* Владимир Набоков

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   50

30




Я должен ступать осторожно. Я должен говорить шепотом. О, ты,

заслуженный репортер по уголовным делам, ты, старый и важный судебный

пристав, ты, некогда всеми любимый полицейский, ныне сидящий в одиночном

заключении (а ведь сколько лет был украшением перекрестка около школы!), ты,

в страхе живущий отставной профессор, у которого отрок служит в чтецах!

Нехорошо было бы, правда, ежели по моей вине вы безумно влюбились бы в мою

Лолиту! Будь я живописцем и случись так, что директор "Привала Зачарованных

Охотников" вдруг, в летний денек, потерял бы рассудок и поручил мне

переделать по-своему фрески в ресторане его гостиницы, вот что я бы придумал

(описываю лишь фрагменты):

Было бы озеро. Была бы живая беседка в ослепительном цвету. Были бы

наблюдения натуралистов: тигр преследует райскую птицу, змея давится,

натягиваясь на толстого выхухоля, с которого содрали кожу. Был бы султан с

лицом, искаженным нестерпимым страданием (страданием, которому противоречила

бы округлость им расточаемых ласок), помогающий маленькой невольнице с

прелестными ягодицами взобраться по ониксовому столбу. Были бы те яркие

пузырьки гонадального разгара, которые путешествуют вверх за опаловыми

стенками музыкальных автоматов. Были бы всякие лагерные развлечения для

промежуточной группы, Какао, Катание, Качели, Коленки и Кудри на солнечном

берегу озера. Были бы тополя, яблоки, воскресное утро в пригородном доме.

Был бы огненный самоцвет, растворяющийся в кольцеобразной зыби, одно

последнее содрогание, один последний мазок краски, язвящая краснота, зудящая

розовость, вздох, отворачивающееся дитя.

31



Я пишу все это отнюдь не для того, чтобы прошлое пережить снова, среди

нынешнего моего беспросветного отчаяния, а для того, чтобы отделить адское

от райского в странном, страшном, безумном мире нимфолепсии. Чудовищное и

чудесное сливались в какой-то точке; эту-то границу мне хочется закрепить,

но чувствую, что мне это совершенно не удается. Почему?

Согласно римскому праву, лицо женского пола может вступить в брак в

двенадцать лет; позже этот закон был одобрен церковью и до сих пор

сохраняется, без особой огласки, в некоторых штатах Америки.

Пятнадцатилетний же возраст допускается законом везде. Нет ровно ничего

дурного (твердят в унисон оба полушария) в том, что сорокалетний изверг,

благословленный служителем культа и разбухший от алкоголя, сбрасывает с себя

насквозь мокрую от пота праздничную ветошь и въезжает по рукоять в юную

жену. "В таких стимулирующих климатических условиях умеренного пояса

(говорится в старом журнале из тюремной библиотеки), как те, что находим в

Сент-Луи, Чикаго и Цинциннати, девушка достигает половой зрелости в конце

двенадцатого года жизни". Долорес Гейз родилась менее, чем в трехстах милях

от стимулирующего Цинциннати. Я только следую за природой. Я верный пес

природы. Откуда же этот черный ужас, с которым я не в силах справиться?

Лишил ли я ее девственности? Милостивые государыни, чуткие госпожи

присяжные: я даже не был ее первым любовником!

32

Она рассказала мне, как ее совратили. Мы поедали в постели

пресно-мучнистые бананы, подбитые персики да весьма вкусные картофельные

чипсы, и die Kleine мне все рассказала. Ее многословную, но сбивчивую

повесть сопровождала не одна забавная moue. Как я, кажется, уже отметил, мне

особенно памятна одна такая ужимочка, основанная на подразумеваемом звуке

"Ы", с искривлением шлепогубого рта и закаченными глазами, выражающими

шаблонную смесь комического отвращения, покорности и терпимого отношения к

заблуждениям молодости.

