Станислав золотцев
Вид материала | Документы |
СодержаниеВ этот час, полночный час |
- Морской Корпус Героев Севастополя г. Москва Дуэт Подольский Дмитрий, Махонин Станислав, 48.35kb.
- Смирнов Станислав Алексеевич, регистрационный номер в реестре адвокатов Владимирской, 178.85kb.
- Петрухин Станислав Михайлович, Жеребцов Алексей Юрьевич, Комогорцев Игорь Борисович,, 37.1kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4810.26kb.
- Станислав Гроф "Путешествие в поисках себя", 4809.93kb.
- Станислав Харин, 560.1kb.
- Орская навигация, 48.92kb.
- Станислав Хромов, 1980.26kb.
- Станислав Гроф, 3939.88kb.
- Станислав Куняев, 4451.14kb.
…Иду по окраинной улице и вдруг замечаю, что вровень со мной, с моей пешеходной скоростью движется по мостовой, прижимаясь к кромке тротуара, легковая машина. Иномарка, «Вольво», с местным, талабским номером. Ускоряю шаг – она тоже движется быстрей… Останавливаюсь, напрягаюсь (мало ли чего можно ждать в наши лихие дни простому человеку – то есть, «безлошадному» – от владельцев «Вольво», «Тойот», «Ягуаров» и прочих заморских зверей с моторами), смотрю на машину, – она тоже встала. Дверца её плавно распахнулась, из салона выглянуло женское лицо, и я услышал голос владелицы и водительницы машины:
«Рыжик, здравствуй! Ты меня не узнаёшь?»
На меня смотрела женщина, просто удивительно похожая на хорошую киноактрису Светлану Крючкову. Если б не оклик «Рыжик!», то в первый миг мне бы и впрямь поверилось, что передо мной сидит в иномарке эта актриса – но не тех лет, когда она играла пухленьких и милых трудовых современниц, как в «Большой перемене», а такая, какою она изобразила нам на экране матушку-государыню Екатерину Алексеевну, Екатерину Вторую и, естественно, Великую. Женщина, окликнувшая меня, была уже в возрасте. И не просто в возрасте, но в том возрасте, когда одни дамы – прежде всего у нас, на Руси – как бы «консервируются» в своей моложавой подтянутости, надолго ещё остаются и привлекательным, и желанными; другие же, к несчастью, «бабятся», теряют не только свежесть, но и женственность, превращаются в рыхлых, без всякого намёка на наличие талии (или, напротив, донельзя иссохших) полустарух. А то и вовсе становятся бабушкообразными созданиями, даже если у них и нет внуков…
Сказать, что женщина, окликнувшая меня из глубин «Вольво», принадлежала к первой, удачливой категории – ничего не сказать. Присловья о женском пятом десятке лет вроде «баба ягода» и «ягодка опять» помогут в обрисовке её облика, но лишь в малой мере. Скажу просто: она была очень красива! Можно уточнить без всякого преувеличения: ослепительно хороша! Причём и в буквальном смысле ослепительно: сразу несколько вспышек, несколько солнечных бликов и отблесков ударили мне в глаза, когда я взглянул на неё. Лучились её голубовато-серые глаза, улыбалось всё её лицо (а то, что удивительно ровные, редкостно белые и правильные зубы у женщины в таком возрасте могут быть «не своими» – о том и не думалось), золотились на солнце крупные кольца волос, как выяснилось позже, подкрашиваемые ромашкой, а не «химией». В мочках ушей сверкали две серебряные капли с миниатюрными алмазными точками.
…Чего мне никогда не удавалось – так это запомнить, как, во что женщины бывают одеты, тем более – сколь-либо связно описать туалет той или иной дамы, даже самый незатейливый туалет. Этим я всегда вызываю неописуемое возмущение моей драгоценной супруги: «Как! Ты не помнишь, что тогда на мне было?!» – а вот не помню, хоть убей… Во что была одета владелица «Вольво», тоже не могу припомнить, явственно видится сейчас лишь одно: её светлые летние покровы лишь подчёркивали неувядшую красоту и мягкие, светлые черты её лица А! – вспомнил: кофточка из чистого льна со «штучной», не фабричной, узорчатой вышивкой – и устюжское ожерелье на груди, «чернь по серебру»… Но главное: впрямь было что-то в облике этой златовласки, говорившее о том, что ей привычно в жизни повелевать, распоряжаться, нечто и вправду от Екатерины Второй (напомню: в исполнении Светланы Крючковой). Таких женщин недаром в прежние времена звали «король-бабами».
Впрочем, эта «императивная» печать на её лице не только не уменьшала чувственного её обаяния – а лишь подчёркивала его, некрикливое, но явственное. И щёки её, и губы были словно налиты солнечно-хмельным соком, и не сразу можно было углядеть лёгкие морщинки у губ и у глаз, а морщинки на лбу закрывала чёлка. Конечно, можно было заметить: этой даме хорошо знакомы и сауна, и бассейн, и массаж, и прочие ухищрения, в помощью коих правнучки Евы сегодня сохраняют свои «естественные сокровища». Но – такие вещи, как жизнестойкость и пыл сердца никакими массажами не сохранишь и не восстановишь. А именно оно, дыхание земной, жизнетворной, природно-женской силы пронизывало весь облик той славянки, что окликнула меня детским моим прозвищем на улице нашего областного центра в знойный день начала августа…
Словом, так хороша и так привлекательна она была, – поверьте, никто из вас, читатели, не осудил бы меня, если бы я с головою скрылся в солнечном омуте её красоты и обаяния, если бы я немедля повиновался зову того хмельного кипятка, что загулял в моей рыбьей, северно-прибалтийской, да к тому же давно уже не юной крови! А так бы оно и произошло – если б не одно обстоятельство…
…Если б окликнувшая меня женщина не была женой, – нет, уже вдовой – моего покойного приятеля по деревенскому детству, вдовой моего спасителя Юрчика.
«Ну, здравствуй, Зешка!»
Я тоже назвал Галю Зехову так, как мы все называли её в те давние деревенские годы в наших Крестках… Мы поцеловались, и я почувствовал веявший от её кожи лёгкий запах лаванды. А ведь ничто не пробуждает в нас воспоминания о днях минувших с такой силой, как запахи тех дней, довеявшиеся до нас нынешних. Хотите проверить? – найдите где-либо в кладовке тюбик или плитку лыжной мази, а то не пожалейте денег и купите её, потрите немного в своих ладонях, чтобы она разогрелась и запахла. Вспомнили? – сосновый зимний бор, чистейший снег, вкус хвои, смешанный с волшебным вкусом губ вашей юной подруги, ночной костёр, чувство свежести, юности, бесконечности жизни, – вспомнили? защипало глаза? то-то же…
Вот так и я, ощутив этот лёгкий, нежный и еле слышный запах лаванды, явственно вспомнил ту Галку, которую видел ровно за двадцать лет до этой встречи. Женщина, сидевшая в «Вольво», и та молодая жена Юрчика, сбежавшая к нему от первого мужа с дитём, уже растившая второго ребёнка, крутившаяся как белка в тогдашней транспортной конторе и ещё на одной работе – две совершенно разных женщины, меж ними я не мог найти никакого сходства… Та была действительно, что называется, трудовой современницей, замотанной, но неутомимой, шустрой молодайкой, ещё только начинавшей разглядывать, какие пышные куски она может откусить от сладкого пирога, начинённого хрустящими бумажками, от пирога, за выпечку которого тогда всерьёз взялись тайные экономические вожди нашего государства… Вспомнилась мне одна сценка, в которой, по-моему, была вся тогдашняя Галка. Когда Юрчик затащил меня к ним в гости, в их новую, только что полученную квартиру, и я в застольном разговоре обмолвился, что на днях поеду в Крым, бывшая односельчанка прямо-таки вцепилась в меня и по-девичьи капризно заблажила, затараторила:
«Ой, Рыжичек, я тебя умоляю, купи мне там, привези мне оттуда, найди мне там знаешь чего? – лавандового масла! вот чего! Я с ума схожу по нему, это ж такое чудо, – а нет его сейчас ни в Москве, ни в Ленинграде, а до Крыма руки пока у нашей конторы не дотягиваются. А я как помажусь им, – вся оживаю, ну прям до нутра меня этот запах пробирает! Духи лавандовые – совсем не то, подделка, грубо они как-то пахнут, как будто и не из лаванды, а спирт с какой-то эссенцией смешан… Достань мне маслица лавандового в Крыму, а, Рыжик, милёночкин, сколько можешь, я тебе за него тройную цену дам, только добудь, я от этой лаванды балдею и женщиной себя чувствую!»
…Вот такою тогда была Галка Зехова, бывшая односельчанка моя, молодая жена моего приятеля, моего спасителя, Юрчика. Что и говорить, та дама, что поднялась мне навстречу из своей суперпрестижной машины, была совсем другой женщиной. Мне подумалось: только и есть общего у молодой Галки с нынешней, что любовь к лаванде. Но уж эта-то «хозяйка жизни» не станет просить кого бы то ни было о покупке любых парфюмерных изделий, будь то крымские, будь то парижские или какие угодно. Такой женщине доставляют их, предугадывая её желания. В крайнем случае она сама приобретает то, что ей по нраву, купит в Мадриде или в иной столице пролётом на Ямайку или на Гавайи, – она это может себе позволить…
Но – что мне делать?! – как мне рассудить себя самого, искренне и убеждённо считавшего, что процветание Юрчика и его жены добыто неправедным путём, что и «Вольво» и прочие признаки богатства и благоденствия этой женщины – плоды ограбления великого множества других женщин, которые ничуть не хуже её, ничуть не меньше прав имеют на все эти изящные предметы дамского обихода, даже и на роскошество, – да вот просто сидят за штамповочными станками, ходят меж ткацкими станами, доят коров, а то и асфальт укладывают, но не занимаются никаким криминальным бизнесом. Да, именно так я считал и считаю… но! – что же мне делать, как, говорю, рассудить себя самого, если эта, нынешняя Галка Зехова, владелица иномарки и нескольких особняков, тщательно ухоженная, ослепительная во всём и попросту роскошная женщина нравилась мне гораздо больше, привлекала намного сильнее, обволакивала своим обаянием стократно больше, нежели та же Галка двадцатилетней давности, «трудовая современница», ещё полугородская-полудеревенская, довольно-таки крикливо и даже несколько вульгарно одетая и напомаженная… Ах, Господи, куда мне деваться от вечной сей раздвоенности моей – и надо ли мне бежать её?! Ведь никогда рассудок и сердце не будут жить в мужчине воедино, в полном согласии. По крайней мере, до тех пор, пока вид красивой молодой (или даже не очень молодой, но красивой) женщины заставляет его сердце биться сильней, чем обычно.
…Чтобы не стоять на дороге, Галка отрулила в недальний двор, и машина встала под кронами дичающих яблонь: то были остатки одного из деревенских садов нашего детства, уцелевшие среди «хрущоб» и девятиэтажек. Я хотел приоткрыть дверцу, но моя односельчанка остановила меня: «Не надо, пчёлы налетят, я «кондишен» лучше включу». И тут же в салоне загулял искусственный охлаждающий ветерок, дыша ещё и чем-то непонятно-ароматным.
