духовное развитие родной страны. Родной – как деревня детства для обоих. Приехали!.. Вот что такое для меня есть гражданская война! …Юрчик, само собой, в долгу не остался, тоже врезал в ответ тому, у кого когда-то в доме спасался от самых чёрных своих несчастий. Галка было пыталась разнять их, успокоить гостя, – но, то ли от Витькиного, то ли от мужнина широкого жеста отлетела к стенке – причём к стенке не кирпичной, а импортной, с баром, сервантом и другими причиндалами, и от соприкосновения этой стенки с отнюдь не хилым телом хозяйки этот мебельно-гарнитурный дворец задрожал так, что часть фарфоровой и хрустальной посуды в нём пришла в фрагментальное состояние. Юрчик, к его чести, даже и не пытался звать на подмогу кого-либо из своих «крутых» молодцев, всегда в некотором количестве нёсших вахту у его дверей. Впрочем, честь тут – на пятом месте: просто возникла редкостная для Юрчика ситуация, когда «разборка» была бы ему ни к чему. Он бы вообще не стал отвечать Витьке ударом на удар, надеясь на то, что ещё возможно будет успокоить и в дальнейшем даже склонить этого дуболома на свою сторону. Но! – более всего Юрчик был потрясён и выведен из себя тем, что его гость не просто отверг предложенную ему пачку «зелёных» – но и порвал её поперёк! …Ну, ладно, не берёшь, хрен с тобой, ну, ладно, швырнул бы мне их в морду, как в кино это делают, – однако рвать эти деньги, самые настоящие, зачем? Ведь я же из-за них рискую, я же вкалываю побольше тебя, крыса ты складская! ведь ты же не умеешь со своим директором, этим долбаным нашим Лёшкой Горшком по толковому совхозным добром распорядиться, так, чтобы оно «работало», деньги делало, ты же ведь «деревянных» на прокорм заработать не можешь, а валюту рвёшь, да? – ну, получай, «совок» несчастный!.. …Но, к счастью, несговорчиво-агрессивный гость Юрчика и Галки (столь потрясённой всем случившимся, несмотря на многолетнюю закалку, что она, сидя на полу у повреждённой стенки, просто, по-бабьи плакала с подвывом) вскоре пришёл в себя, взял себя в руки. Он сделал руки крестом над головой, что в нашем детстве означало конец драке, рявкнул: «Спокуха, ребята!», налил себе ещё рюмку «Посольской», хлопнул её и, ни слова больше не говоря, вышел вон. Вот такой была последняя встреча двух моих друзей детства… Виктор мне потом рассказывал: «…не стал бы я шуметь у них, поверь мне, Рыжик, не стал бы, не такой уж я идиот, чтоб из-за каких-то споров старому товарищу морду бить. Да никогда – тем более в гостях, он угощает, Галка вся расстаралась, я такой вкуснятины сто лет не ел, живу-то холостяком по-прежнему, – так чего бы мне выступать, пусть даже я чем-то недоволен… И не считай ты меня каким-то большевиком, не, Рыжий, те, которые с ленинскими портретами бегают на митинги, те тоже мне не по нраву. По мне – хоть частная, хоть какая собственность, лишь бы люди честно вкалывали, честно, понимаешь! Я одно знаю: где криминал начинается – там рано или поздно человек гибнет. Уж я, слава Богу, такого везде навидался, и в городе, и в деревне, и при коммунистах, и сейчас, и на воле, и в тюрьме, и в армии – везде одно и то же: раз укради – потом пойдёт как по маслу, сам уже не остановишься. Это ж наркотик! Но не за то я вскинулся… Не на богатство ихнее я взъелся, хоть и знаю, как они с Галкой его нажили. Что у неё на каждом пальце по кольцу с камнем, так меня с того смех берёт, и только: ну, как была наша крестовская дура, так и осталась… хоть вообще-то мозги у ней имеются, башковитая баба… Да хоть унитаз из чистого золота, мне-то что: а то будто бы не видел я, как всё это добро в дерьмо превращается. Сегодня – дом полная чаща, завтра – голые стены, а то и с голой ж… ходят, а чаще всего – небо в клеточку разглядывают. Видел я всё это, говорю… Другое меня трёхнуло, ей-Богу, просто убило, Рыжий! То, что они меня к у п и т ь , понимаешь, купить хотели! И кого – меня, меня! М е н я – купить… …Эх! Уж кто не ангел, так это я. Был бы верующим по-настоящему, так, чтоб в церковь ходить, – наверное, батюшка на исповеди моей от меня сбежал бы, если б услышал, что я ему про себя излагаю. Рванул бы когти… Но я всю жизнь в храм не ходил, теперь уже поздно начинать, пожалуй. К чему говорю – не ангел я, не строю я из себя какого там… идейного, как раньше говорилось. Но! меня купить?! Да меня в зоне ни один пахан под себя не подмял, не ломанул – и не купил. Грозили – на нас работай, «опустим» грозили, а уж как покупали! И «сундуки», охранники, надзиратели – тоже не купили, как ни изгалялись… Нигде меня никто не мог купить. Когда уже совсем в себя пришёл, когда у Лёшки года четыре проработал – так и вообще… стали говорить про меня «чокнутый», зато даже и думать перестали, что меня хоть на какую наживку словить можно… И когда эта перестройка, мать её…, пошла, когда все, кто раньше боялся, красть начали, то и тогда ко мне никто не подкатывался. По сей день так! А он… «Зелёными» он меня взять хотел! – да мне всякие «лица разных