Ее поразительный рассказ начался со вступительного упоминания о

подруге, которая с ней делила палатку, в предшествующее лето, в другом

лагере, "очень шикарном", как она выразилась. Эта сожительница ("настоящая

беспризорница", "полусвихнувшаяся" девчонка, но "молодчина") научила ее

разным манипуляциям. Сперва лояльная Лолита отказалась назвать ее.

"Это была, может быть, Грация Анджел?" - спросил я.

Она отрицательно покачала головой. "Нет, совсем другая. Ее отец -

большая шишка. Он..."

"Так, может быть - Роза Кармин".

"Конечно, нет. Ее отец..."

"Не Агнеса Шеридан, случайно?" - Она переглотнула и покачала головой, -

а потом как спохватится!

"Слушай, откуда ты знаешь всех этих девчонок?"

Я объяснил.

"Словом, это другая", - сказала она. - "У нас много паскудниц в

гимназии, но такой не сыщешь. Если уж хочешь все знать, ее зовут Елизабет

Тальбот. Ее братья учатся у нас, а она перешла в дорогую частную школу; ее

отец - директор чего-то".

Я вспомнил, с забавным уколом в сердце, как бедная Шарлотта, когда

бывала в гостях, всегда норовила впустить в разговор всякие фасонистые

штучки вроде: "Это было, когда моя дочь совершала экскурсию с маленькой

Тальбот..."

Я спросил, узнали ли матери об этих сапфических развлечениях.

"Ax, что ты", - выдохнула Лолита, как бы вся осев и прижав

мнимо-трепещущую руку к белой грудке, чтобы изобразить испуг и облегчение.

Меня, однако, больше занимали гетеросексуальные шалости. Она поступила

в гимназию одиннадцати лет после того, что переехала с матерью в Рамздэль со

"среднего Запада". Что же именно делали эти ее "паскудные" одноклассники и

одноклассницы?

"Известно что... Близнецы, Антоний и Виола Миранда, не даром спали всю

жизнь в одной постели, а Дональд Скотт, самый большой балда в школе,

занимался этим с Гэзель Смит в дядюшкином гараже, а спортсмен Кеннет Найт

выставлял свое имущество напоказ при всяком удобном и неудобном случае,

а..."

"Перелетим-ка в лагерь Ку", - сказал спортсмен Гумберт, - "но сперва -

перерыв". И после перерыва я узнал все подробности.

У Варвары Бэрк, крепкого сложения, блондинки, на два года старше моей

душеньки и, безусловно, лучшей пловчихи в лагере, была какая-то особенная

байдарка, которую она делила с Лолитой "потому что я единственная из всех

других девочек могла доплыть до Ивового Острова" (какое-нибудь, полагаю,

спортивное испытание). В продолжение всего июля месяца, каждое утро -

заметь, читатель, каждое проклятое утро - Варваре и Лолите помогал нести

байдарку из Оникса в Эрикс (два небольших озера в лесу) тринадцатилетний

Чарли Хольмс, сынок начальницы лагеря и единственный представитель мужского

пола на две-три мили кругом (если не считать дряхлого, кроткого, глухого

работника, да соседа фермера, который иногда посещал лагерь на старом форде,

чтобы сбыть яйца, как это делают фермеры); каждое утро - о, мой читатель! -

эти трое ребят, срезая путь, шли наискосок через прекрасную невинную чащу,

наполненную до краев всеми эмблемами молодости, росой, грибами, черникой,

пением птиц, и в определенном месте, среди пышной чащобы, Лолита оставалась

стоять на страже, пока Варвара и мальчик совокуплялись за кустом.

Сначала моя Лолита отказывалась "пробовать"; однако любопытство и

чувство товарищества взяли верх, и вскоре она и Варвара отдавались по

очереди молчаливому, грубому и совершенно неутомимому Чарли, который, как

кавалер, был едва ли привлекательнее сырой морковки, но зато мог щегольнуть

замечательной коллекцией прозрачных чехольчиков, которые он вылавливал из

третьего озера, превосходившего другие размером и посещаемостью и

называвшегося Озеро Клаймакс по имени соседнего фабричного города, столь

бурно разросшегося за последнее время. Хотя, признавая, что это было "в

общем ничего, забавно" и "хорошо против прыщиков на лице", Лолита, я рад

сказать, относилась к мозгам и манерам Чарли с величайшим презрением.

