Книги по разным темам Pages:     | 1 |   ...   | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 |   ...   | 49 |

В последующие клинические семестры я былтак загружен, что у меня совершенно не оставалось времени ни на что другое. Ямог читать Канта лишь по воскресеньям, тогда же моим увлечением стал и Гартман.Включив в свою программу также и Ницше, я так и не решился приступить к нему,чувствуя себя недостаточно подготовленным. О Ницше тогда говорили всюду, причембольшинство воспринимало его враждебно, особенно компетентныестуденты-философы. Из этого я заключил, что он вызывает неприязнь вакадемических философских кругах. Высшим авторитетом там считался, разумеется,Якоб Буркхардт, чьи критические замечания о Ницше передавались из уст в уста.Более того, в университете были люди, лично знававшие Ницше, которые моглипорассказать о нем много нелестного. В большинстве своем они Ницше не читали, аговорили в основном о его слабостях и чудачествах: о его желании изображатьлденди, о его манере играть на фортепиано, о его стилистических несуразностях— о всех техстранностях, которые вызывали такое раздражение у добропорядочных жителейБазеля. Это, конечно, не могло заставить меня отказаться от чтения Ницше,скорее наоборот, было лишь толчком, подогревая интерес к нему и, порождаятайный страх, что я, быть может, похож на него, хотя бы в том, что касалосьмоей тайны и отверженности. Может быть, — кто знает — у него были тайные мысли,чувства и прозрения, которые он так неосторожно открыл людям. А те не понялиего. Очевидно, он был исключением из правил или по крайней мере считалсятаковым, являясь своего рода lusus naturae (игра природы. — лат.),чем я не желал быть ни при каких обстоятельствах. Ябоялся, что и обо мне скажут, как о Ницше, лэто тот самый.... Конечно, siparva componere magnis licet (если позволено сравнить великое с малым.— лат.), — он уже профессор, написал массукниг и достиг недосягаемых высот. Он родился в великой стране — Германии, в то время как я былтолько швейцарцем и сыном деревенского священника. Он изъяснялся на изысканномHochdeutsch, знал латынь и греческий, а может быть, и французский, итальянскийи испанский, тогда как единственный язык, на котором с уверенностью говорил я,был Waggis-Baseldeutsch. Он, обладая всем этим великолепием, мог себе позволитьбыть эксцентричным. Но я не мог себе позволить узнать в его странностяхсебя.

Опасения подобного рода не остановили меня.Мучимый непреодолимым любопытством, и я наконец решился. Несвоевременныемысли были первой книгой, попавшей мне в руки. Увлекшись, я вскоре прочел Такговорил Заратустра. Как и гётевский Фауст, эта книга стала настоящимсобытием в моей жизни, Заратустра был Фаустом Ницше, и мой номер 2 сталтеперь очень походить на Заратустру, хотя разница между ними была как междукротовой норой и Монбланом. В Заратустре, несомненно, было что-то болезненное.А был ли болезненным мой номер 2 Мысль об этом переполняла меня ужасом, и ядолгое время отказывался признать это; но она появлялась снова и снова в самыенеожиданные моменты, и каждый раз я ощущал физический страх. Это заставило менязадуматься всерьез. Ницше обнаружил свой номер 2 достаточно поздно, когда емубыло за тридцать, тогда как мне он был знаком с детства. Ницше говорил наивно инеосторожно о том, о чем говорить не должно, говорил так, будто это было вполнеобычной вещью. Я же очень скоро заметил, что такие разговоры ни к чему хорошемуне приводят. Как он мог, при всей своей гениальности, будучи еще молодымчеловеком, но уже профессором, — как он мог приехать в Базель, не предполагая, что его здесь ждетКак человек гениальный, он должен был сразу почувствовать, насколько чужд емуэтот город. Я видел какое-то болезненное недопонимание в том, что Ницше,беспечно и ни о чем не подозревая, позволил номеру 2 заговорить с миром,который о таких вещах не знал и не хотел знать. Ницше, как мне казалось,двигала детская надежда найти людей, способных разделить его экстазы и принятьего переоценку ценностей. Но он нашел только образованных филистеров иоказался в трагикомическом одиночестве, как всякий, кто сам себя не понимает икто свое сокровенное обнаруживает перед темной, убогой толпой. Отсюда егонапыщенный, восторженный язык, нагромождение метафор и сравнений — словом, все, чем он тщетностремился привлечь внимание мира, сделаться внятным для него. И он упал— сорвался как тотакробат, который пытался выпрыгнуть из себя. Он не ориентировался в этом мире— dans ce meilleurdes mondes possibles (лучшем из возможных миров. — фр.) — и был похож на одержимого, ккоторому окружающие относятся предупредительно, но с опаской. Среди моих друзейи знакомых нашлись двое, кто открыто объявил себя последователями Ницше,— оба былигомосексуалистами. Один из них позже покончил с собой, второй постепенноопустился, считая себя непризнанным гением. Все остальные попросту не заметилиЗаратустры, будучи в принципе далекими от подобных вещей.