национальностей» прямо под окна «мерседесы» подбрасывали, по полгода на всяких там Канарах мог бы лежать кверху пузом… Не, не купили! Зато мы с Лёшкой хозяйство наше сберегли, когда в районе – да что в районе, – по всей области и колхозы, и совхозы с молотка идут или в пыль превратились. …Лёшка-то наш, знаешь, чем молодец? – ведь не только тем, что голова светлая и что грамотный, как дай Бог любому президенту. Главное что: он, ещё когда вся эта мутотень только-только начиналась, предчувствовал уже, куда покатимся. На два хода вперёд у него всегда запас был в игре, хоть с коммунистами, с обкомом, хоть с демократами. А как это без людей сделаешь? никак, без команды своей, то есть. Вот в чём он золото, Горшок-то наш – он все эти последние годы отбор кадров делал. Помнишь – «кадры решают всё», кто это там, то ли Ленин, то ли Сталин сказал, но – верно, едрёна вошь! Так что сейчас у нас на каждом участке свой «замочек» есть, а ключи – у нас, и никто из властей у нас их не отнимет. Потому что – команда своя… Вот завтра Ельцин или какой другой хрен с горы из ихних прикажет – вообще пусть только единоличные хозяйства будут, – мы и к этому готовы. Скажем им «есть!», под козырёк возьмём, а работать будем, как раньше работали. Так что это «акционирование» нам – как вывеска новая, только и всего… Хотя, скажу тебе, противно: сколько же над нами, над селом, изгаляться будут?! …А вот чего я боюсь (тут Виктор нахмурился и вздохнул) – так это вот чего, Рыжик: вдруг да уберут Лёшку какие-нибудь бандюги из «новых русских», в рот им полкило горчицы! Вроде этих Юркиных «крутых»… Или какие другие, только посильней. Конечно, такого битюга, как наш Горшок, одной пулей не возьмёшь, ну да у них пуль много. Чего-чего, а этого добра у нас теперь до той самой мамы… А больше всего обидно мне, что не кто там другой – а именно Юрка, Юрчик наш – меня купить хотел! Уж он-то, он-то… Ведь ему ли меня не знать, и не только по мальцовым нашим годам. Когда у меня жил, я ведь его сначала чуть не с ложечки кормил, до чего он слаб был тогда, «негром»-то ставши… Что? – я просил его тогда мне хоть спасибо сказать? с чего это он взял, что я куплюсь теперь на его доллары?! …Верно, нынче многие слабину дают, жизнь лютая идёт, да и соблазнов до беса появилось. Но ведь если ты меня с самых сопливых лет знаешь как облупленного, так до чего ж ты сам докатился, каким дерьмом стал, если ко мне, к товарищу своему лезешь как… к какой-то шлюхе панельной! В общем, Рыжий, беда!..» …Так мне рассказывал о своей последней встрече с Юрчиком бывший соседский мальчишка из наших Кресток, чудаковатый, резкий, мрачно-улыбчивый Виктор, по прозвищу Витька Хохол. ……………………………………………………………………….. Со вздохом облегчения сообщаю, что худшее опасение Виктора не сбылось: Алексей, Лёшка Горшок, сегодняшний президент нашей пригородной агрофирмы – цел и невредим, жив и весьма здоров. Хотя и впрямь не раз уже ходил по лезвию ножа, а однажды лишь чудом уберёгся от смерти – только потому, что сел в другую машину, не в ту, что была начинена взрывчаткой… Но – жив. И именно он стал последним по времени из нашей крестовской мальчишеской ватаги, кто всерьёз виделся с Юрчиком. Кто в последний раз поговорил с ним по душам, насколько то было возможно… И об этой встрече он поведал мне примерно через год после того, как Витька Хохол излагал мне батальные и прочие подробности своего недавнего и столь неудачного гостевания у Юрчика и Галки. Через год – и примерно за месяц до кроваво-громовых событий октября 1993 года на Красной Пресне. Упоминаю об этом потому, что именно там, на Пресне, мы тогда и встретились с Алексеем. И не просто на Пресне, но в том самом, величавом и мраморно-торжественном дворце над Москвой-рекой, который тогда официально звался Российским Домом Советов, но который вот уже несколько лет звали Белым Домом. Встреча наша была настолько непредвиденной, насколько вообще непредвиденно всё в жизни последних наших лет, особенно под небом гигантского и всё более сходящего с ума мегаполиса, что некогда величался православной русской столицей… Я прорвался в Белый Дом по своим профессиональным делам, в парламентскую комиссию по культуре, и несколько часов путешествовал из кабинета в кабинет, пока не получил подпись высокопоставленного одобрения на принесённой мною петиции, в которой несколько сотен моих пишущих коллег в очередной раз возопили о несчастном положении книгоиздательского дела. И так случилось, что в тот же день под крышей этого дворца проходило совещание сельскохозяйственных вождей всея Руси, аграрных лидеров, которые тоже в очередной раз возопили о несчастном положении тружеников села и сели думу думать на предмет выхода из сего положения… Когда я покидал здание парламента, этот форум уже завершался, и его участники шумели и галдели в вестибюлях, буфетах и курилках. Бросилось в глаза лицо Стародубцева: одной рукой держа сигарету, другой он ухватил за пуговицу своего собеседника, что-то ему горячо