В этом дворе мы простояли около часа. Галина рассказывала мне сначала о своей нынешней вдовьей жизни. Прежде всего о том, что сворачивает, сводит к нулю все дела своей фирмы: что-то продаёт, что-то передаёт в хозяйственное управление старшему сыну, который уже стал заправским «новым русским», что-то просто ликвидирует… «Режу концы, нет, рублю концы, как Юрчик говорил, – вздыхала она. – Знаешь, Рыжик, вот уж вбыль: потерявши – плачем. Без него мне – как без рук. Даже когда и в запои он стал снова залетать, всё равно: рядом был. Очнётся, проспится, очухается – за час все проблемы решал. И даже когда совсем уж по-чёрному пить стал, все его ребята меня ещё слушались, и партнёры наши со мной по-прежнему дела имели. А как его не стало – так всё и поехало, и поползло, как тряпка гнилая, всё к той самой бабушке пошло, покатилось… И у меня руки опустились сразу, вижу: ничего я без него не могу одна».
«Надо же, – покачал я головой, – а со стороны ты просто какая-то «железная леди»… Слушай, Галочка, ты ведь мою точку зрения на все эти ваши дела знаешь, тут я ничего хорошего тебе не скажу. Но – не то время сейчас, чтоб тебя за что-то корить. Ты для меня сейчас – Юрчикова жена, пусть и нет его уже, а всё одно – жена… И потому я вот что тебе хочу сказать: ты же ведь действительно за все эти прошлые годы огромного опыта набралась. Ведь не одной же только куплей-продажей вы с ним занимались. Уж ты извини за прямоту – не одними ж только махинациями да контрабандой! Ведь у вас и производство было, я же знаю, да причём какое! – лукошки-матрёшки, кружева, горшки эти обливные, кринки наши местные, ведь скольких мастеров вы на себя заставили работать… Вот, Галь, и занимайся этим делом, оставь его себе, это ж дело и доброе, и прибыльное, валютное. Что ни говори, а нашу, местную культуру, промыслы наши народные будешь продолжать поддерживать, не дашь им захиреть… Ты же ведь докой во всём этом стала.
Нельзя тебе, подруга, руки опускать! Чего нам друг перед другом таиться, не мальчик с девочкой: ты же видишь – я аж рот разинул, когда тебя увидал. Ты же… – я запнулся, выбирая подходящие слова, – ты же мечта любого уважающего себя мужика, блеск-баба… Что поделаешь? – не одной тебе сейчас приходится начинать заново жить, и ты ещё в лучшем положении, чем десятки, сотни тысяч других – не с нуля начнёшь!»
Последние мои советы Галина слушала с улыбкой, сначала горькой, а потом всё более иронической и даже немного лукавой, словно вспомнила что-то ехидно-насмешливое. «Ах, Рыжичек, – вздохнула она и почти нежно изрекла, – до чего ж ты добрый парень! Как в песне: каким был, таким остался… Помню, девчонки наши крестовские говорили о тебе, ещё когда мы только хороводиться начинали: какой мальчишка добрый и ладный во всём, – не! с таким свяжешься, потом сама наплачешься…»
У меня, наверное, сильно вытянулось лицо от этого мемуарного признания бывшей односельчанки. «Не по-о-нял юмора, Зешка! ну-ка объясни конкретнее!»
«Чего там объяснять… Мы, девчонки, всегда дурами были, что тогда, что потом. Ты ведь во всём хорош был: красивенький, аккуратный какой-то, и лицо у тебя, помню, чистым осталось, когда у всех мальчишек от созревания прыщи пошли, а потом ещё «кок» у тебя такой пышный завёлся, – и она потрепала ладонью редкую мои растительность надо лбом. – Ну, вот, и матери наши нам говорили про тебя: мол, вот какой парнишечка хороший вырос, дерётся только когда его тронут, и вежливый, и работящий в деда, и разумный, грамотный – одно слово – сын учительский! А нам-то, девчонкам, такие советы материнские тогда с одного уха в другое свистели, нам кого пошумней да подрачливей подавай, чего-нибудь позаковыристей нам надо. Хорошее-то – пресно!»
«Потому-то ты и Юрчика выбрала, так?» – спросил я.
«Тогда-то, в Крестках ещё? (Тут лицо её заметно порозовело). Сначала, когда ещё бегал он за мной – да, за то, что – Юрчик! А потом… тут уж разговор особый… Что ты такое куришь духовитое?» – внезапно прервала она этот наш «обмен мнениями по личным вопросам», уводивший нас от болезненных тем. – «Руно»? Дай-ка мне, дружок, попробовать. Я редко курю: знаешь, боюсь теперь и спиться, и скуриться. Да и скурвиться! – вдруг выдала она нежданный для неё каламбур. – После Юркиной гибели купила блок «Кэмела» и что-то пачку за пачкой начала садить, и чувствую – кожа сохнет, и горло тоже. А это, «Руно» твоё – мягкое, хоть и пахучее, медовое. В этом-то ты, Рыжик, мужик постоянный – ведь и лет двадцать назад тоже его курил, и лавандовое масло любил – как и я…
А вот добрые твои советы, – продолжала она, закурив, – они ни к чему. Не обижайся, москвич, но ни… ничего ты не понимаешь в том, что у нас творится тут. А может, и понимаешь, ведь везде тот же бардак. Тогда тем более за твою доброту тебя по темечку надо тюкнуть! потому что не надо жалеть меня, Рыжик, не надо! Я так виновата, сама, – с самого начала, во всём виновата! иногда думаю – как Бог меня не пристукнул за всё это?!
…Вот ты о производстве сказал, о мастерах, о местном предпринимательстве. А как раз этого-то я и не могу сейчас: не дают. И не дадут! Задушат. Уже душат! Все, и «покровители» наши питерские и московские, и местные банды… Да нет, Рыжик, от налоговой-то инспекции я ещё отмазаться могла бы, хоть тоже без Юрки всё тяжелей. При нём я как в заветерье жила… Да и от рэкета тоже могла бы отбиться. Им не так уж много надо, хоть и у них расценки растут. Но, главное – власть наша местная меня задушит, если я эти скатерти-кринки и горшки-половики пестрядинные буду опекать. Ни-ни!
Помнишь Воркачёва такого? Вторым секретарём был в Доме Советов до путча того, в девяносто первом. Так вот, сначала, после путча, прибежал он к нам вечером, весь трясётся. По старой дружбе, говорит, Юрочка-Галочка, по старой дружбе – найдите мне местечко, пересидеть мне где-то надо, пока этот разгром партии не уляжется… А у самого губы дрожат! Ну, Юрка-то, бес-дурак, прости, Господи, добрый был в те дни, а он же с Воркачём, поганцем этим, когда-то вместе в «ремеслухе» учился, – нашёл ему и местечко, и дело, пригрел змею на груди… Вот, а потом его дружок быстренько в «демократа» перекрасился, а сегодня – в мэрии на первых ролях. Да, Рыжик, верно, дерьмо всегда наверху… Так вот, а недавно, уже когда я одна осталась, встречает этот Воркач меня около нашей дачи, как бы невзначай. Я иду, а он сидит в своей «Волге» серой, зазывает, и поначалу такой разговор заводит: мол, Галочка, жизнь идёт, нельзя вечно тосковать, давай-ка посидим в укромной обстановочке да обсудим, как дальше жить будем. А глазки у него масляные-масляные, прямо-таки раздевают меня… Ну, я отрезала: жить мы будет поврозь, ты сам по себе, я сама по себе, и в укромную обстановочку ты своих бывших комсомолок, путан своих из мэрии таскай!.. Он – аж клыки волчьи у него засверкали – вызверился на меня. Помолчал, а потом напрямую рявкнул: вот что, гражданочка, ты о местных промыслах думать забудь! Не то, говорит, раздавим тебя как вошь. Торгуй чем хошь, покупай таможенников сколько тебе надо, открывай хоть казино, хоть публичный дом, – ясно дело, отстёгивать нам будешь по нашему прейскуранту. Но – чтоб никаким местным производством у тебя и не пахло. Это, рычит, не твоя епархия!.. На том наша милая беседа с ним и кончилась. А ты говоришь – местную народную культуру развивай, эх!..»
Тут моя собеседница нежданно погасила сигарету, выключила кондиционер и расстегнула верхнюю пуговицу своей льняной, расшитой русскими узорами блузки. Вынула из сумочки платок, вытерла лоб, приоткрыла дверцу машины… В салон немедленно влетела и зажужжала в нём пчела. Искусственные запахи сменились ароматами одичавшего, но всё ещё плодоносного яблочного сада, и мне показалось даже, что в воздухе пахнет мёдом. Галина снова заговорила, ещё быстрей и сбивчивей:
«В общем, рыжий мой братец, голова у меня кругом идёт… Всегда на плечах крепко сидела, а тут – кругом пошла. Мало того, что без Юрки тошно, всё как-то враз и в доме, и в делах разладилось, так ещё и впервые мне страшно стало. Ей-Богу, скажу тебе, до плаку иногда ночью дохожу. И, поверь, не потому, что за себя боюсь. Хоть Воркач-то этот поганый, забыла тебе сказать, не попусту тогда пригрозил: через день одну «точку» мою, которая рядом с интуристовской гостиницей, спалили… Но и это не страх. Вот что страшней-то: а зачем мне всё это теперь? Мне всё чаще вспоминается, знаешь что, – Юрка-то, когда и в прежние годы уходил в запои, и перед гибелью пьянствуя, всё одно и то же повторял: какая от жизни радость-то?! Вот, выходит, прав он был, так говоривши, муженёк-то мой богоданный…
Старшему сыну до меня дела нет, у него свой бизнес, мне он туда и нос сунуть не даёт, говорит: пусть одного меня прикончат, а не всех нас. И вообще, так чувствую, что он за границей где-то осесть хочет. Младший – тот всё по девкам да по танцам, да «квасит» уж так по-крупному, страх Божий! ему от меня, кроме «бабок», ничего не надо. А ведь совсем ещё недавно такой ласковый был… Ты же его совсем дитём видел, а он так на Юрку стал похож, только росточком повыше, гляжу на него – от слёз не удержаться бывает… Мужики ко мне, чего таить, лезут, но – глаза б на них не смотрели! Я же вижу: одним от меня только те же «бабки» нужны, другим, кто покрепче – покувыркаться со мной ночку-другую, третьим – всё вместе, чтоб всю меня с потрохами себе подчинить… Рыжик, не в этом дело, что я Юрчика забыть не могу, что никакого другого мужика я пока что и знать не знаю – ну, неприятны мне они все… С тобой вот, Рыжий, сижу рядом и, веришь ли, впервые чувствую, что тебе от меня ничего не надо – ни тела, ни дела. Ну, ясно, ты Юрчиков приятель, тут все вы, крестовские ребята, молодцы, друг друга помните, хоть и морду друг другу бьёте часом, ну и, конечно – ты меня торгашихой считаешь, грабительницей трудового народа. Да, наверно, у тебя своих баб вагон и маленькая тачка, – не морщись ты, не прибедняйся, слыхала я про твою жизнь-то личную-отличную… А всё едино: хорошо мне рядом с тобой – потому и хорошо, что тебе не надо ничего от меня, говорю, ни по делу, ни по телу…
Но – главное: жить-то мне незачем стало, милёночкин! Для кого, для чего?! Я же не такая дура, я же вижу: всё разваливается, всё летит куда-то, разворовали мы, за границу угнали уже почти всё. И прав этот Воркач, – только на казино, на проститутках и на «наваривании» в банках теперь держаться можно, а на всё остальное – крест положен, не дадут! Что дальше-то, Рыжик! Скажи мне, куда же это всё летит, чем это всё кончится-то?»