Как Фауст в свое время приоткрыл для менянекую дверь, так Заратустра ее захлопнул, причем основательно и на долгоевремя. Я очутился в шкуре старого крестьянина, который, обнаружив, что две егокоровы удавились в одном хомуте, на вопрос маленького сына, как это случилось,ответил: Да что уж об этом говорить.

Я понимал, что, рассуждая о никомунеизвестных вещах, ничего не добьешься. Простодушный человек не замечает, какоеоскорбление он наносит людям, говоря с ними о том, чего они не знают. Подобноепренебрежение прощают лишь писателям, поэтам или журналистам. Новые идеи, илидаже старые, но в каком-то необычном ракурсе, по моему мнению можно былоизлагать только на основе фактов: факты долговечны, от них не уйдешь, рано илипоздно кто-нибудь обратит на них внимание и вынужден будет их признать. Я же занеимением лучшего лишь рассуждал вместо того, чтобы приводить факты. Теперь японял, что именно этого мне и недостает. Ничего, что можно было бы взять вруки, я не имел более, чем когда-либо нуждаясь в чистой эмпирии. Я отнес это кнедостаткам философов — их многословие, превышающее опыт, их умолчание там, где опытнеобходим. Я представлялся себе человеком, который, оказавшись неведомо как валмазной долине, не может убедить в этом никого, даже самого себя, посколькукамни, что он захватил с собой, при ближайшем рассмотрении оказались горстьюпеска.

В 1898 году я начал всерьез задумываться освоем будущем. Нужно было выбирать специальность, и выбор лежал между хирургиейи терапией. Я больше склонялся к хирургии, так как получил специальноеобразование по анатомии и отдавал предпочтение анатомической патологии, и,вероятно, стал бы хирургом, если бы располагал необходимыми финансовымисредствами. Меня постоянно тяготило то, что ради учебы придется залезать вдолги. После выпускного экзамена я должен был как можно скорее начатьзарабатывать себе на хлеб. Поэтому самой предпочтительной мне казалась хорошооплачиваемая должность ассистента в какой-нибудь провинциальной больнице, а нев клинике. Более того, получить место в клинике возможно было лишь по протекцииили при особом расположении заведующего. Зная свои сомнительные способности почасти общительности и привлечения всеобщих симпатий, я не рассчитывал наподобную удачу и тешил себя скромной перспективой устроиться в какую-нибудьскромную больницу. Все остальное зависело только от моего трудолюбия и моихспособностей.

Но во время летних каникул произошлособытие, которое буквально потрясло меня. Однажды днем я занимался в своейкомнате, в соседней сидела с вязанием мать. Это была наша столовая, где стоялстарый круглый обеденный стол орехового дерева еще из приданого моей бабушки поотцовской линии. Мать устроилась у окна, примерно за метр от стола, сестра былав школе, а служанка на кухне. Внезапно раздался треск. Я вскочил и бросился встоловую. Мать в замешательстве застыла в кресле, вязание выпало у нее из рук.Наконец она выговорила, заикаясь: Ч-что случилось Это было прямо возле меня,— и показала на стол.Тут мы увидели, что произошло: столешница раскололась до середины, причемтрещина, не задев ни одного места склейки, прошла по сплошному куску дерева. Ялишился речи. Как такое могло случиться Стол из прочного орехового дерева,который сох в течение семидесяти лет, — как мог он расколоться в летнийдень при более чем достаточной влажности Если бы он стоял рядом с горячейплитой в холодный, сухой зимний день, тогда это было бы объяснимо. Что жетакого чрезвычайного должно было произойти, чтобы вызвать взрыв Странные вещислучаются, — подумаля. Мать покачала головой и сказала своим вторым голосом: Да, да, это что-тода значит. Я же, находясь под сильным впечатлением от случившегося, злился насебя более всего за то, что мне нечего сказать.

Каких-нибудь две недели спустя, придя домойв шесть вечера, я нашел всех обитателей нашего дома — мою мать, четырнадцатилетнююсестру и служанку — всильном волнении. Примерно час назад снова раздался грохот; на этот разпричиной был не стол, звук послышался со стороны буфета, тяжелого и старого,ему было без малого сто лет. Они оглядели его, но не нашли ни единойтрещины.

Я тут же снова обследовал буфет и все, чтобыло поблизости, но безуспешно. Тогда я открыл его и стал перебиратьсодержимое. На полке для посуды я нашел хлебницу, а в ней буханку хлеба и нож сразломанным лезвием. Рукоять ножа лежала в одном из углов хлебницы, в остальныхя обнаружил осколки лезвия. Ножом пользовались, когда пили кофе, и затемспрятали сюда. С тех пор к буфету никто не подходил.

На следующий день я отнес разломанный нож кодному из лучших литейщиков города. Он осмотрел изломы в лупу и покачалголовой: Этот нож в полном порядке, в стали нет никаких дефектов. Кто-тоумышленно отламывал от него кусок за куском. Это можно сделать, если зажатьлезвие в щели выдвижного ящика или сбросить его с большой высоты на камень.Хорошая сталь не может просто так расколоться. Кто-то подшутил надвами.