втолковывая. Причём глядел известный консерватор и недавно освобождённый из-под стражи «гекачепист» на своего собеседника снизу вверх: тот был огромного роста. При ближайшем рассмотрении этот великан оказался Лёшкой Горшком… Времени у него до вечернего поезда на Талабск оказалось совсем немного, поэтому он со вздохом искреннего сожаления отказался зайти ко мне в гости, хотя я живу неподалёку, на Пресне. «Нет, брат, мой закон постоянен и ревизии не подлежит: застолье не должно быть кратким и поспешным, так что – в следующий раз!» – сказал он. Мы вышли из дворца и решили немного посидеть в ближнем маленьком парке, где в центре, на постаменте, совсем недавно стоял Павлик Морозов. Теперь постамент был пуст, и кое-кто резвившихся в парке детей иногда вскакивал на него и изображал из себя статую, воздевая руку к небу… Глядя на этих временных кандидатов в юные жертвы классовой борьбы, мы и сидели на лавочке, и толковали, торопливо перескакивая с одной темы на другую… Я спросил было у Алексея, что же именно так жарко пытался втолковать ему Стародубцев. Мой друг детства улыбнулся и махнул рукой: «Эх… Дядя Вася и в тюрьме своего романтического энтузиазма не растерял!» – и я не понял, чего больше было в Лёшкиной улыбке, иронии или уважения… Но он тут же перевёл разговор на «земляческие» рельсы и рассказал две главные новости из нынешней жизни людей, некогда принадлежавших к шараге мальчишек из талабской деревни Крестки. Первая новость касалась Сашки Авдоша: тихоокеанец вернулся в родные пенаты. И не потому, что возраст моряку подошёл для «берега». По словам Алексея, наш приятель ещё лет пяток, а то и больше походил бы по свету на капитанском мостике. Но нелады нового, «рыночного» времени коснулись и старых морских волков. «Сашкин сухогруз поставили на капремонт, – рассказывал мне мой земляк, – а ему в управлении один развесёлый господин предложил на выбор: выложишь энное количество «баксов» – получишь новый кораблик, а нет – коптись на берегу, пенсию ты уже давно заработал… Ну, Авдош и забушевал! Коптиться на берегу, говорит, я и в деревне родной могу, и не для того я четверть века морю отдал, чтобы теперь взятками руки пачкать… Конечно, с болью он от тех краёв оторвался, там же у него и квартира большая, и друзья-товарищи морские, но – всё ж решил к нам вернуться. Недавно приехал, я ему контейнеры помогал перегружать и домой везти; пока он отдыхает, а там посмотрим, – он же ещё совсем крепкий мужик, как мы с тобой (Лёшка весело оскалился), дело ему найдём…» Вторая новость была ещё более ошеломительной, хотя о ней я кое-что знал ещё до встречи с аграрным лидером. На сорок восьмом году своего земного бытия женился Витька Хохол! После двадцати пяти лет бобыльской, холостяцкой жизни – всё-таки женился снова! …Первый, юношеский его брак был донельзя неудачным из-за злоключений его тогдашней бурно-хмельной поры; тогда-то мой бывший сосед и решил, что семейная жизнь не для него. А вот на подступах к пятидесяти годам нежданно расстался с этим убеждением, встретив достаточно молодую для него, тридцатипятилетнюю, сочную и румяную вдовушку… На их свадьбе я не смог побывать, лишь послал поздравление. «…Серьёзное было мероприятие, особенно по нашим временам, дня четыре гудели! – вспоминал Алексей. – И у нас, на центральной усадьбе гуляли, и в городе, и в последний день на берегу, там где Крестки наши стояли, расстелили ковры-самолёты…» Особый же – и характерный для всей судьбы Витьки Хохла – юморной колорит этому бракосочетанию придало то, что невеста, которая и по виду, и по выговору, и по всем привычкам и повадкам казалась жениху чисто нашей, русской, талабской женщиной, оказалась украинкой! Да не «половинкой», как Витька, а самой чистокровной, «щирой», что выяснилось лишь тогда, когда они пришли в загс подавать заявление… Гости, особенно наши ребята, друзья детских лет новобрачного, немало повеселились над этим «этническим» обстоятельством. «Ни он, ни она ведь по-украински не калякают вообще, – а мы их на свадьбе заставляли петь «Ты ж менэ пидманула», кричали им: хохлят побольше делайте, и прочие такие глупости!» – хохотал Лёшка, и я смеялся вместе с ним… «А Юрчик на свадьбе был?» – спросил я его. «Какое там! ему сейчас не до наших веселий, – Алексей запнулся, оборвал себя на полуслове и стал резко сжимать и разжимать свой здоровенный кулак, словно бы мял в нём невидимый каучуковый мячик. – И вообще-то, Рыжик, не спрашивай меня о нём, а то, как я про него вспомню – разлитие желчи начинается, честное слово!» «Нет, а что с ним? Я, когда летом был в Талабске, слышал: он вроде бы «квасить» снова крепко начал, так?» «Да если б только это!» – шумно и зло выдохнул мой собеседник и повторил тише и грустнее: «Если б только это – полбеды было бы. Он… давай, друг, о чём-нибудь другом». Мы помолчали. Мы сидели в парке, уходившем в горку, к старинным особнякам и фабричным корпусам. Мы вдыхали запах тёплой, прогретой за лето почвы, мы вдыхали воздух