…Опять-таки тщательно подбирая слова, хоть и не из самого светского словаря, я вкратце объяснил жене своего покойного друга, куда, по-моему, всё идёт, летит и катится в нашей богохранимой стране.
«Это я и сама знаю…» – сказала Галя…
…И тут я заметил, что сказала она это, всхлипывая и опустив голову на моё плечо. И я почувствовал, что грудь её прикасается при этом довольно-таки плотно к моей руке пониже плеча. Упругая, нежная и – несмотря на неюный возраст её владелицы – ничуть не расплывшаяся женская грудь… И мне стало ясно, что в одном она, стариннейшая знакомая и односельчанка моя, совершенно не права: в том, что для меня она – «торгашиха», а не женщина. Нет, совсем было иное в тот миг… Рядом со мной была вовсе не обладательница огромной груды денег в рублях и долларах, не владелица «Вольво» и ещё нескольких иномарок, не говоря уже о большом количестве всяческой недвижимости – домов, дач, торговых точек и всего того прочего, что никакими праведными трудами не заработать…
…И не распорядительница целой кучи торговых коммерческих маршрутов за рубеж и обратно, разрешённых властью, полуподпольных и вовсе подпольных… Нет, рядом со мной сидела овдовевшая русская баба.
Женщина из той же деревни родом, что и я. Потерявшая не только мужа, но и всё, ради чего женщина может жить. Даже смысл своей пока что ещё не увядшей красоты… Она плакала у меня на плече и прижималась ко мне своим сильным и горячим женским телом.
…и всего меня с головы до ног начал прокалывать самый сладкий электрический ток на свете!
В общем-то, действительно какая-то чертовщина творилась в тот миг во мне и вокруг… Я находился со своей бывшей односельчанкой на бывшей окраине нашей деревни – того села, в котором мы вырастали ещё без электричества и транспорта, кроме гужевого да нескольких редких полуторок. Вот они, останки одного из садов нашего детства… Я сидел в «Вольво», оборудованной кондиционером, телефоном, радиоприёмником, кассетным магнитофоном и даже «видиком» малого размера. Моя односельчанка ещё совсем недавно со своим мужем ворочала миллионами, была накоротке знакома с несколькими крупнейшими дельцами криминальной экономики страны, имела дела и с банкирами, и с людьми в ранге министров, и с могучими зарубежными мафиози, каталась и летала в ближние и дальние западные и восточные столицы с большей лёгкостью, чем я из Москвы в свой родной город этих дней. А в речи её, чем взволнованней и сбивчивей она становилась, всё чаще звучали знакомые мне с детства, эти наши исконно-посконные речения и обороты, эти наши талабские «ши» – «говоривши», «был ушедши», «бес-дурак», «до плаку», «матеря», «в заветерье», «летось» и прочие земные слова, несовместимые с миром казино, биржевиков, «баксов», рэкетиров и валютной коммерции. Со мной говорила девчонка из деревни Крестки…
…со мной говорила вдова моего покойного приятеля, который когда-то, в детстве, совсем неподалёку от того места, где мы сидели в её машине, во время нашего озорства на ледоходной реке спас меня от гибели.
И – о, Господи! – я начинал желать эту женщину!
……………………………………………………………………..
И тут в моём сознании, в моей закружившейся голове, в клубящемся в ней сладком дурмане вспыхнуло слово, пронизанное ледяным, чёрным, потусторонним холодом. И это слово было – « г и б е л ь » ! И оно мгновенно заставило похолодеть меня и отпрянуть от горячего тела женщины, сидевшей рядом со мной.
«Слушай, Галя, – медленно ворочая языком, спросил я её, – я ведь не ослышался: ты, когда про Юру упоминала, сказала, что он – погиб. И ещё раз, кажется, что-то вроде «после его гибели». Но ведь «погиб» – это одно, а «умер» – совсем другое. Или ты оговорилась?»
Она молчала. Лицо её мгновенно переменилось от моего вопроса. На щеках не было ни слезинки, глаза уставились как бы в никуда, вместо недавней голубоватой солнечности в них застыла мрачно-серая угрюмость. Казалось, даже кожа её лица вмиг обрела сероватый, старушечий оттенок…
Наконец она довольно-таки резко произнесла: «Отвернись-ка!» – и полезла в сумочку. Когда я снова повернул к ней голову, то увидел уже успокоившуюся, недавнюю Галку, лишь губы её чуть подрагивали, но скоро и они стали складываться в подобие улыбки… Что и как может сделать женщина со своим лицом буквально за полминуты – теряюсь в догадках, никакой «загарной», компактной и прочей пудрой невозможно преобразить кожу лица настолько – чтобы она опять стала чуть румяной и дышащей свежестью!
«Прости, Рыжик, – сказала она, – аж сердце у меня куда-то провалилось, когда ты меня об этом спросил. Нет, я не обмолвилась… Хоть и не думала сначала тебе про это рассказывать. Сама не понимаю, как это у меня слетело с языка, да ещё два раза. Наверно, и вбыль душа у меня маленько оттаяла, когда с тобой разговорилась. До сих пор, кого б из наших крестовских не видела, на поминках или так, Серого там, Авдоша, Чухонца, – про это язык за зубами держала. Пусть думают, что он… ну, как многие мужики нынче помирают, опился, да и всё тут. Тем более, что пил-то он и в сам-деле как бешеный…»
«Так что, Галя, – спросил я не без внутренней дрожи, – не от «Ройяля» он помер?
«Как говорится – это следствие, а не причина, – ответила она и жёстко добавила, – и не помер он, говорю тебе, не люблю я этого слова, когда про него думаю. Погиб он! А причина…»
Она опять помолчала, потом пристально взглянула на меня: «Время-то у тебя есть ещё?»
«Ну, даже если б и не было – нашёл бы. Не каждый день такие развороты случаются».
«Тогда – поехали, тут недалеко!» – скомандовала она мне и себе…
…включила зажигание, нажала на газ, и машина вылетела со двора на шоссе, с него повернула на асфальт новой окраинной улицы, потом мы пронеслись мимо стены старого кладбища, запылили по бетону прибрежной «промышленной» дороги около корпусов радиозавода – и оказались на круче над рекой Великой. Над изуродованным, местами превращённым в свалку, но всё-таки ещё живым, существующим и даже кое-где поросшим буйными травами – Степановским лужком… Над поймой нашего детства!
Галка, надо сказать, оказалась водительницей не только лихой, но и умелой, подстать своему покойному мужу. С крутояра на Степановский лужок «Вольво» съехала в мгновение ока – но плавно, хотя спуск, раздолбанный в непогодь грузовиками, напоминал своей поверхностью стиральную доску. Потом машина чуть медленнее, но всё равно, как встарь говорилось, «зело борзо» пролетела вдоль реки, по лужку, по берегу, мимо ржавых или сверкающих сталью и жестью будок у самой воды – «гаражей» для моторных лодок, мимо кусочков галечного узкого пляжа…
…мимо заросшей осокой и подёрнутой ряской большой ямы, у которой суетились мальчишки с какими-то самодельными снастями, вытаскивали оттуда карасей, совсем как мы когда-то в детстве.
Степановский лужок кончился, дальше берег был уже облицован бетонными плитами, а за ними возвышался огромный мост, поставленный всего года четыре назад. Самый большой из всех мостов на реке Великой, с могучими железобетонными опорами, с широчайшими эстакадами, что вели к нему с обеих сторон, с обоих берегов. На нашем берегу крутояр у моста был уже застроен громадами новых домов, от прежней деревни остались лишь две-три похилившиеся и готовые к сносу избёнки. На другом берегу сиял серебром купол церкви, а рядом с нею тоже серебрился шпиль колокольни.
А много лет назад этот шпиль был ветхим, издали он казался чёрным… Это был тот самый шпиль, который я увидал, уже захлёбываясь в ледяной воде, уже объятый ужасом неминуемой гибели – за миг до того, как Юрчик протянул мне руку.
Галя Зехова остановила машину на том самом месте, где когда-то мы с Юрчиком и другими мальчишками из нашей деревни катались на льдинах по воде закрайки. Там, где Юрчик спас меня…
Мы вышли из машины.
………………………………………………………………………….
«…У него это одновременно шло, ноздря в ноздрю – и алкогольное сумасшествие, и то, что он от всех наших с ним дел стал отходить. Сначала-то я подумала: ну, опять дурь на него напала. Подурит и придёт в себя. Так уж у него не раз бывало, ты и сам тому свидетелем был… Но потом вижу – нет, не проходит. И не та дурь в него обычная, мужицкая, дурацкая, что и раньше нападала, а хуже…
Один питерский… ну, можно сказать, что партнёр наш старший, только Юрка помимо меня с ним был повязан, а вообще-то бандит самого высокого полёта, одни его Битюгом звали, другие Паханом… так вот, этот Пахан так мне раз говорит по телефону, открытым текстом: у твоего мужа такая дурь, что это может плохо для него кончиться. Если он и дальше будет дурить, вилять, блефовать – пусть на себя пеняет. Внуши ему это, сказал, если хочешь, чтобы у тебя муж живой был!
Ну, я сначала хотела нажать на Юрку, в ум-разум его привести. А он уж таким благим, прям-таки больным становился иногда, – раньше с ним такого не бывало просто. Ровно в нём пружина какая-то лопнула. Всегда в нём что-то играло, то громко, то тихо, а тут – совсем замерло. Отыграло!..»
…Так вела Галка Зехова своё печальное повествование о последних месяцах жизни её мужа и моего приятеля. Мы сидели с ней на тёплых досках деревянных мостков, нависавших над водой реки с галечно-песчаного мыса, к которому были причалены несколько моторок, шлюпочек и плоскодонок. Конечно, это был совсем не тот искусственный мысик, на который мы когда-то с Юрчиком, не веря в своё спасение, мокрые и окоченевшие, выскочили по уже скрывавшимся в воде валунам. Этот полуостровок был создан и земплечерпалкой, и другими механизмами, с помощью которых тут и дно углублялось и очищалось, и подходы к новому мосту прокладывались, – он был намного солидней и выше того, давнего. Но всё равно – он стоял примерно на том же месте, что и тот… Смолисто пахли разогретые солнцем доски, теплом и рыбой веяло от августовской воды широкой реки, а с берега, со Степановского лужка дышало в нас разнотравье, и его медвяно-мятные и кисловато-терпкие ароматы не заглушались ни выхлопами лодочных моторов, ни солярной гарью от машин и автобусов, шедших по высоте нового моста.