Мать и сестра были в тот момент в комнате,внезапный треск их напугал, номер 2 моей матери с напряжением всматривался вменя, а мне снова нечего было сказать. Совершенно растерянный, я не находилникакого объяснения случившемуся, и злился на себя, тем более что был буквальнопотрясен всем этим.

Почему и каким образом раскололся стол иразломалось лезвие ножа Предположить здесь обыкновенную случайность было быслишком легкомысленно. Это казалось столь же невероятным, как если бы вдругРейн потек вспять —просто так, по прихоти случая. Все остальные возможности исключались ео ipso (всилу этого. —лат.). Так что же это было

Через несколько недель я узнал, что кое-ктоиз наших родственников увлекается столоверчением, у них есть медиум— пятнадцатилетняядевушка. По слухам, она впадает в транс и якобы общается с духами. Услышав обэтом, я вспомнил о последних событиях в нашем доме и подумал, что это можетиметь какое-то отношение к медиуму. Так я стал регулярно — каждую субботу — бывать на спиритических сеансах.Духи общались с нами посредством постукивания по столу и стенам. То, что столдвигался независимо от медиума, показалось мне сомнительным. Вскоре яобнаружил, что условия эксперимента слишком ограниченны, поэтому принял какочевидность лишь самовозникновение звуков и сосредоточился на содержаниисообщений медиума. (Результаты наблюдений были представлены в моей докторскойдиссертации.) Сеансы наши продолжались года два, мы все устали. И однажды язаметил, как медиум пытается имитировать спиритический феномен, т. е. попростумошенничает. После этого я перестал ходить туда, о чем сейчас сожалею, потомучто на этом примере понял, как формируется номер 2, как входит в детскоесознание alter ego и как оно растворяется в нем. Девушка-медиум былалакселераткой. Я видел ее еще раз, когда ей было 24, и мне она показаласьчеловеком чрезвычайно независимым и зрелым. В 26 лет она умерла от туберкулеза.После ее смерти ее родные рассказали мне, что в последние месяцы жизни характерее стал быстро меняться: перед концом она впала в состояние, аналогичноесостоянию двухлетнего ребенка. Тогда она и заснула в последний раз.

В целом все это явилось для меня важнымопытом, благодаря которому от юношеского своего философствования я перешел кпсихологическому объяснению духовных феноменов, обнаружив нечто объективное вобласти человеческой психики. И все же эти опыты были такого свойства, что я непредставлял, кому бы мог рассказать все обстоятельства дела. Поэтому мне сновапришлось забыть на время о предмете моих размышлений. Диссертация моя появиласьлишь спустя два года.

* * *

В клинике, где я работал, место старогоИммермана занял Фридрих фон Мюллер. В нем я нашел человека, близкого мне поскладу ума. Мюллер умел с необыкновенной проницательностью ухватить сутьпроблемы и формулировать вопросы так, что они уже наполовину содержали в себерешение. Он, со своей стороны, похоже, симпатизировал мне, потому что послеокончания университета предложил переехать с ним в Мюнхен в качестве егоассистента. Я уже готов был принять его предложение и стал бы терапевтом, еслибы не произошло событие, не оставившее у меня никаких сомнений относительновыбора будущей специальности.

Я, конечно, слушал лекции по психиатрии ипрактиковался в клинике, но тогдашний наш преподаватель ничего из себя непредставлял. А воспоминания о том, как подействовало на моего отца пребывание впсихиатрической лечебнице, менее всего располагали специализироваться в даннойобласти. Поэтому, готовясь к государственному экзамену, учебник по психиатрии яраскрыл в последнюю очередь. Я ничего от него не ожидал и до сих пор помню,как, открывая пособие Краффта-Эбинга, я подумал: Ну-ну, посмотрим, что ценногоскажут нам психиатры. Лекции и клинические занятия не произвели на меня нималейшего впечатления, а от демонстрации клинических случаев у меня не осталосьничего, кроме скуки и отвращения.

Я начал с предисловия, рассчитывая узнать,на что опираются психиатры, чем они вообще оправдывают существование своегопредмета. Чтобы мое высокомерное отношение к психиатрии не вызвало упреков, ядолжен пояснить, что медики в то время, как правило, относились к психиатрии спренебрежением. Никто не имел о ней реального представления, и не существовалотакой психологии, которая бы рассматривала человека как единое целое, не былоеще описаний разного рода болезненных отклонений, так что нельзя было судить опатологии вообще. Директор клиники был обычно заперт в одном помещении сосвоими больными, сама же лечебница, отрезанная от внешнего мира, размещаласьгде-нибудь на окраине города, как своего рода лепрозорий. Никому не было доэтих людей дела. Врачи — как правило, дилетанты — знали мало и испытывали поотношению к своим больным те же чувства, что простые смертные. Душевноезаболевание считалось безнадежным и фатальным, и это обстоятельство бросалотень на психиатрию в целом. На психиатров в те дни смотрели косо, в чем явскоре убедился лично.

Pages:     | 1 |   ...   | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 |   ...   | 49 |    Книги по разным темам