бабьего лета, даже на задымленной Пресне пропитанный терпкой, медвяной, тяжелеющей нежностью земли, травы, листвы, уже увядающей и зазолотившейся, и загоревшейся, особенно на клёнах… Каждый из нас двоих, выросших на сельской земле, понимал в те минуты, что чувствовал другой, каждый из нас наслаждался редкими мгновениями отрешённости от текучки и суеты, от беготни и деловой лихорадки. «И как ты живёшь тут, в этой чумовой Москве – не понимаю!» – сочувственно сказал Алексей. «Знаешь, я тут афоризм придумал, хоть в «Крокодил» посылай. Или короткий анекдот, слушай: почему большие мафиозные деньги – грязные деньги? Потому, что их в Москве делают из воздуха! А какой тут воздух – известно: вот – сидим в этом парке, как в оазисе каком-то, а ведь перенеси сюда какую-нибудь букашку или бабочку из леса – тут ей и каюк, задохнётся!» «Всё в сравнении, – кивнул я. – А всё же, признайся: предложили б тебе сейчас, к примеру, министерством сельского хозяйства командовать – и ты бы, как миленький, в этой клоаке жил. А чего там! – машину-то с кондиционером дали бы…» «Ну знаешь ли! – задохнулся возмущением Лёшка. – Министром! Сельского хозяйства! Во-первых, я хоть очень уж мудрым себя не считаю, но не настолько ещё из ума выжил, чтоб на такое согласиться, даже если предложили бы… Нет, Рыжий, шансов таких у меня немало было, скажу тебе. При желании, если б поднатужился, лет пять-шесть назад мог бы, пусть и не министром, но в достаточно тёплое московское креслице усесться. Или в каком торгпредстве заокеанском. Были, в общем, варианты на таком уровне… Но – нет у меня такой натуги. Не до амбиций мне, Александрыч. И раньше было не до амбиций, а сейчас и тем паче, не до Москвы. Другая у меня задача: от этой вашей Москвы хозяйство своё спасти! ведь каждый день какой-то новой подлянки жди, новой удавки на нас… Да и не такие уж здесь дураки сидят в Кремле и особенно на Старой площади, в аппарате правительственном, чтоб меня в свою компанию приглашать, им другого толка ребята нужны…» «Да я понимаю, Горшок, что такие, как ты, для этой власти люди «нон грата». Тут, старик, большая школа подлости необходима. И много иных качеств, которых ты, несмотря на своё начальственное положение, не приобрёл…» Мы снова помолчали. Мы смотрели на окружённое ореолом играющих предвечерних лучей солнца белое здание парламента, – и мы оба не знали и даже в самых страшных снах не могли представить, что через месяц этот дворец будет окружён ореолом огня и дыма, и каждый человек в нём будет оглушён орудийным грохотом небывалого расстрела… «И всё-таки, Горшок, – я решил настоять на своём, – и всё-таки: расскажи мне, что опять с Юрчиком стряслось. Ты же сам знаешь: крепкими дружбанами мы с ним никогда не были, быть не могли, но… верёвочка нас всё же с ним особая связала. Такая, что покрепче иной дружбы. Он меня спасал, потом я его вытаскивал – с твоей и Хохла помощью, так что как-то само собой получилось, что я на него по-особому всегда смотрел. С пристрастием, как говорят в известных учреждениях…» «Вот-вот, – со злой язвительностью подхватил Лёшка, – спасители! Иногда я думаю: ничего хорошего от этакой благотворительности нет. Кому суждено утонуть – так суждено, и ни хрена тут не поделать. Судьбу не переломишь… Вот и Юрка так мне сказал, когда я его последний раз видел. Всё блажил: мол, зачем я, он, то есть, к Рыжему тогда прицепился, чтоб он помог мне, зачем вы с Хохлом меня тогда приютили, – лучше, говорит, подох бы я тогда. Какая разница, тогда был негром, теперь в чёрной грязи снова, тоже не жизнь…» «Прогорел, что ли? Трест лопнул, фирма обанкротилась?» – спросил я. «Нет, – ответил мой приятель, – не в бизнесе дело, а в нём самом, в огурчике нашем, в попрыгунчике нашем… Эх, ёлки-палки, ну зря ты меня завёл на эту тему! Вспоминать – и то тошно!» «Ладно, не вдавайся в детали, скажи главное… Мне вообще-то так думается: Юрчик – он вроде бы не самый развитый был из наших, крестовских, но – характер у него с детства «кручёней», заковыристей, чем у нас, вместе взятых, да и жизнь его вовсю ломала через колено, вот он весь из каких-то изломов и состоит…» «Ну ты даёшь! – возмущённо воскликнул Алексей. – Выходит: Юрчик – сложная натура, а мы все – «простейшие» некие, амёбы, инфузории-туфельки… Ты потому так говоришь, что действительно всю жизнь на него «с пристрастием» смотрел. Как сквозь лупу. Изучал, можно сказать. А другие наши для тебя как были просто дружками детства, так и остались… Нет, милый ты мой инженер человеческих душ, не так всё это. Кого ни возьми – не так! Серый, Авдош, Хохол, что они – из одного куска дуба или из гранитного монолита, что ли, сделаны? Уж Серый-то, мне когда-то казалось, будет просто работягой, как вся его родня. Ну да, толковый он, конечно, старательный, – но чтобы он столько лет на самой поверхности общественного активизма держался – да не сломался – это, скажу тебе, не фунт изюму. Или, помнишь, как мы когда-то переиначивали: «не фунт собачий»!» «Ага! – подхватил