Я понимал: то была лишь иллюзия, а всё равно – казалось мне, что время повернуло вспять, и мы с моей односельчанкой вдыхаем тот же самый дух земли, что овевал нас в дни детства нашего…
«…Вот – то самое слово, Рыжик, то самое! – воскликнула Галина. – О т ы г р а л о ! – отчеканила она. – Игра в Юрчике кончилась. А ведь он всю свою жизнь в игре был проживши! Нет, не в смысле там карт: он ведь, смешно сказать, не то что в карты – в «дурака» хотя бы, но даже и в «козла» не играл!»
«Не, Галь, я помню: лапту он любил, лаптёжником был мастерским!» – вставил я.
«Ну да – вот лапта для него делом была, там у него и тело, и душа играли. Он и выросши-то играл, как мальчишка, и любое дело он играючи делал, хоть и всерьёз воспринимал, серьёзней, чем многие прочие!»
«Да, что верно – то верно: во всём он заводной был, за что ни брался…»
«Вот-вот, заводной, только другие заведутся – и скоро остывают. А он вроде как «долгоиграющим» был. Особенно, когда уж совсем мужиком стал, коренником таким. Заводился не вдруг, но уж не вдруг его потом и остановить можно было… Что в работе, какая б она ни была, что и в пьянке: вот он по натуре-то своей из неё подолгу и не вылезал, да и во всём остальном тоже».
И, понизив голос (а над водой всё было хорошо и гулко слышно), она наклонилась ко мне и стала говорить мне почти в ухо: «Знаешь, Рыжичек, никому не пробалтывалась, даже своим подружкам самым тесным, а тебе вот сейчас скажу… Ты только не смейся, грешно ведь сейчас над Юркой-то смеяться… Он, зазноба-то моя вечная, когда… (тут она, совсем как все женщины и девушки в былых деревнях, говоря или видя нечто «скоромное», «страмное» и стыдясь этого, прикрыла рот ладонью) ну,.. когда хотел меня, так он знаешь что мне говорил: «Давай, Зешка, поиграем!» Поиграем… Ох! Вот уж игра была так игра, тут он никогда не уставал, с самых наших с ним первых дней и до последних месяцев. …Он ведь меня часто звал по-деревенскому, Зешкой, особенно почему-то когда ласкался. Уж почти все забыли это прозвище моё, кроме наших, крестовских, некому помнить, а сладко мне его слышать. Вот ты сегодня меня назвал так – и просто сердце оттаяло…
Вот так и всегда с ним было, – продолжала, перевеля дух, Юрчикова вдова, – включался он в игру и долго-долго не выключался. Тут главное было – в нём эту самую пружинку не сломать, а я не всегда это понимала. Когда бы понимала, так ещё в молодости его в большие люди вывела бы, ещё когда он в нашу контору пришёл. Но! – я тогда на него танком попёрла: давай, мол, Юрка, давай, зарабатывай, хватай монету где только можно и где нельзя тоже. Ох, скажу тебе, родной мой Рыжичек, вот уж когда я жадной до денег была – когда только попала в эту нашу транспортно-экспедиционную…»
«Только тогда? – стараясь говорить мягче, спросил я. – А когда вся эта перестройка разгорелась, что, «зелёные» в голову не ударили, а?»
(После недавнего, вспыхнувшего и резко погасшего приступа мужского желания в меня вселилась и всего меня заполнила какая-то холодноватая отрешённость от женщины, с которой я разговаривал уже часа два. И ясность, горькая и спокойная, поселилась в голове и в крови, и потому я не боялся обидеть вдову своего приятеля резкими вопросами, – знал, чувствовал, о чём и сама она хочет мне поведать, выплеснуть боль свою).
«Э, нет, – махнула она рукой. – То совсем другое. К новым-то временам я уже всего навидалась, без дрожи на большую деньгу смотрела. Так сказать, с холодным расчётом (тут она горько усмехнулась)… Деньги, что наши, что валюта, уже вроде как отдельно от меня были. А тогда, лет двадцать с хвостом назад – вот уж точно, моча в голову ударила, как с цепи я тогда сорвалась. Да и как не сорваться-то было, мил друг, после той нашей нищеты тогдашней? Ты вспомни сам, разуй память-то свою, не будь ты… как эти, которые только и охают, мол, как хорошо да сладко при Советской власти жилось… Ладно, про деревню уж не говорю, там, в детстве, совсем другие мерки у нас были, сам должен помнить. Ну, а когда городские годы начались, ведь молодая девчонка была, не хотелось же материнские да сеструхины обноски таскать, а с зарплаты не то что туфли – чулки нейлоновые, и то не вдруг купишь. Каждую копейку считала, натерпелась я от той «честной трудовой жизни»… С того и выскочила замуж, как оглашенная, за первого встречного, кто позвал, лишь бы в той нищете не жить…»
«Э, Галочка, брось лукавить! – вставил я своё корректирующее слово в её устные мемуары. – Мы-то, крестовские, знаем, с чего ты тогда «выскочила»: с Юркой у вас крупный разлад случился, вот с чего. Если б дело только в нищете было, ты б так с тем, с первым, и жила себе спокойно… А то ведь ты – вот уж точно, как оглашенная – рванула от него с ребёнком к Юрке, как только тот тебя позвал?»
«Ха! Позвал! Как же! Не смеши, а то мне смешно будет! Дожидалась бы я его приглашения! – вскинулась Галка. – Я от того, первого мужа, сбежала, как только узнала, что милёнок мой вечный со службы своей сверхсрочной вернулся. Сам бы Юрка, может, и не шелохнулся бы ко мне, если б я сама пред ясны очи его не заявилась. Тут-то он и загорелся… Говорю тебе, завёлся он, как в игру включился. Он же недаром эту частушку любил: «Эх, милка моя, заводилка моя!» Я его всегда на что-нибудь заводила, вот и на женитьбу его завела… Ну, а когда он к нам в контору перешёл, тут уж я его просто запрягла, да так погнала, что и загнала, вот и начал он тогда запивать всерьёз…» При этих словах она замахала обеими руками и закричала, глядя на берег: «Не надо, не надо, брысь отсюда!»
Я повернул голову и увидел, что около Галкиной «Вольво» толкутся двое мальчишек с ведёрком и с тряпками, «протирщики», улично-шоссейные чистильщики машин. Эти юные «деятели рынка» передислоцировались на берег с пользой для себя: тут у них был немалый фронт работ, машины частенько подъезжали к пляжу и к стоянкам моторных лодок, да и конкурентов у мальчишек здесь пока что не было. Галина извлекла из сумочки две пятисотенные бумажки, сложила их вместе, завернула в них камушек и кинула этот свёрток ребятам с криком: «Держите, детёныши! Да мотайте от машины, чтоб я вас тут не видела!» И горько вздохнула: «Вот кого жалко-то мне, огольцов этих: на что у них лёгкие будут похожи? ведь дрянью цельный день дышат…» Потом деловито объяснила мне: «А деньги дала за так, чтоб отвязались, а то ведь и попортить машину могут, знаю я их!» А после, встретив мой ироничный взгляд, вздохнула ещё раз: «Да знаю я, что ты хочешь сказать, – мол, известно, откуда ноги растут, вот такие-то, как ты, спекулянты-мафиози, и довели детей до жизни такой… Давай, дружок, клейми меня, распинай! Только подумай сначала – а с чего всё это началось? Кто нас вообще довёл до этой жизни, а?! И в голосе моей односельчанки зазвенели слёзы.
Я устало отмахнулся. «Да брось ты, Зешка, с чего ты взяла, что я тебя клеймлю… Но, если по-честному, мне просто хочется, чтоб каждый свою вину знал, не отбрыкивался, – дескать, я тут ни при чём, без меня страну в… помойку превратили. Все мы перед этими мальчишками виноваты. А что до тебя, Галочка, так ты… по-моему, ты сама про себя и так всё знаешь…»
«Вот-вот, – подхватила она, – таким судом, каким я себя сужу, меня, Рыжичек, не только ты – ни один трибунал не осудит… Вот что тебе хочу сказать, только что вспомнила; знаешь, я стихи не то что не люблю – мало что в них понимаю. Но мне одно вот запомнилось: ты, ещё когда студентом был, приехал как-то на каникулы, и мы собрались в Крестках у кого-то из наших девочек. И начал ты девчонкам мозги пудрить, кадрить всех подряд, – язык-то у тебя тогда был подвешен ещё лучше, чем сейчас. И вот что ты прочитал, – по-моему, перевод твой то ли из американца какого-то, то ли из англичанина: «Но каждый убивает того, кого он любит!» Во, на всю жизнь я это запомнила почему-то!»
«Ужас какой! – непритворно всплеснул я руками. – Я ведь и сам забыл этот свой грех молодости. Это я Оскара Уайльда пробовал тогда переводить, по юной наглости. Вот уж не думал, что ты эту мою белиберду запомнишь, отвратительный ведь был перевод!»
«Не-а, милый, – замотала головой Галка, – может, другие и забыли, а я запомнила. Каждый убивает того, кого любит… Сколько раз мне это и раньше вспоминалось, а теперь – так вовсе из головы нейдёт, как про Юрку подумаю. Любила его – и добра ему хотела. Вот тем и убила его.
…Убила, я его убила, не перечь, Рыжий. Как началась эта «кооперативная» житуха, так я его опять и завела. А уж он завёлся – уж так, как раньше с ним никогда не бывало. Да ещё и с философией!»
«Юрчик – с философией?!» – изумился я.
«А как же! То-то и оно, что не просто из-за больших денег он за мной во все эти дела ввязался, а – с идеей. Вот уж чего от него не ждала! Никогда он никаких высоких слов не говорил, все лозунги эти посылал к той самой матушке. Ну, чего говорить, сам знаешь, кто ж тогда любил пропаганду-то всякую… А Юрка от любых лозунгов зубами скрипел!
А тут его просто понесло в лозунги, только в новые. Поверил он в них – ну как ребятёнок. Подумай сам, как мне было не удивиться…
Я-то бабьим глазом на всё смотрела: ну, думала, поторгуем, деньжат поднакопим, хоть старость себе спокойную обеспечим, да детям кое-что оставим. Сначала вот так и думала. Потом уже размах-то ко мне пришёл, потом, как на заграничную торговлю вышли. Тогда уж мне не до размышлений стало, успевай только проворачивать дела, успевай ездить и договариваться!..
А Юрка – нет, у него всё иначе было обосновано. Так он заговорил, что я аж закачалась – да от мужа ли своего такие словеса слышу. Не знала, что он их и выговаривать-то может… Помнишь, Никитка обещал нам, когда мы ещё в школе учились, что коммунизм через двадцать лет наступит, – так даже из нас, ребят, мало кто в это верил, да почти никто… А тут мой благоверный взял да и поверил, да и других сам стал убеждать. Мол, поработаем на возрождение России, очистим её от коммунячьей командной экономики. Пусть, говорит, и не совсем в ладах с законами работать будем, ведь это сталинско-брежневские законы, антинародные, – зато создадим базу рыночной экономики, чтоб новые наши купцы и промышленники переплюнули бы дореволюционных. Во как заговорил!»