Добавлю от себя, что этот блудливый мерзавчик не разбудил, а пожалуй,

наоборот, оглушил в ней женщину, несмотря на "забавность".

Было уже около десяти утра. Угомонилась страсть, и ужасное сознание

беды опустилось на меня, как пепел, что поощрялось будничной реальностью

тусклого, невралгического дня, от которого ныло в висках. Коричневая,

голенькая, худенькая Лолита, обращенная узкими белыми ягодицами ко мне, а

лицом к дверному зеркалу, стояла, упершись руками в бока и широко раставив

ноги (в новых ночных туфлях, отороченных кошачьим мехом), и сквозь

свесившийся локон морщила нос перед хмурым стеклом. Из коридора доносились

гулюкающие голоса чернокожих уборщиц, и немного погодя была сделана

вкрадчивая попытка, прерванная моим громовым окриком, отворить дверь в наш

номер. Я велел Лолите отправиться в ванную и хорошенько намылиться под

душем, в котором она весьма нуждалась. Постель была в невероятном

беспорядке, и вся в картофельных чипсах. Девочка примерила костюмчик из

синей шерсти, потом другой, состоявший из блузки без рукавов и воздушной,

клетчатой юбочки, но первый показался ей тесен, а второй - велик; когда же я

стал просить ее поторопиться (положение начинало меня тревожить), она злобно

швырнула мои милые подарки в угол и надела вчерашнее платье. Наконец, она

была готова; я снабдил ее напоследок чудной сумочкой из поддельной телячьей

кожи (всунув целую горсточку центов и два совсем новеньких гривенника) и

сказал ей купить себе какой-нибудь журнальчик в холле.

"Буду внизу через минутку", - добавил я, - "и на твоем месте, голубка,

я бы не говорил с чужими".

Кроме моих бедных маленьких даров, укладывать было почти нечего; но мне

пришлось посвятить некоторое время (что было рискованно - мало ли чего она

могла натворить внизу) приведению постели в несколько более приличный вид,

говорящий скорее о покинутом гнездышке нервного отца и его озорницы-дочки,

чем о разгуле бывшего каторжника с двумя толстыми старыми шлюхами. Затем я

оделся и распорядился, чтобы коридорный пришел за багажом.

Все было хорошо. Там, в холле, сидела она, глубоко ушедшая в

кроваво-красное кожаное кресло, глубоко погруженная в лубочный

кинематографический журнал. Сидевший напротив господин моих лет в твидовом

пиджаке (жанр гостиницы преобразился за ночь в сомнительное подражание

британскому усадебному быту) глядел, не отрываясь, через вчерашнюю газету и

потухшую сигару на мою девочку. Она была в своих почти форменных белых

носочках и пегих башмаках и в столь знакомом мне платьице из яркого ситца с

квадратным вырезом; в желтоватом блеске лампы был заметнее золотистый пушок

вдоль загорелых рук и икр. Одна нога была закинута через другую, высоко и

легкомысленно; ее бледные глаза скользили по строкам, то и дело перемигивая.