я. – И не «хрен изюму»! А знаешь, Лёшка, кто меня потряс, – Колун и Чухонец. Вот уж у кого фортели-то в жизни невероятные самые!» «Да уж, – согласился мой земляк, – эти наши ребятки и меня удивили… Колун-то – он ведь букой таким был, немножко бирюком, на отшибе держался от нашей шайки, хоть мы его всегда за своего признавали… Потом, когда он на радиозаводе работал, я его к себе даже звал, ещё в прежнее своё хозяйство: руки-то у него впрямь золотые. А потом он из-за этих золотых рук и спиваться начал, одна халтура за другой шла… И вдруг – на тебе! в пединститут поступил, это в тридцать-то лет!» «Я узнал про это его студенчество, так не поверил, – перебил я приятеля. – Ведь знаешь, один раз как-то, летом, в те времена я его на базаре увидал: стоит и цветы продаёт, а по физиономии видно, что на опохмелку. Во до чего! я хотел к нему подойти, а он удрапал от меня тут же. Потом, уже года два назад, когда он уже школьным директором стал, встретились мы, так он признался: мол, стыд в голову ударил, невмоготу было бы тогда разговаривать, в таком-то состоянии… И надо же – сам выпрямился, в отличие, кстати, от бизнесмена нашего нынешнего, сам…» «Был я у него не так давно в этой восьмилетке, в Лодыговщине, – кивнул Алексей. – Картинка, а не школа, по нынешним временам – так просто чудо. Хлеб пекут для ребят на школьной кухне, найди-ка ты ещё где такое! Конечно, совхоз тамошний ему крепко помогает, но ведь и Колун своих ребят и учителей тоже на поля гоняет, иначе теперь невозможно… Но главное в другом: учитель милостью Божьей, – а кто мог этого от него ожидать? Вот тебе и «простота» характера, вот тебе и Колун-недотёпа…» «А у Чухонца ты бываешь? – спросил я. – Прошлой осенью я ведь ему на центральном радио передачу пробил, полчаса он про свою пасеку, про новый улей разливался…» «Я тебе так скажу: Чухонец, по-моему, единственный у нас в районе настоящий фермер. Настоящий, без дураков! Да и в области таких от силы пяток наберётся… Конечно, было б и больше, если б с них десять шкур не драли этими долбаными налогами… Я вообще-то слово «фермер» терпеть не могу, когда в Штатах бывал, видел фермеров ихних, это же совсем другие условия, другая история аграрного дела. А Володька наш, Чухонец – он просто крепкий хозяин на своём крестьянском участке, вот он кто! Крепкий потому, что почва у него есть для той крепости. И не только то, что вкалывает как проклятый сам, да и вся семья ему подмога добрая. А вот что главное: за пчеловодство взялся с двух сторон. С детства это дело знал, отец у него пасеку имел, и у самого Володьки сельхозинститут за плечами, это уж потом его в партработники захомутали. И науку пасечную он прогрыз до дна… Вот оттого его Русский Улей, дуплянка модифицированная – не фикция, а как раз то, что в наших широтах надо пчеловодам… Я ведь не просто проведал Володьку, мы с ним договор о партнёрстве заключили, он теперь и на нашей пасеке свои новые ульи поставил вместо этих «домиков», в которых пчёлы дохнут…» «Знаешь, – заметил я, – вначале-то, я когда услыхал от наших, что он в фермеры подался, в пасечники, так подумал: ну вот, ещё один «партократ» решил на мёде обогатиться. А побывал у него, вижу – нет, до базара ещё далеко, он ещё и не мечтает ни о какой крупной торговле, он ещё года два-три будет над этим своим Русским Ульем мудрить… Не знаю только, надолго ли его хватит!» «Да если так дела и дальше пойдут, – тут мой собеседник кивнул в сторону Белого Дома, где он просидел два дня на совещании аграрных вождей, – то и таких, как Чухонец, придушат вконец, самых стойких и настырных…» «А таких, как ты?» – неожиданно для себя спросил я приятеля «в лоб». «Всяко может быть…» – он пожал плечами. «Но я-то с молодости за это дело взялся, меня так просто не придушишь, мне мильон ходов и выходов из всех ловушек известны… А вот Чухонец… Хотя и его голыми руками не возьмёшь, он парень ушлый. Ведь вообще-то, кто бы мог представить его крестьянскую планиду? – ведь пятнадцать лет в райкоме, в горкоме, в обкоме, свихнуться можно! Я, честно сказать, думал о нём раньше: вот Суслов областного масштаба растёт, а в новые времена – Яковлев того же масштаба. Ей-Богу, мне казалось, что он и у демократов «звонарём» будет… И вдруг он из обкома линяет, ещё до того, как партию на съезде Советов от руля отставили, и год о нём ничего не слышно. А через год узнаю: он на бывшем хуторе своего деда-эстонца под Печорами поселился, – перешёл наш идеолог в сословие древнерусских бортников… Вот как объяснить такой пируэт, а, Рыжик? Чем?! …Нет, мужик, ни в ком из наших ребят никакой там сермяжной простоты нет и не было. Ну да, верно говоришь, одни вроде бы попроще, характером потише. Знаешь – это те, что к земле поближе. Вот как Башмак, – ты же помнишь, он сначала, после школы, по отцовским стопам, в сапожники подался, а после армии – как пошёл трактористом в совхоз, так и до сих пор сидит на тракторе. Но! – милый мой, какая ж это простота? Работает