«Вот это да! – потрясённо вздохнул я. – Не ты бы мне это рассказывала, никогда бы не поверил! Хоть Юрчика глупым никогда не считал, просто, по-моему, развития ему иногда не хватало… Нет, кое-что мне ребята поведали, ну, там, Серый, Горшок, Хохол, – но разве что о том, как он коммунистов крыл. Но из ваших, кто тогда в «коммерцию» ударился, их только ленивый не поливал… Однако про то, что твой супруг идеологическую подкладку вашим делам давал, никто мне не говорил!»
«Да и мне самой, вот те крест, трудно поверить, – а глаза закрою и вижу: Юрка мой с бокалом в руке разглагольствует. В такой вот манере: теперь наше время, теперь простор для работящих людей, для тех, кто сам своими руками деньги делает. А эти деньги – основа будущего богатства России! – во как говорил! И видеть даже не хотел то, что я-то бабьим глазом видела, – что свои же над ним и подсмеивались, над этими «идейными» словесами его…
И после, – немного помолчав, продолжала она, – потом, когда Ельцин верховодить стал, когда Прибалтика от нас отделилась, и наши товары туда мы начали гнать по-крупному, – уже когда Юра со своими «кожаными куртками», с мальчиками этими крутыми в самые рискованные сделки стал ввязываться, словом, во все тяжкие, – так даже и тогда он не сразу от этого плетива словесного открестился…
И лишь когда увязли наши коготки, как пошли эти проклятые разборки, как стали и наши ребята гибнуть, – так и замолчал. Тут бы вот мне его да детей в охапку да свернуть бы все наши дела. Да махнуть бы куда-нибудь, пересидеть всё это время страхолюдное. «Ухороночки»-то у меня были, да и сейчас есть, что в России, что за границей, – никто б нас не достал… Но – и у меня тогда духу на это не хватило, и Юрка зверем рявкал на меня, как я только про это заикалась. Мне б собраться с силами да ещё раз «завести» его! Нет, не завела!»
Галка помолчала, а потом, то ли усмехнувшись, то ли всхлипнув, спросила меня нежданно: «Мурычиху помнишь? Ну, конечно, как тебе не помнить…» И она показала рукой на крутояр, за валунами которого стояла когда-то избёнка ворожеи. «Не она бы, так, наверно, у вас с Юркой воспаление лёгких началось бы… Чего, говоришь, спрашиваю? А вот чего!» И, прежде чем продолжить, она тяжко вздохнула.
«Вот чего… Однажды Юрка в дом привёл паренька, совсем ещё зелёного, хоть и здоровенного. И – говорит мне: вот Мурычихин внук, беру его к себе в команду… Оказывается, была у этой ведьмачки-то нашей крестовской дочка, она в городе жила, с матерью почти не видалась. Стеснялась, наверно, что мать у неё ворожея. А Юра-то прознал про это, давно ещё, до армии. И мальчика того с малых лет знал… Ну вот, этот Мурычихин внук срочную отслужил, вернулся, женился. Отец у него вроде бы давно ещё помер, мать сильно хворая стала. И работы никакой, тогда как раз заводы в городе и начали замирать… Вот Юрчик его и подобрал, тоже в кожаную куртку одел. Ну, тот паренёк ему около года верой-правдой служил, один раз даже из очень крупной переделки вытащил, на Кавказе где-то… А где-то весной прошлого года – грохнули его. И никто не знает – как и кто. А только из Таллина его уже в гробу привезли…
Юрчик бы это выдержал, если б не жена того Мурычихиного внука. Она прям-таки свихнулась! так любила его, и ведь чуть больше года всего-то и прожила с ним… И вот – беременная, на шестом месяце - стала
приходить к нам под окна и выть. Не орать, не проклинать – а выть. Стояла и выла. Только иногда возьмёт да и пронзительно так вскрикнет: «Верни мне мужа! Отдай мне Володеньку моего!».. Я сама, Рыжик, тут чуть с ума не сошла – а что поделаешь? В дом её несколько раз хотела завести – не идёт. Я уж не говорю про то, что никаких денег ни от Юрки, ни от меня не брала… И вот как-то раз вечером грохнулась, докричалась, и выкидыш у неё произошёл, – вот ужас-то был!
Вот тогда-то Юрик и запил, крепче некуда. Вот когда в нём пружинка этой игры его новой ломаться стала. Сначала – треснула. Тут он сразу все эти идейные слова про рыночную экономику перестал говорить. И пошло-поехало… Как врежет крепко, так уронит голову на стол, кулаками застучит – и ревёт, и мычит: «Мурычиха меня из гроба проклинает! Мурычиха мне за внука отомстит! Мурычиха на меня с того света порчу наводит!» Хотела и психиатров к нему знающих привести, и нынешних знахарок, – вдруг, думаю, взаболь – порча. Какое там! он – ни в какую, ни за что».
…Галя Зехова чуть нагнулась, зачерпнула ладонью тёплой речной воды и плеснула себе на лицо. Мне стало боязно за неё… «Галь, может хватит? Тебе ведь самой тяжко всё это вспоминать. Я, мужик, и то холодновато становится… Давай лучше завтра встретимся, доскажешь, а сейчас, по-моему тебе отдохнуть надо», – предложил я ей.
«Нет уж, дружок, в другой раз у меня сил не хватит на такую-то исповедь. Лучше я уж сразу отмучаюсь, выговорюсь… Если можешь – слушай!» И она продолжила свой рассказ:
«…Другие слова пошли из моего Юрки сыпаться. Как вернётся он домой, особенно из какой дальнобойной, сядет за стол, молчит, не ест ничего, потом выглушит стакана три – и начинает: «Эх, Зешка, в какое же говно мы вляпались! Какие же суки нас вокруг пальца обвели, взяли в оборот, купили, как шлюх последних! Какие же бандюги нами правят, – ведь самые вонючие из всех коммуняк опять наверху… Эх, Галка, ну и дешёвки же мы все! нас имеют, как хотят – а мы и рады: лишь бы «баксы» в карман сыпались…». Я слушаю его – молчу, что ответить, и мне уж ясно то было, и нечем мне его успокоить-то… Да и не до успокаиваний мне стало тогда, дела всё больше на меня ложились, как раз в одночасье всё сразу подскочило-закипело: и таможня залютовала, тарифы поднялись у всех, и у правительства, и у рэкетиров, и несколько новых налогов сразу, и два суда, – ну, словом, один месяц выдался такой, что я из самолётов вообще не вылезала. Одну ночь в Москве ночую, другую в Ленинграде, третью в Берлине, а на следующую уже во Владивосток лечу. Ну, хорошо, что у меня две помощницы надёжных, из старых подруг, да Юрчиковы парни тогда ещё беспрекословно слушались, почти без сучка-задоринки всё у меня шло поначалу…
Вернулась домой – Юрка совсем наперекосяк, не встаёт уже, допился. Что делать? мобилизовала я своих самых надёжных наркологов, одного из Киева вызвонила: за несколько дней они из него огурчика сделали… Помнишь, дразнили-то мы его в деревне: «Юрчик-Юрчик, маленький огурчик!» Вот, стал он снова огурчиком, оклемался. Я ему предлагаю, взмолилась просто: «Давай мы тебя отправим отдохнуть куда-нибудь, куда хочешь, хоть на Кипр, хоть в Сочи, хоть в Майами, на месячишко, а если недели на две, так и вместе – если хочешь, мы же с тобой уже года два настоящего роздыху не видели!» Ну, а он, чего с ним раньше по трезвости не бывало, как покатил на меня матюгами: «С… с хренами, кричит, твоё Майами! за дела надо браться!..» Что ж, голова ясной стала, взялся. Недели три держался, а потом – опять затосковал. И снова всё то же и даже хуже! И даже трезвый стал блажить, что это Мурычиха его с того света достаёт».
«А вдруг и вправду – достаёт?» – неожиданно для себя подумал я вслух.
«Кто знает, Рыжик, – задумчиво произнесла она, – кто знает… Честно говоря, самой не верится, что тут без нечистой силы не обошлось! Хотя – другие говорят, что «Рояль» во всём виноват».
(«Ага! – подумалось мне, – значит, всё-таки ребята не ошибались, когда мне про него рассказывали, – сделал и «Ройал» своё дело… А там, где это пойло – там уж точно дьяволиада!»)
«…Питья всего-всякого, самого доброго в доме – хоть залейся, и коньяки, и водка, и вина разные, и наше, и импортное. Так нет – он стал этот «Рояль» глушить! Я ему – зачем ты эту дрянь хлещешь? А он одно в ответ: память отшибает мне «Рояль», по мозгам бьёт, это мне и надо… А я-то от других слыхала, что от него в мозгу всякие «штуки-глюки», как младший сын мой говорит, разложение всякое начинается. …И верно: месяца не прошло, а Юрка снова стал по той же самой программе выступать: и все мы суки, и всем нам скоро конец, и власть у нас из бандитов, которые партбилеты побросали, и Мурычиха его с того света проклинает. Вот тогда-то этот питерский «шеф», Пахан, Битюг, и предупредил меня: мол, забываться начал твой супруг, плохо это может для него кончиться!..»
Тут Галка ещё раз зачерпнула воды и окатила ею себе шею и даже грудь, и капли, серебряно и золотисто засверкавшие на блузке, стали как бы вторым ожерельем этой красивой женщины. И тут же остатками капель она брызнула в меня – и заулыбалась! Вот что меня всегда поражало в женщинах – эта их способность от самых тяжёлых разговоров, от трагических нот в считанные мгновенья переходить к улыбчивости, к ямочкам на щеках, к озорному кокетству…
«Затекла я вся, здесь посидевши, – сказала она и потянулась. – Пойдём, Рыжик, сядем в машину да по чашечке кофе выпьем, а?»
Мы встали, и мостки под нами заскрипели-запели. И от этого весёлого скрипа во мне проснулось что-то забытое, мальчишеское – скорее в теле, чем в душе. Наверное, существу моему, естеству моему захотелось хоть ненадолго сбросить с себя то тягостное состояние, которое неизбежно давило на меня от трудной Галиной исповеди… И, сам того от себя не ожидая, я подхватил Галку на руки и несколько раз крутанулся с ней на этом песчаном и галечном мысу, почти над самой водой! «Рыжий, мазурик! – совсем по-деревенски завизжала она, – отпусти, уронишь, упадём же в воду!»
«Упадём – выплывем, – весело ответил я. – Забыла, что ли, как мы тут купались, как мы тут вас, девчонок, за ноги хватали?»
«Если б только за ноги, хулиганы! Ну, отпусти, блажной, упадём же, бес-дурак, выронишь!» – вопила она, превращаясь совсем уже в ту, давнюю, деревенскую девчонку, и румянец на её лице был самым неподдельным. «Тяжело же тебе, я ведь не пушинка, почти семьдесят весу, надорвёшься же!»