Жена Билля преклонялась перед ним задолго до первой встречи; втайне

любовалась этим знаменитым молодым киноартистом, когда он, бывало, ел

мороженое у стойки в аптекарском магазине Шваба. Ничего не могло быть более

детского, чем ее курносое веснущатое личико, или лиловый подтек на голой

шее, к которой недавно присосался сказочный вурдалак, или невольное движение

кончика языка, исследующего налет розовой сыпи вокруг припухших губ; ничего

не могло быть безгрешнее, чем читать о Джиль, деятельной старлетке, которая

сама шьет свой гардероб и штудирует "серьезную литературу"; ничего не могло

быть невиннее, чем пробор в блестящих русых кудрях и шелковистый отлив на

виске; ничего не могло быть наивнее... Но что за тошную зависть испытал бы

вон тот мордастый развратник, кто бы он ни был (а смахивал он, между прочим,

на моего швейцарского дядю Густава, тоже очень любившего le decouvert), если

бы он знал, что каждый мой нерв все еще как кольцом охвачен и как елеем

смазан ощущением ее тела - тела бессмертного демона в образе маленькой

девочки.

Был ли мистер Швайн абсолютно уверен, что моя жена не звонила? Да -

уверен. Если она еще позвонит, не будет ли он так добр передать ей, что мы

поехали дальше, направляясь к местожительству тети Клэр? О, разумеется,

передаст. Я заплатил по счету и, вернувшись к Лолите, заставил ее вылезти из

кресла. Она продолжала читать свой журнал все время, пока мы шли к

автомобилю. Все еще читая, она была отвезена в загородную кофейню. Съела она

там порядочный брекфаст, я не мог пожаловаться; даже отложила журнал, чтобы

есть; но она, такая всегда веселая, была до странности скучная. Я знал, что

Лолиточка может быть здорово неприятной, а потому старался держать себя в

руках и с храброй улыбкой ожидал бури. Я не принял ванны, не побрился, и у

меня не подействовал желудок. Шалили нервы. Мне не нравилось, как моя

маленькая любовница пожимала плечиками и раздувала ноздри, когда я старался

занять ее безобидной болтовней. Я мягко спросил, например, знала ли

что-нибудь о забавах в лесу Филлис Чатфильд, которая покинула лагерь

несколько раньше, чтобы поехать к родителям в Мэн? "Послушай", - сказала

Лолита, сделав плачущую гримасу. - "Давай найдем другую тему для разговора".

Затем я попробовал - безуспешно, как я ни причмокивал - заинтересовать ее

дорожной картой. Позволю себе напомнить терпеливому читателю (чей кроткий

нрав Лолите следовало бы перенять!), что целью нашего путешествия был

веселый городок Лепингвиль, находившийся где-то поблизости гипотетического

госпиталя. План был вполне произвольным (как, увы, произвольной оказалась в

дальнейшем не одна намеченная цель путешествия), и у меня дрожали поджилки,

когда я спрашивал себя, как сделать, чтобы все предприятие оставалось

правдоподобным, и какой придумать другой правдоподобный маршрут после того,

что мы пересмотрим все кинодрамы в Лепингвиле. Другими словами, Гумберту

становилось все больше и больше не по себе. Оно было очень своеобразное, это

ощущение: томительная, мерзкая стесненность - словно я сидел рядом с

маленькой тенью кого-то, убитого мной.

При движении, которое сделала Лолита, чтобы влезть опять в автомобиль,

по ее лицу мелькнуло выражение боли. Оно мелькнуло опять, более

многозначительно, когда она уселась подле меня. Не сомневаюсь, что второй

раз это было сделано специально ради меня. По глупости я спросил, в чем

дело. "Ничего, скотина", - ответила она. Я не понял и переспросил. Она

промолчала. "Вы покидаете Брайсланд", - провозгласил плакат над дорогой.

Словоохотливая же Лолита молчала. Холодные пауки ползали у меня по спине.

Сирота. Одинокое, брошенное на произвол судьбы дитя, с которым

крепко-сложенный, дурно-пахнущий мужчина энергично совершил половой акт три

раза за одно это утро. Может быть, воплощение долголетней мечты и превысило

все ожидания; но, вернее, оно взяло дальше цели - и перенеслось в страшный

сон. Я поступил неосторожно, глупо и подло. И уж если во всем признаваться,

скажу: где-то на дне темного омута я чувствовал вновь клокотание похоти -

так чудовищно было влечение, возбуждаемое во мне этой несчастной нимфеткой!