человек, языком не машет, ибо не его это дело. Вот и всё… На таких земля держится. Это не та простота, что хуже воровства… Во, слушай, сочинитель, хочешь тебе строчку подарю!» И Алексей, рубя воздух ладонью, продекламировал: «Нет простоты, но есть – простата!» «Ну, ты даёшь, Горшок – восхитился я. – Неужели сам придумал?» «А кто ж ещё! – самодовольно ухмыльнулся мой приятель. – Совсем недавно задумался о грядущих старческих болестях, и шибанула в голову такая строчка. Правда, дальше неё дело не пошло, да я и не старался. «Не до грибов мне, Петька!» – помнишь, вот так и мне – не до стихов сейчас, не до лирики, ты уж извини, я зато теперь в твою епархию не лезу, не то, что ты: читал недавно твои размышления на сельхозтематику, читал…» «Лёша, но я же в них не учу тебя или крестьян вообще, когда и что вам сеять и жать, у меня совсем другое, как раз про эти идиотские налоги, про неплатежи, про искусственный развал вот таких хозяйств, как твоё…» «Да понял, понял я это, что ты там оправдываешься! – нет, земляк, совсем ты в этой поганой Москве чувство юмора утратил. А вообще… такое время идёт: каждый в себе что-то такое открывает, о чём раньше и не догадывался… Вот и мне всякая чертовщина в последнее время в голову лезет, вроде этой строчки, которую тебе зачитал. Предчувствия… всегда я над ними смеялся, всегда на реальные вещи и дела в расчётах полагался… а вот сегодня почему-то всё больше им доверяюсь, предчувствиям!» И Алексей шумно вздохнул. «Ну, вот, наверное и у Юрчика нашего ещё один какой-то пласт открылся… Во, Лёшка, нашёл я определение: он как-то из разных кусков состоит, Юрка-то, многослойный он, и то один пласт в нём верх берёт, то другой. Так всё же скажи, как вы повстречались-то?» «Да-а! – Алексей раздражённо поморщился. – Рассказывать-то… особенно и нечего. Гадостно только… Ну, слушай!» ……………………………………………………………………….. Рассказ моего приятеля, бывшего односельчанина, нынешнего президента агрофирмы, был и в самом деле довольно недолог – и довольно невесел. По его словам, Юрчик чуть не протаранил его «Волгу» своей «Тойотой» на повороте с шоссе на окраинную улицу. «Хорошо, у меня тормоза железные, да и сухо было на дороге, – вспоминал, крутя головой, Алексей, – а то бы он «жмурика» из меня сделал!» Обе машины остановились, и тут Алексей убедился, что Юрчик был «на большой кочерге», как говорят у нас в Талабске о сильно выпивших. «Ну, я взял его на буксир, с грехом пополам черепашьей скоростью дотащил его до дома – до его особняка, там, у ворот мы и поговорили немного, к нему я не пошёл». …Юрчик был в совершенном трансе, в «разобранном» состоянии души. «Знаешь, Рыжий, одно слово: треснувший какой-то, надтреснутый. Мне сразу припомнилось, как «негром» он был. Вроде бы кожа как у всех, а – почерневший! До того смурной, что, кажется, изнутри весь выгорел…» – так рассказывал мне об этой встрече Лёшка Горшок, сидя в пресненском парке близ Белого Дома. «…И нёс он по кочкам всё-всё, всю жизнь свою растреклятую, весь свой бизнес, фирму их с Галкой, партнёров-подонков. И все у него виноваты – и «крутые парни», которые ему служат – сплошные убийцы, и власть вся из убийц и проституток от Ельцина до местных чиновников, и вообще все на свете суки, все продажны… И я, плачется он, я – самая первая сука, я самая сволочная мразь на свете! …Потом другую песню завёл: не могу, говорит, Горшок, не могу я больше в этой грязи валяться, да и с каждым месяцем дела всё туже узлом закручиваются, смертным узлом. Похоже, уже не медью, а бронзой, не «лисичками», не прочим безвредным добром ему скоро придётся ворочать, а кое-чем пострашнее – оружием, наркотиками. А, вроде бы, так я понял – уже и начал… Говорит: сам не хочу, не могу, но те, кто мне «крышу» делают, эти «авторитеты» из Москвы и Питера, меня на это игровое поле уже вывели, бежать с него нельзя, обратного ходу нет… Понимаешь, Рыжик, говорит он это, а сам мне в руку вцепляется, пальцы, что клещи – а дрожат…» «А про Галку что-нибудь говорил?» – спросил я. «Как у них жизнь-то семейная, опять, что ли, растрескалась?» «Не, – помотал головой Лёшка, – ни слова худого о Галке он не сказал. Я его так это осторожненько сам спросил: мол, как там наша Зешка-белобрыска, – а он зубами заскрипел и промычал что-то не очень понятное, вроде того, что замучалась она совсем! А вот с кем и с кем замучалась – с ним или с этими делами криминальными? – не уточнил он, а я переспрашивать не стал… Ну, короче, неладно с твоим спасителем, – заключил Алексей, – распад у него какой-то идёт. Знаешь, говорит он, жалится на жизнь, ворчит-мычит, а я гляжу на него, и мне блазнится – весь он слюнями и соплями пьяными обмазан. Хотя взаболь – ничего подобного, никаких соплей, только видно, что выпивши сильно. А всё равно – тошнотворное впечатление… И так мне, Рыжик, худо стало от этой встречи, как будто мне кто-то душу… оплевал. Особенно, когда Юрка завяньгал: зачем, дескать, вы меня тогда, Рыжий и Хохол, зачем не дали подохнуть, зачем