…Это точно: она была совсем не пушинкой. Но вовсе не тяжело мне было сделать, говоря языком хореографии, несколько фуэте, держа её на руках. До пронзительно-сладкой боли в костях я ощутил, как свежо ещё и упруго тело этой далеко уже не молодой уроженки моего села: нежный солнечный жар переходил от неё в мои руки… Переходил – и ударялся о встречную ледяную волну: в жуткий холод воспоминаний о гибельном нашем с Юрчиком купании среди льдин давней весной, воспоминаний, всегда оживавших во мне на этом месте берега. И смешение этих двух полярно противоположных чувств как бы цементировалось третьим, неизбывным, в глубинах памяти сердца живущим – тем, что на руках моих лежала вдова моего пусть давно «отвалившегося» от меня, но всё же – приятеля, товарища; вдова того, кто спас меня от гибели в детстве. Спас – навсегда. И сам теперь мёртв – тоже навсегда.
«…Не таких на руках поднимал, не таких ещё на сеновалы таскал!» – нарочито дурашливым голосом прорычал я, опуская Галку наземь. Несколько мгновений мы, не сговариваясь, стояли и держали друг друга за руки, чтобы не обрывать резко состояние солнечности и молодой воли, охватившее нас обоих в нашем нежданном кружении.
«Да-а, Рыжик-чижик! – выдохнула она, – крепок ты ещё, оказывается, молодец парень… Не каждый, даже, наверно, и помоложе тебя, такую тумбу, как я, на руках кружить может!» Она взглянула мне в глаза, и – что говорить, – даже и самые крупные жизненные удачи редко приносят мне радость, сравнимую с той, что наполнила меня, когда я увидел в глазах моей сверстницы нескрываемое женское восхищение…
«Что ж, Зешка, как говорят на Кавказе – алаверды к тебе. Ты в такой отличной форме, что… В общем, понимаю я Юрчика, что он не уставал «играть» с тобой. С такой не устанешь… И, знаешь, подружка, не обижайся, но я тебе скажу, что в одном я согласен с этим подонком Воркачём – в том, что грешно тебе во вдовстве своём вековать. Нельзя монахиней жить в таком дивном женском состоянии! Память о Юрчике – это одно, это дело святое, но жизнь-то, Галочка, от себя не прогонишь».
«Брось ты агитировать-то меня, – невесело усмехнулась она. – Сам понимаешь, для момента-то, для «насчёт картошки дров поджарить», или, как молодые нынче говорят, «сексуального партнёра» найти, – труда нет, это я знаю. Но, милый, чего самой себе-то врать: ведь этой хорошести моей ещё на два-три года осталось, не больше. И не в том дело, что Юрчику замену ни по каким статьям не найду. Сам посуди – любовь у нас с деревенских лет была, двадцать с лишним лет в законе прожили, – ясно дело, никакой там романтики, никакой любви у меня ни с кем не будет. Но даже и без любви, мужик-то мне нужен для жизни, не для момента. Значит, всю свою жизнь и всю линию мне надо менять будет. Потому что среди наших – коммерсантов там, бизнесменов, торгашей, одним словом – даже и знать никого не хочу. Нагляделась… А с другими, вот с таким, как ты – говорю – курс надо менять, жизнь переиначивать… Нет, братец рыжий, поздно мне про это думать!»
«Но ты ж сама говорила, что сворачиваешь свою фирму».
«Сворачиваю, да… – отвечала она, сходя по земляному причалу на берег. – Ох, не хочу ничего загадывать, милёночкин, не хочу, суеверная стала, сглазить боюсь! Одно ясно: лучше вообще концы рубить, как Юрка говорил. А, думаешь, просто это – от «подельников», от «партнёров», от «шефов» наших бывших отделаться. Юрке – и то непросто было бы… А мне сейчас – прям-таки тошно! …Давай-ка, Рыжик, попьём кофейку, не растворимый, настоящий, сама утром сварила на целый термосок, как сердце чуяло, что на двоих надо сварить», – сказала она, садясь в свою машину.
………………………………………………………………………..
Кофе Галя Зехова и вправду сварила отменный. В её изящном маленьком термосе он сохранился таким обжигающе-горячим, как будто его только что разлила хозяйка из медной «турочки»-джезве по чашечкам, сняв с огня. А термосок у Галины был особый – не со свинчивающимися крышками-стаканами, а с носиком и кнопкой: нажмёшь кнопку – льётся, как из самоварного краника. И кофе мы с ней пили не из пластмассовых чашек, а из фаянсовых, да таких изящных, что фаянс в них просвечивал. А извлекла их хозяйка машины не из «бардачка», а из другой, особой ниши над задним сиденьем, где они так надёжно были закреплены пружинным прессом, что не могли разбиться даже на большом ухабе…
Но не успели мы сделать по нескольку глотков, как нас побеспокоили незваные гости. Верней – гостьи. То были две девчонки, совсем еще воробьишки, лет десяти. Еще когда мы стояли на земляном причале, я краем глаза заметил этих двух маленьких девочек, – они смотрели на нас, что было и естественно. Теперь же они подошли к машине, встали у раскрытой дверцы с левой стороны, где сидела владелица машины, и вначале молчали, сопели, переминаясь с ноги на ногу. «Чего вам, девчушки?» – спросила моя собеседница. Они не ответили: видно было, что чего-то смущались, и, по их взглядам, бросаемым на меня, я понял, что именно моё присутствие, именно как присутствие особи мужеска пола смущало чем-то этих двух малышечных представительниц пола женского. Потом одна из них приблизилась к машине вплотную, просунулась в салон и что-то стала шептать моей спутнице на ухо, одновременно пытаясь показать ей некий маленький предмет, предварительно вытянутый девочкой из её детской плетёной кошёлки, что висела у неё на плече. …И тут раздался Галкин крик – такой громкий и полный такого возмущения крик, что я чуть не выронил чашечку с кофе из рук; хорошо, что держал её обеими руками. Что там возмущение! – гнев, ярость необыкновенная слышались в этом крике, переходящем просто даже в бабье рычание. Я никогда не мог предположить, что моя бывшая односельчанка может так орать… Только услыхав её вопли, пронизанные кипящим металлом, я получил некоторое представление о том, почему Юрчиковы «крутые» подчинённые слушались её, как «мать-командиршу».
«Что-о-а! Вон отсюда! Марш отсюда, мерзавки, чтоб я вас больше не видела, а то придушу, раздавлю, как тараканов!»
Примерно так орала моя собеседница на этих двух девчонок, уже и впрямь почти кувырком катившихся от нас, пулями летевших прочь от страшного крика взрослой женщины… Надо отдать ей должное: ни одного непечатного слова в их адрес она не выкрикнула, – но я был потрясён не меньше, чем если бы услышал чёрный мат из уст этих же малышек. А ведь буквально полчаса назад на этом же месте толкались их сверстники-мальчишки, – и Галина бросила им деньги, отказавшись от их «сервиса». А теперь она орала на маленьких девочек так, как на взрослого мужика редко кто кричит…
Наконец она смолкла, отдышалась, взяла из моей лежащей у стекла пачки сигарету, закурила и, глядя на мою потрясённую физиономию с нарисованным на ней немым вопросом, стала говорить дрожащим и звенящим голосом, в котором долго ещё слышались раскаты грохочущего железа:
«Ах, сучки мокрохвостые, ах, курвы сопливые, ну надо же! (Тут она добавила ещё несколько выражений со специфически местным колоритом. Я таких словес точно не слышал со времён нашего общего детства в пригородной деревне Крестки – и подивился памяти моей односельчанки). Что зенки вылупил, Рыжий? Ты знаешь, чего мне эта писуха предлагала? – Презервативы купить у неё! Ты представляешь?! Бизнес у них тут такой теперь… Сюда ведь вечерами многие приезжают из «золотой молодёжи», а то и не из молодёжи, ну и… трахаются здесь». (Было заметно, что Галке неприятно произносить этот по сути глупейший глагол, ставший столь расхожим в последние десятилетия, но другого слава она от волнения подыскать не смогла). «…Кто в машине, а кто и в открытую на травке… Вот, эта детва и стала промышлять тут торговлей презервативами – да ведь самыми фирменными! Эта жучка мне голландские показала, «с усиками», а у другой ссыкухи испанские, как она сказала – «ароматизированные»! Тьфу, блевотина какая…» И она действительно с отвращением сплюнула… «И ведь снабжает же их кто-то, какой-то гад! …Или гадина, – добавила она для справедливости. – Да и как ведь научились говорить-то, бизнесменки голопузые: эта мне шепчет – «купите противозачаточное средство»! Понял, Рыжий! Мы такие слова в их возрасте разве знали, а, скажи?»
«Скажу, – кривясь, ответил я, уже отошедший от оглушённости Галкиным громовым криком. – Скажу, подружка… Слов таких мы не знали. Да не в них дело, мы ведь и других не знали, ну, там, «компьютер», или – «рэкет», «бизнес». Но что до э т о г о . …Да, слов не знали, кроме самых примитивных, – они же и самые точные, по-моему, всё уж точнее, чем это дурацкое «трахаться». А вот что таится за этими словами – мы знали, наверно, получше, чем эти малявки. Ты вспомни, Зешка: парочки-то сюда, на Степановский лужок, и в те времена летом под вечер шастали. И в гораздо больших количествах, чем теперь: тут заросли-то какие могучие были! И ведь не только целовались они тут… Ну, а у нас, у мальчишек, одно из любопытнейших занятий было – подсматривать за ними, да и вы, девки, от нас в этом, помнится, не очень отставали. Так что всё мы знали, Галочка…
Другое дело, – завершил я свой ответ, – что никто из нас тогда до такого бизнеса не додумался бы. Сдох бы от стыда скорее! А ведь сама ты согласна: в сто раз беднее жили, чем нынче. И всё равно – такими как мы и не могли быть! А что вот с этими малышами будет – страшно представить!.. Но – тут уж мы опять будем говорить на тему «кто виноват?» – и не договоримся».
Галка, не отвечая мне, зарыла своё лицо в ладони, но и сквозь пальцы было видно, как её лицо заливает густая краска. «Ох, срам-то какой, – запричитала она по-бабьи. – Ох, грех-то какой, Господи, прости, грех-то какой!»
Я молчал…
Странно мне было слышать причитания в грехе и стыде, возгласы отчаяния и вздохи над развращёнными малолетками, слышать плач по поводу девочек, продающих презервативы, – слышать от э т о й женщины.
…Да, от женщины, которая была женой моего приятеля детских лет. Да, от женщины, которая была небезразлична мне и как бывшая односельчанка, по судьбе – и просто как красивая и неглупая славянка наша. Да, от женщины, которая несмотря ни на что, не разучилась краснеть на пятом десятке жизни своей.
…Но – что там ни говори! – от женщины, которая всеми своими делами последних лет (конечно, не одна, с мужем, со множеством таких же «деловых людей», «новых русских») была причастна к сотворению на нашей земле той самой мерзости, в коей малолетние дети стали обречены продавать презервативы. А то уже и самих себя – любителям «детского секса».