К терзаниям совести примешивалась мучительная мысль, что ее скверное

настроение, пожалуй, помешает мне опять овладеть ею, как только найду тихую,

деревенскую дорогу, где мы могли бы остановиться на минутку. Словом, бедный

Гумберт был в ужасном состоянии, и пока с бессмысленной неуклонностью

автомобиль приближался к Лепингвилю, водитель его тщетно старался придумать

какую-нибудь прибаутку, под игривым прикрытием которой он посмел бы

обратиться к своей спутнице. Впрочем, она первая прервала молчание:

"Ах", - воскликнула она, - "раздавленная белочка! Как это жалко..."

"Да, не правда ли", - поспешил поддержать разговор подобострастный,

полный надежды Гум.

"Остановись-ка у следующей бензинной станции", - продолжала Лолита. -

"Мне нужно в уборную".

"Мы остановимся, где хочешь", - сказал я. И затем, когда красивая,

уединенная, величавая роща (дубы, подумал я - в ту пору я совершенно не

разбирался в американских деревьях) принялась отзываться зеленым эхом на

гладкий бег машины, и вдруг сбоку, песчаная, окаймленная папоротником тропа

оглянулась на нас, прежде чем вильнуть в чащу, я предложил, что мы...

"Продолжай ехать!" - визгливо перебила Лолита.

"Слушаюсь. Нечего сердиться". (куш, бедный зверь, куш!)

Я искоса взглянул на нее. Слава Богу, малютка улыбалась!

"Кретин!" - проговорила она, сладко улыбаясь мне. - "Гадина! Я была

свеженькой маргариткой, и смотри, что ты сделал со мной. Я, собственно,

должна была бы вызвать полицию и сказать им, что ты меня изнасиловал. Ах ты,

грязный, грязный старик!"

Она не шутила. В голосе у нее звенела зловещая истерическая нотка.

Немного погодя, она стала жаловаться, втягивая с шипением воздух, что у нее

"там внутри все болит", что она не может сидеть, что я разворотил в ней

что-то. Пот катился у меня по шее, и мы чуть не переехали маленькое животное

- не белку, - перебегавшее шоссе с поднятым трубой хвостом, и опять моя злая

спутница обозвала меня негодяем. Когда мы остановились у бензинного пункта,

она выкарабкалась без единого слова и долго отсутствовала. Медленно,

ласково, пожилой друг со сломанным носом обтер мне переднее стекло - они это

делают по-разному в каждом месте, употребляя целую гамму приспособлений, от

замшевой тряпки до намыленной щетки: этот орудовал розовой губкой.

Наконец она появилась: "Слушай", - сказала она тем нейтральным тоном,

от которого мне делалось так больно: "Дай мне несколько пятаков и

гривенников. Я хочу позвонить маме в больницу. Как номер?"

"Садись в автомобиль", - ответил я. - "Ты не можешь звонить по этому

номеру".

"Почему?"

"Влезай - и захлопни дверь".

Она влезла и захлопнула дверь. Старик-гаражист улыбнулся ей лучезарно.

Мы вымахнули на дорогу.

"Почему я не могу позвонить маме, если хочу?"

"Потому", - сказал я, - "что твоя мать умерла".

33

В веселом Лепингвиле я купил ей четыре книжки комиксов, коробку конфет,

коробку гигиенических подушечек, две бутылки кока-колы, маникюрный набор,

дорожные часы со светящимся циферблатом, колечко с настоящим топазом,

теннисную ракету, роликовые коньки, приделанные к высоким белым сапожкам,

бинокль, портативную радиолку, жевательной резины, прозрачный пластиковый

макинтош, темные очки, много еще носильных вещей - модных свитеров,

штанишек, всяких летних платьев...

В тамошней гостинице у нас были отдельные комнаты, но посреди ночи она,

рыдая, перешла ко мне и мы тихонько с ней помирились. Ей, понимаете ли,

совершенно было не к кому больше пойти.


Конец Первой Части