лечили-спасали! И ведь без наигрыша он это болтал, искренне! Видать, накипело это у него… А под конец той нашей беседушки милой он вообще заговариваться начал. Представляешь, вцепился мне в плечо и шепчет: «Лёшка, мне к Мурычихе надо, она меня зовёт!» Во до чего! Я ему говорю, что эта бабка, знахарка-то наша, уже сто лет в обед как на том свете. Ты ведь помнишь её, Рыжик?» «Ещё бы! – мы ведь оба с ним, с Юркой, после того, как в ледоход чуть не утонули, у неё в избе на печи отогревались. Только потому и не заболели, что она нам какого-то отвару дала… А с чего это он про неё вспомнил?!» «Говорю тебе: похоже, у него ум за разум заходить начал. Или, как мой пятилетний внук говорит: ум к заразам! Я его, Юрку-то, встряхиваю: перекрестись, Мурычихи давно уже нет в живых; а он своё – мне к Мурычихе надо… Во до чего!» «Помнишь, Лёшка, лет пятнадцать назад или около этого Серый нас всех в Крестках собрал, в саду у него пировали, помнишь? – сказал я. – Так вот, в те-то времена Юрчик был злейшим врагом всякого воровства и махинаций, он ведь на тех наших посиделках мне битый час плакался, говорил, что воротит его от Галкиного делячества. Словом, клял всяческое сребролюбие. Это ещё тогда! Вот, наверное, это всё в нём снова и поднялось, и наружу вылезло.. Да – с эскалатора спрыгнуть трудно!» «Махинации, делячество! – проворчал Алексей. – Да я сам на себя могу сейчас хоть сто доносов самых правдивых накатать, я каждый день то закон нарушаю, то правительственное постановление, либо – президентский указ, или – губернаторское распоряжение. А иначе сегодня ничего не сделаешь, пальцем не шевельнёшь… Но разница вот в чём: я и на Страшном суде (а мы с него прямо в ад оба пойдём, беспременно, – он подмигнул мне и озорно улыбнулся, – как великие любители прекрасного пола, как большие «баобабы») стукну себя в грудь – не преступник я. Грешник – а не преступник. Ибо никому зла не принёс… А Юрчик, он, по-моему, зло всегда чувствовал печёнкой своей измученной. Острее многих из нас чуял, вот тут ты, наверно, прав. Вот и допекло ему печёнку… Один знает, что он преступник – и счастлив, и гордится этим. А наш с тобой кореш – сгибается, распадается, во хмелю буйствует и с ума сдвигается… И вообще, мне кажется, что два этих понятия, «капитал» и «русская душа», они… не то, что несовместимы, как гений и злодейство, но… очень часто они вместе какую-то критическую массу образуют собой: взрывается человек, коль в нём что-то по-настоящему русское осталось. А ведь наши родители православными ещё были, хоть и не многие в церковь ходили. Крестьяне, они же – христьяне… Ох, Александрыч! – мой приятель встал во весь свой амбальский рост, потянулся с хрустом и, хрустя пальцами, тяжело прошёлся по песчаной площадке перед нашей скамейкой, – нерадостно всё это! Мне бы порадоваться: вот ведь как поворачивается, даже у таких, как Юрчик, совесть просыпаться начала, значит – не потеряны люди. А – нерадостно! Больно мне видеть, Рыжий, что мужик опять погибает. И на этот раз ни ты, ни я, ни Хохол его не вытащим, нет!» «Более того, – он сел и вздохнул, – есть у меня такое опасение, что уберут Юрку его «партнёры», если он брыкаться начнёт, или если из этих игр вообще выйти захочет. Замочат они его, как пить дать! свои же и замочат, да не только его – всех, и Галку, и детей. Было уже такое у нас. Сравнялся-таки наш древний Талабск с «цивилизованными» городами!» «Ну, дай Бог, обойдётся, – вздохнул и я. – Как говорил Лев Толстой, «образуется»… Слушай, Алексей Иваныч, ты меня извини, но тебе до поезда ровно час остался. Так что ты зря присел. Давай – трогаемся, я тебя до «Краснопресненской» провожу, а там домой потопаю. А ты всё-таки больше так по-хамски не поступай, мог бы вчера вечером позвонить, хоть на полчаса забежать…» «Какое там вчера! – возопил Лёшка. – Вчера мы в этом белом палаццо до восьми вечера сидели, а потом в гостинице ещё часов до двух дискуссию продолжали да итоговые документы в черновике набрасывали, требования к правительству. Так что – не сердись! Следующий раз, гадом буду, если не забегу к тебе.. Да ты сам-то хорош! часто ли, когда приезжаешь, мне звонишь? – то-то же! Ладно, хоть тут посидели… Была у меня в застойные годы одна добрая, оч-чень добрая (он опять озорно подмигнул мне) знакомая, коллега из одного цветущего таджикского колхоза, так она мне один раз дозвонилась и кричит: «Приезжай в гости, поговорим, душу выведу с тобой!» Душу выведу… Где-то она, эта черноглазая жар-птичка, сейчас «душу выводит», с какими душманами или боевиками?! Эх… Ну вот, и мы с тобой хоть немножко «душу вывели». А то, знаешь, после этих посиделок, – он опять кивнул на белый парламентский дворец, – пакостно на сердце. Чую, ничего толкового не будет от наших воззваний…» Он встал, засунул лапу в свой огромный, под стать его габаритам, «кейс», порылся в нём и вынул изящную серебристую коробочку. Протянул её мне: «Бери, это поклон от меня твоей дражайшей. Бери-бери, своей я везу