«Ты, Галочка, ты, Зешка моя милая, ты – и Юрчик твой и мой, спаситель мой, и тысячи таких, как вы, этих детишек и заставили обучаться гнусным и пакостным промыслам!» Так думал я, сидя рядом с Галкой Зеховой. Думал – но сказать ей этого не мог. Не мог – и всё тут. Она была несчастнее меня.
«…Ладно, Галя, – сказал я ей, когда мы оба немного успокоились, выпили ещё по чашечке кофе и помолчали, каждый думая о своём. – Ладно, чёрт с ним, всех детей мы с тобой не спасём, давай не травить друг другу душу. Ты, чтоб сильно себя не накручивать, скажи мне в двух словах – из-за чего Юрка погиб? в чём причина?»
«Причи-ина?» – произнесла она, растягивая слово. «Тут мне и двух слов не надо, одним могу сказать. Всего одно слово тут есть…»
«Какое?»
Она помедлила, а потом ответила – как выстрелила:
« У Р А Н ».
……………………………………………………………………..
«Уран».
«Да ты что?!» – ахнул я, чувствуя, что бледнею. «Какой такой уран?!»
«Такой вот… Из которого бомбы делают, и в атомных станциях который… Стратегическое сырьё, так ещё нынче этот товар называется».
«Так вы что, этим товаром тоже… промышляли?»
«Боже упаси, и не думали даже никогда! Тут ведь и дураку ясно: никакими деньгами не отмажешься, если ввяжешься в это дело. И не то страшно, что за это большой срок дают. А то страшно, что – страшно. Что смерть это… Самая верная».
«Так какое ж отношение вы к этому урану имели?»
«А никакого. То есть – вообще никакого. Даже и не знаю, как тебе это рассказать…
Ну, в общем прошлой осенью Юрка совсем смурной стал, чем дальше, тем хуже. В какую-то сонливость, что ли, начал впадать. Нет, как раз спал-то мало, а день ото дня всё сумеречней становился, всё молчаливей. Вот что! – Галина щёлкнула пальцами, – Юрчиком! Юрчиком он перестал быть… Да нет, не спорь ты, Рыжик, я ж не про того, каким он в детстве был. Вертлявым да болтливым он, правда, давно уже быть перестал, а к сорока и солидности немножко нажил. А вот за что ни брался – всё лихо делал, юрко и прытко. Понимаешь, внутри у него какой-то бес шустрый всё равно сидел, внутренне он мальчишкой оставался… А тут – враз отяжелел! Даже и походка у него какая-то заторможенная, косолапая, медвежья стала… Ох, Рыжий, смотрела я на него, на такого – ей-Богу, ещё хуже кошки на душе скребли, чем когда он «негром» был!
…Ну, конечно, сильно он согнулся, когда у вас в Москве кровь полилась. Когда по телику американцы расстрел и штурм показывали, мы сидели, смотрели – я вся тряслась, а он сидел – вот уж совсем другой, чем раньше: ни жилка у него на лице не дрогнула, как каменный… А когда всё кончилось, опять бутылку «Рояля» поставил перед собой. Утром проснулся и… тогда-то и сказал мне: «Всё, Галка, я на э т и х больше не работаю. Рубим концы!» Во как было…
Да, вот про что я ещё не упомянула. Примерно за неделю до того ужаса мы тоже как-то к вечеру включили «ящик», смотрим: Белый дом показывают, громадная толпа внизу на площади, а на балконе люди стоят, перед ней выступают. Ну, политики всякие, депутаты, потом артистка одна хорошая, забыла я, как её зовут, а потом вдруг – тебя показывают! Без звука, только изображение, всего-то на несколько секунд на экране ты и появился, но мы тебя сразу узнали. Стоишь ты у микрофона и чего-то говоришь, да горячо так, чувствуется, ладонью воздух рубишь… Вот, когда эту пальбу показали потом, когда заваруха кончилась, так Юрка несколько раз вроде как самого себя спрашивал: «Неужели убили Рыжего? Неужели убили?!»
…Потом уже узнали мы от кого-то, кто с твоими крестовскими родичами знаком, что ты жив, что снова в Талабске побывал сразу после тех дел, отца успокоить приезжал. А ещё дошёл слух, что Лёша наш, Горшок-то, чуть не силой тебя тащил у него пожить, даже должность тебе какую-то хотел придумать… Ох, Лёшка, – и она улыбчиво покачала головой, – вот же ещё один неугомонный!..
Ну, скажу тебе, как мы узнали, что ты жив – тогда-то Юрчик в первый раз про Бога заговорил. Нет, не про то, что в церковь пойдёт, молебен за здравие твоё закажет. Вот уж я закачалась-то когда, вот где за голову схватилась! Уж Юрка-то, даже когда все гуртом в церковь стали бегать, когда всё начальство и наши «деловые» стали с попами дружить – с религией не в контакте был всё равно. И ни о чём таком церковном и не говорил, и, по-моему, не думал. Я, хоть редко, в церкву ходила, на Пасху, на Рождество, он – нет. Это уж потом, позже открылся он мне, что в Пещорский монастырь дары делал… Но тогда, в прошлом году, как гром с ясного неба для меня было это. Икону где-то достал старинную, молитвенник, и по утрам молиться стал, и по вечерам…»
«Слушай, Галь, – прервал я её, – а не приходило ли вам в голову, тебе и ему, с кем-нибудь из наших, крестовских ребят встретиться? Ну, по-старому, по-дружески… Ладно, там, с Хохлом они друг другу морду били, но ведь Витька такой – сразу б на помощь кинулся, если его позвать. А тот же Серый, про Горшка я уж не говорю… Что, ты этих ребят не знаешь, из нашей шайки: про все обиды забывают, если что… Я ж это сам на себе испытал. Странно как-то…»
«Да не будь ты наивным, Рыжик! О какой помощи ты говоришь! Не в обидах дело, в другом: давно уж Юрка для них чужим стал. Ну, не чужим – но и не своим… Вот хоть тебя взять: сколько лет вы с ним не видались? То-то! И ведь я знаю: ни ты к нему, ни он к тебе первого шага не сделал бы. Потому – не свои вы уже были. Ни один из вас, из крестовских наших ребят, по той дороге, по какой Юрка не пошёл… Когда-то кино такое было, с Никитой Михалковым, «Свой среди чужих, чужой среди своих». Вот и у Юрчика такая доля была. Причём – всегда была!» (Тут в голосе Галки твёрдость металла смешалась со слёзной дрожью).
«И в компашке вашей пацаньей он тоже ведь, скажи, немножко «белой вороной» был, вечно вы подсмеивались над ним. Так и пошло у него… Вот и тут, в самое последнее время – для всех этих наших бизнесменов он тоже своим не был, – хоть и завидовали многие хватке-то его мужицкой, проворотливости да шустрости… Я-то как-то ухитрилась везде своей быть… Ты ведь не смотришь на меня как на классового врага, верно, Рыжик? Вот и для других я тоже так: то одним боком, то другим боком хороша и своя. А Юрка – нет!
Ты вот от Хохла узнал, что они подрались, – так это что! Вот в прошлом году у нас в доме такая сценка была, – я уж думала: перестреляют друг друга. Деловые-то наши приятели все горой за эту новую власть. Вот с одним из них, тот к нам заехал да засиделся, мужик мой и схлестнулся… Тот орал, ногами топал: «Мало было их пушками раздолбать, надо было каждого пристрелить, кто в Белом доме сидел, всю эту сволочь раздавить, всех вообще, кто против Ельцина!» А Юрка ему: «Так это ведь девять десятых только в одном нашем Талабске уничтожить придётся!» Чуть не схватились за «пушки» свои, еле развела я их…
Так вот и в других делах у него было, – продолжала она с горьковатой иронией в голосе. – Другим обмануть партнёра, заказчика, наколоть – хоть на рубль, хоть на тысячу баксов – как два пальца… оплевать. А мой-то, мой-то!.. Нет, он тоже «крутым» был. Не поверишь, на моих глазах приказал ребятам выкинуть из нашего микроавтобуса одного из своих – оказалось, что тот «зажучковал», не всю выручку сдал. Представляешь, зимой, ночью, на дороге, в лесу – выкинул, не я бы рядом – так и пристрелил бы. «Чтоб знал, как слово надо держать!» – кричал тогда. В каком-то кино услыхал, что ли, то ли в книжке вычитал такое: «Купеческое слово твёрже камня!» – так примерно. Вот и держал слово, хоть свои же над ним и подсмеивались втихую, за спиной, в глаза-то ему никто смеяться не смел…
Держал слово… Потому и погиб!»
Галя попросила у меня ещё одну сигарету, но курить её не стала, просто вертела её в пальцах, изредка прикасаясь губами к фильтру. Говорила она, уже не отвлекаясь ни на что, глядя в одну точку:
«Концы рубить, сказал тогда, в октябре. А ведь сразу-то не обрубишь. Ещё десяток с лишним железных договоров у нас был, всякие другие дела. Ну, прежде всего – один рейс в Варшаву, обязательный. Думала я, что сама туда поеду с двумя-тремя парнями нашими. А тут – у меня сестра в Харькове почти что при смерти! Помнишь Верку-то, старшую мою сеструху? Она давно уже за офицера замуж была вышедши, он на Украине служил перед пенсией, там они и осели. Теперь вроде как заграничные мои родичи, смех и грех! И нищета у них, жуть, с хлеба на воду… Телеграмма пришла от мужа ейного: приезжай-выручай! Ну, что делать, сеструха у меня одна… Решили мы с Юрчиком, что откладывать Польшу нельзя, надо ехать ему, хоть и не с руки, не в форме он уже крепко был. Да и все тамошние «наколки», ну, адреса, конторы, чиновники, – всё это у меня в кармане было, а не у него. И, худо-бедно, болтать я за все эти годы научилась и по-немецки, и по-английски, и на польском тоже, хоть и через пень-колоду – даже и с китайцем могу поговорить…»
«Ну, ты даёшь, Зешка!» – восхитился я бывшей девчонкой из талабской деревни.
«Когда надо – наша русская баба чему хошь научится… Ну, пробыла я в Харькове недели две, не меньше. Вытащила Веруху с того света, лучше не вспоминать, что с ней было… А домой вернулась, так, слышишь, Рыжик, только в дом вошла – как во что-то ледяное рухнула. Вот ей-Богу: сразу холодно и черно стало, как будто могилой на меня повеяло. А огляделась – вроде всё нормально, чисто, не разбито. И всё равно – в своём доме, как во льду каком-то чёрном…
Через час Юрчик является. Поздоровался, больше ничего не сказал, ничего не спросил даже, сел у себя в комнате, сидит, молчит. Я его и так, и этак: что случилось? Ничего, говорит, не случилось, и – снова как немой сидит. Ну, ладно, думаю, опять какая-то шлея под хвост ему попала, сам расскажет. А он и через час всё молчит… Я к нему приглядываюсь – похудевши весь да бледный какой-то. Сначала подумала: без меня оголодал, хотя поесть он и в одиночку всегда любил. Сама ужин приготовила – не ест. Выпьем, говорю, за встречу-то, – выпил, а – снова молчит. А спать я легла – он ко мне не идёт, сидит у себя… Вот тут уж я вскинулась: такого с ним за всю нашу жизнь супружескую ни разу не случалось! Всякое бывало, а такого не было. Я сама, это верно, бывало, прогоняла его, когда он страшно выпивши был. Но чтоб он сам не сказал мне хоть один вечерок – «Давай, Зешка, поиграем!» – помыслить такого не могла. А тут он лёг у себя на диване, даже не постелил… Ну, меня и заколотило, и заорала я: что случилось-то, кричу, не мучь ты меня, скажи!.. Он поднял на меня глаза, я в них глянула – и опять как замерла: не его глаза! прям-таки ледышки какие-то. И говорит он – и голосом-то совсем не своим, ровно как из ямы какой бездонной:
«Ничего, Галина. Ничего – кроме смерти моей».