другой презент, почти такой же. Я их несколько тут купил, этих зарубежных парфюмов, жене, дочке, снохе и ещё (он притворно вздохнул и томно закатил глаза) одной тут москвичке – да не суждено было в этот раз свидеться…» «Ну, Горшок, ты всё-таки не сдаёшься, всё ещё ходок!» – захохотал я. «Какой там ходок, – он небрежно махнул рукой как бы на себя самого, – в былые-то времена мне никакие заседанки не помешали бы, а нынче – не то. Куда ты, удаль прежняя, девалась? Не узнаю боярина Грязного!» – пророкотал он строчку арии из «Царской невесты». «Ну вот, ты ещё и поёшь!» «Пою, а как же, скоро завою…» – проворчал он, когда мы уже выходили из бывшего павлик-морозовского парка. «Кстати, о песнях. Ты вообще-то не думаешь более капитально в родных пенатах пожить?» «А причём тут песни?» «Да при том… Тут недавно я один неплохой мотивчик услышал по радио, новый, оказалось – твои слова! Вот это: Не плачь, не плачь, душа моя, не надо! Не надо горько плакать надо мной – Под музыку шального листопада Я скоро возвращусь в мой край родной!» – пропел Алексей, и голос его, на этот раз не наигранно-театральный и не дурашливый, поразил меня силой и чистотой… Я ещё раз внимательно вгляделся в облик моего старинного приятеля и сверстника. Он давно уже сбрил свою «чеховско-хемингуэевскую» бороду («Мало того, что жена ворчит, так и дамы сердца моего недовольны, – мол, совсем седая растительность стала, выгляжу стариком!» – объяснял он.), и лицо его проявилось теперь в скульптурной жёсткости, в нём обнажился не только мощный, «маршал-жуковский», волевой подбородок, но как бы и весь характер человека. …Надо сказать, именно в последние годы я стал замечать немало таких лиц своих сверстников, да и тех, кто несколько моложе или чуть старше, но кто в любом случае деятелен и несломлен. Лицо человека сильного и ярого сердцем, лицо мужчины, м у ж а , одержимого делом своей жизни – и при этом фанатично влюблённого в саму жизнь. В жизнь – как в антипод смерти. Потому что любая – муторная, мучительно-злая, суровая, чёрт его знает, какая, она – жизнь, а не смерть… Такие лица трудно бывает назвать сугубо «интеллигентными»: слишком жёстки они, порой даже и грубоваты. Но назвать их лицами всего лишь только сильных и жёстких людей – тоже нельзя: на каждом – печать многих, неотвязных, жгучих и мучительно-высоких дум, печать главной думы – об этой самой жизни. О её созидании. Вся надежда моя – на людей, у которых такие лица. «…Вот я и говорю, – рокотал Алексей, – поёшь одно, а живёшь иначе: домой только наезжаешь, но не возвращаешься. А, честное слово, Рыжий, пора бы тебе сваливать отсюда, из этой… бывшей русской столицы. Поживи хоть год на родной земле, спокойно поживи. Землёй подыши. Здесь-то и раньше ты в трясучке жил, а теперь… Плохие у меня предчувствия, старик, ох, нехорошие». «Насчёт чего?» – не сразу понял я. «Насчёт… да насчёт всего!» – буркнул он. Мы стояли у круглого здания метро на пригорке, смотрели в пылающее вечернее небо, глядели на серебристо-серый и всё темнеющий силуэт парламентского дворца. И вдруг у Алексея вырвалось: «Очень хорошая мишень». «Типун тебе на язык, Лёха! – всерьёз обозлился я. – Что у тебя за поганые настроения сегодня? – то Юрчика убьют, то в Белый Дом целишься… Ей-Богу, Горшок, засовывай ты такие свои мысли… знаешь сам, куда. Не трави душу. И без того, поверь, черно бывает в глазах… Черным-чернобыльно, я бы даже сказал!» «Да, пожалуй, ты прав, – извиняющимся тоном сказал он, а потом добавил ещё более обескураженно, – сегодня из меня и вправду глупости сыплются… А всё-таки – всерьёз говорю, приезжай в Талабск на подольше. У нас всё-таки поспокойнее… Конечно, может, ты и прав со Львом Николаевичем вместе, может, и образуется! А всё-равно, если что – рви когти к нам. К себе… Понял меня?!» И мой приятель, мой бывший односельчанин утопил меня в своих медвежьих объятиях. «Ну, Рыжий, держись!» «Счастливого тебе пути, Горшок!» …В одном из двух своих предсказаниях – только в одном – Алексей оказался прав. Ровно через месяц белый парламентский дворец превратился в дымящуюся и горящую мишень для танковых орудий… А вот Юрчика не убили. Он умер сам. ………………………………………………………………………….. На этой странице я мог бы завершить повествование о судьбе своего спасителя давних детских лет. Всё остальное вы уже узнали в самом начале, на первой странице. Повторяю в двух словах: весною следующего года, в конце мая, у Ленинградского вокзала меня увидел тот самый бывший односельчанин, о котором мы в разговоре с Лёшкой упоминали, – седой и лысеющий тракторист, который в нашей ватаге когда-то звался Башмаком. Звали мы его так не случайно: отец его был сельским сапожником. Башмак и сообщил мне о смерти Юрчика… Поэтому здесь я мог бы поставить точку. Но поставить эту точку не дала мне возможности ещё одна встреча. Она произошла уже в августе, когда я снова прожил месяц с лишним в родном краю. После этой встречи я совершенно иными глазами вижу смерть моего спасителя. |