… Не помню я, Рыжик, звал ли он меня хоть раз в жизни Галиной, – по-моему, так ни разу. А тут – Галина! Ох, не могу! Не могу-у-у!»
И, уронив голову себе на ладони, она разрыдалась.
…Не раз за свою жизнь, тем паче за последние кровавые годы доводилось мне видеть женщин, плачущих при воспоминаниях об их погибших мужьях – а то и над прахом их погибших мужей. Не самый громкий плач был у моей землячки, не самый пронзительный… Но такой боли я не слышал ещё ни разу в голосе женщины, оплакивающей своего спутника жизни – такой трепещущей боли. Как будто этим криком женщина сама себя убивала, а не жаловалась миру на своё несчастье. …Быть может, это мне только казалось, но в стенаниях моей бывшей односельчанки слышалась мне гневная, смертная обида – не на мир, не на людей, а на самоё себя. Звуки плача, всхлипы и вскрики слышались то словно пощёчины, то – словно удары камней, падающих в воду, а то как хлопанье пастушьего кнута… Но, говорю, может, мне это просто казалось.
……………………………………………………………………….
Дословно передавать дальше Галкино повествование о последнем отрезке жизни её мужа было бы очень затруднительно: речь её становилась всё более сбивчивой, порой даже и не очень связной, несколько раз опять прерывалась плачем. Вот что я понял из её рассказа:
…Юрчик со своей «бригадой» был уже почти на «взлёте» в зарубежный вояж, недальний, недолгий, но достаточно напряжённый, – тут-то и заявились к нему нежданные гости из града Петрова. То были посланцы от того самого Битюга, он же Пахан, о коем упоминала Галя Зехова в самом начале нашего с ней разговора. От главаря одной из крупнейших питерских мафий, у которого «свои люди» были везде – и в Смольном, и на Старой площади, и много где ещё… Но тут ему понадобился именно Юрчик в качестве исполнителя одной из самых рисковых контрабандных операций.
Их было трое: светловолосый молодой человек в двубортном костюме и в длинном пальто с белым длинным шарфом, и два плечистых южанина, опять-таки в кожаных куртках. Они передали Юрчику настоятельную просьбу Битюга – ссылаясь на якобы имевшуюся предварительную договорённость их хозяина с отправлявшимся в путь талабцем: довезти до польской столицы некий груз и вручить его там определённому человеку по определённому адресу. Моему приятелю детства спорить с посланцами питерского «крёстного отца» не приходилось, да он и не мог: ему помнилось, что, действительно, подобная договорённость была… или вроде была… или могла быть, словом, отказываться было невозможно. Уговор для моего бывшего односельчанина впрямь стоил дороже всех денег…
Груз, переданный Юрчику, не отличался большой величиной. То был металлический контейнер, в котором мог поместиться, например, среднего формата телевизор или небольшой настольный компьютер. Конечно, мой спаситель понимал, что его петербургский «старший партнёр» такие товары в единичном количестве за рубеж посылать не станет, но спрашивать посланцев Битюга-Пахана о содержимом контейнера не имело смысла. Если бы они ему и ответили, проверить истинность их ответа он не мог: металлический ящик, сверкавший серебристым покрытием, был наглухо запаян… Сначала Юрчик хотел поместить этот ящик в одной из двух других машин своего «бизнес-каравана», но, поразмыслив, решил, что отвечать за доставку надо будет прежде всего ему самому, и поэтому поставил ящик просто на заднее сиденье своей «Тойоты», разумеется, заключив его в поролоновое гнездо и во внешний ящик из дерева. Таможня Юрчику была не страшна: «схвачено» у Галки и у её мужа было действительно всё, что надо – и не на день, а надолго.
Так что этот «караван», состоявший из камазовского фургона, многоместного полугрузового «Форда» и «Тойоты», которую вёл мой бывший односельчанин, без всяких приключений пересёк две государственные границы, пробыл два дня в Варшаве и столь же беспрепятственно вернулся в родные палестины. И, наверное, Юрчик ещё какое-то время пребывал бы в неведении о содержании того серебристого контейнера, который доехал в его машине до польской славной столицы и там был передан им некоему пану солидной наружности. Пан, впрочем, отлично говорил по-русски, хотя и с характерным черноморским акцентом…
Однако случилось так, что, вернувшись и коротая вечер в одиночестве (младший сын, как всегда, умчался на какую-то «тусовку»), Юрчик включил телевизор и услыхал в программе новостей, что в Варшаве днём раньше был арестован некий предприниматель, недавно переехавший туда из Вильнюса и вершивший самые крупные дела на польском «чёрном рынке». Вернее, на той части этого «рынка», которая занималась нелегальной переправкой армейского вооружения из бывшего Союза, из России в западноевропейские и иные страны. Попался этот бизнесмен донельзя глупо. Микроавтобус, в котором он со своими товарами выезжал из Варшавы, слегка «поцеловался» на перекрёстке с такси, поцарапал его, таксист потребовал компенсацию, не получил её, поднял шум, а у подоспевшего полицейского, сунувшего нос в машину этого воротилы, случайно оказался дозиметр, – и сей специфический прибор тут же, как говорится, «зашкалило»!
Серебристый ящик, прибывший из России, лучился чёрным светом радиоактивной смерти…
…Услышав среди прочих теленовостей детальное сообщение об аресте варшавского дельца с контейнером, содержащим ядерное топливо (впрочем, Юрчик так и не мог вспомнить, о чём именно шла речь – об уране или об обогащённом плутонии), мой бывший односельчанин только удивился глупым обстоятельствам этой поимки, произнёс старое присловье о жадности, которая сгубила фраера, завершил ужин и лёг почитать, просто свалился. Без помощи водки, без, разумеется, снотворных, которых он никогда не принимал, и даже без много раз упоминавшегося импортного спирта, – так сильно устал он от этой поездки.
…но часа через два проснулся, словно ужаленный. Смутная и страшная догадка подняла его на ноги!
Дома он не нашёл никакого дозиметра и помчался к знакомому, который, по его сведениям, имел такой прибор. Искомый аппарат, в просторечии именующийся «счётчиком Гейгера», был старым, ещё «до-чернобыльским», реагировал на радиацию треском – и затрещал сразу же, как только оказался в руках Юрчика. В «Тойоте» же этот треск стал в несколько раз сильнее…
………………………………………………………………………..
На этом закончилась коммерческо-деловая жизнь Юрчика – но ещё не сама его жизнь как человеческое существование. Разумеется, его жена опять мобилизовала все свои знакомства в соответствующей медицинской сфере, побывала с мужем у нескольких учёных светил в клиниках, лечащих от облучения. По её словам, доза, «схваченная» моим приятелем детских лет, была, конечно, страшной, – однако окончательного смертного приговора ему не огласил ни один из врачей. Многие «чернобыльцы» и облученные в иных гибельных ситуациях продолжали жить с такими же лютыми диагнозами – конечно, лечась. Лечение требовалось немедленное, длительное и временами мучительное. Нужно было делать пересадку костного мозга, множество полных смен крови и ряд других операций, без совершения которых Юрчика уже месяца через два, самое большое через три, ждала победа лучевой болезни. Галка Зехова была готова на всё.
Юрчик же не хотел ничего!
Он очень спокойно воспринял все медицинские прогнозы и столь же спокойно объявил жене и врачам, что лечиться не будет, умрёт сам по себе. Галина была так потрясена и ошеломлена его ответом, что, как сама она мне призналась, в «какой-то маразм впала», начисто лишилась запаса своих немалых сил, надобных для нового раунда борьбы за жизнь её мужа. Она ждала от него чего угодно – только не этого ледяного равнодушия к его собственной жизни, только не этого неземного, нечеловеческого спокойствия перед ликом неминуемой, надвигающейся смерти…
Завершался тяжкий 1993-й год, и на новогодие Юрчик уехал на их лесную дачу, выстроенную около озера. Уехал не на облученной «Тойоте», та была захоронена глубоко в землю, в глушайшем лесу, – а на другой, но тоже «Тойоте»: её подарила ему Галка, стараясь хоть чем-то смягчить жуть его существования. Уехал, «зарядив» багажник и салон мешины несколькими многобутылочными упаковками всё того же «Ройала». Там, на лесном озёрном берегу, каждый день разбавляя свою отравленную смертоносными лучами кровь импортным, отбивающим память пойлом, он и провёл два зимних месяца. Однако – что особенно поразило меня в Галкином рассказе – при этом безумно-постоянном питии он почти каждый день рыбачил, вытаскивая из лунки на озёрном льду лещей, подлещиков и судаков…
………………………………………………………………………..
…Рассказывая, жена моего покойного приятеля понемногу приходила в себя, отходила от приступа своих вдовьих рыданий. И, наконец, голос её обрёл не просто ровное звучание – а какое-то странное спокойствие, в нём зазвучала холодноватая отстранённость от главного предмета рассказа, – как если бы она говорила о ком-то, не просто совершенно чужом ей, а ещё и о том, кто исчез с поверхности земли уже очень давно, и воспоминания о ком не приносят никакой боли… Потом она совсем замолчала. Молчал и я… Неожиданно она потянулась к клавишам кассетного магнитофона, который был вмонтирован в изящную глянцевую панель рядом с её правым коленом. Господи! – подумалось мне, – да неужели сейчас это скорбное повествование сменится ударами «тяжёлого металла» или воплями какой-нибудь новоявленной «рок-звезды»?
Но зазвучало совсем другое. Рядом с нами, над нами, вокруг нас и над берегом нашего детства, и над мягкой, тёплой, уже вечереющей водой широкой русской реки возник голос «поющего монаха». Так в нашем крае зовут поэта-песнопевца, в святой обители слагающего покаянные стихи наших дней, певучие, светлые и горькие псалмы, и уже далеко за пределами Руси прославившегося своим искусством соединять звон гитарных струн с невыразимо дивным обращением православного проповедника ко Всевышнему – и к пастве, к нам, грешным и неразумным…
В этот час, полночный час
Заунывной вьюги
Отойдите от меня,
Недруги и други…
От мороза вензеля
В свете проступают.
Мы отпеты, а земля
Нас не принимает.
…Горе мне, о горе мне,
Горе мне великое.
Пение смолкло… Моя спутница щёлкнула клавишей кассетника и, обхватив колени руками, повторила: «Мы отпеты, а земля нас не принимает!» Потом выдохнула: «Отец Роман… Только его теперь и могу слушать…»