Игра в бисер Издательство "Художественная литература", Москва, 1969

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   54

смотрел на Старшего Брата, "тих и нем, как золотая рыбка", тот

достал из деревянного сосуда, похожего на колчан, набор палочек

-- высушенные стебли тысячелистника. Внимательно пересчитав их,

он снова положил несколько палочек в колчан, одну отодвинул в

сторону, а оставшиеся разделил на две равные части; держа

половину в левой руке я доставая тонкими чувствительными

пальцами правой несколько палочек из второй половины, он считал

их и откладывал, покуда не осталось совсем немного палочек,

которые он зажал между двумя пальцами левой, руки. После этого

ритуального счета, когда от половины осталось две-три палочки,

он повторил ту же процедуру с другой половиной. Отсчитанные

палочки он отложил, перебрал вновь обе половины, одну за другой

пересчитал, снова взял оставшиеся между двух пальцев, все это

проделывая с какой-то экономной, тихой быстротой, что выглядело

как некая тайная, тысячу раз игранная и доведенная до

виртуозности игра. Так он сыграл несколько раз, и в конце

концов осталось три небольших, кучки, палочек, по числу их он и

определил знак, который нанес тоненькой кисточкой на листок

бумаги. Затем весь сложный ритуал повторился, палочки делились

на две небольшие кучки, их пересчитывали, несколько --

откладывали, зажимали между пальцев, покуда в конце концов

опять не остались три небольшие кучки и не был записан второй

знак. В каком-то таинственном, ни разу не нарушенном ритме

палочки, тихо постукивая друг о друга, передвигались,

пританцовывая, меняли свои места, составляли кучки, их

разделяли и вновь пересчитывали. В конце каждого тура пальцы

записывали очередной знак, так что в результате положительные и

отрицательные знаки стояли в шесть строчек друг над другом.

После этого палочки были аккуратно собраны и вновь уложены в

колчан. Сам же маг сидел на тростниковой циновке и долго молча

рассматривал результат вопрошания оракула на своем листочке.

-- Это знак Мон, -- произнес он наконец. -- Знак

именуется: безумство молодости. Наверху гора, внизу вода,

наверху Инь, внизу Кань. У подножия горы бьет источник, символ

юности. Толкование гласит:


Безумство юности удачливо.

Не я ищу юного безумца,

Юный безумец ищет меня.

На первый вопрос оракул ответит.

Докучать расспросами -- это назойливо.

Назойливому я ничего не скажу.

Настойчивость благотворна.


От напряжения Кнехт затаил дыхание. В наступившей тишине

послышался вырвавшийся у него вздох. Он не смел расспрашивать.

Но ему казалось, что он понял: юный безумец прибыл, ему

разрешено остаться. Еще в то время, когда пальцы и палочки

двигались подобно марионеткам, они заворожили его какой-то

осмысленностью, и хотя смысл этот невозможно было уловить,

результат уже был налицо. Оракул изрек приговор, он решил дело

в его пользу.

Мы не стали бы описывать этот эпизод с такими

подробностями, если бы Кнехт не рассказывал его столь часто

своим друзьям и ученикам, притом не без очевидного

удовольствия. А теперь вернемся к нашему повествованию.

Многие месяцы провел Кнехт в Бамбуковой роще и овладел

действом с палочками из тысячелистника, проделывая все

церемонии почти так же искусно, как и его учитель. Последний

каждодневно упражнялся с ним в пересчете палочек, посвятил его

в грамматику и символику языка оракулов, заставил выучить

наизусть и записать шестьдесят четыре знака, а в особенно

удачные дни рассказывал одну из историй Чжуан-Цзы.

В свободное время ученик ухаживал за садом, мыл кисти,

растирал тушь, научился варить и суп, приготавливать чай,

собирать хворост, следить за погодой, читать китайский

календарь. Но редкие его попытки во время немногословных бесед

заговорить об Игре, о музыке не приносили успеха. Казалось, он

обращается к глухому.

Иногда от этих вопросов Старший Брат отделывался

снисходительной улыбкой или же отвечал изречением вроде:

"Густые тучи -- нет дождя", "Благородный безупречен". Но когда

Кнехт выписал из Монпора небольшие клавикорды и ежедневно по

часу стал играть на них, хозяин не препятствовал ему в этом. В

один прекрасный день Кнехт признался своему учителю, что очень

хотел бы включить систему "И-цзин"{2_3_09} в Игру. Старший Брат

рассмеялся:

-- Попробуй, -- воскликнул он, -- сам увидишь, к чему это

приведет. Посадить и вырастить в этом мире приятную маленькую

бамбуковую рощу еще можно. Но удастся ли садовнику вместить

весь мир в эту свою рощу, представляется мне все же

сомнительным.

Однако довольно об этом. Мы упомянем лишь, что Кнехт,

много лет спустя, будучи уже весьма уважаемой персоной в

Вальдцеле, предложил Старшему Брату взять на себя преподавание

специального предмета, но тот так ему и не ответил.

Неоднократно Иозеф Кнехт отзывался о месяцах, проведенных

в Бамбуковой роще, как об особенно счастливом периоде своей

жизни, часто называя его "началом пробуждения", да и вообще с

тех пор слово "пробуждение" не раз встречается в его

высказываниях. Сходный, хотя и не вполне одинаковый смысл он до

этого придавал слову "призвание". Следует предположить, что

"пробуждаться" означало не что иное, как мгновенно осознать

самого себя, свое место внутри касталийского и

общечеловеческого мира. Однако нам кажется, что постепенно

акцент смещается в сторону самопознания, ведь Кнехт все глубже

проникался чувством своего особого, неповторимого положения и

назначения, в то время как понятия и категории устоявшейся

общей и специально касталийской иерархии становились для него

относительными.

С отъездом из Бамбуковой рощи Кнехт не оставил изучения

Китая, а продолжал эти занятия, уделяя особое внимание

старинной китайской музыке. Почти у всех древних китайских

авторов Кнехт наталкивался на восхваление музыки как одного из

источников всякого порядка, морали, красоты и здоровья. Такое

широкое и нравственное восприятие музыки давно уже было близко

ему благодаря Магистру музыки, который с полным правом мог бы

считаться ее олицетворением. Никогда не отступая от основного

плана своих занятий, известного нам из письма к Тегуляриусу,

Кнехт, едва нащупав что-либо существенное для себя, едва

почуяв, куда ведет "пробуждение", смело и энергично продвигался

вперед. Одним из положительных результатов пребывания у

Старшего Брата оказалось преодоление страха перед Вальдцелем;

теперь он каждый год посещал какие-нибудь высшие курсы Игры и

даже, не понимая, собственно, как это произошло, скоро стал в

Vicus lusorum человеком, на которого посматривали с интересом и

признанием. Он вошел в самый узкий и чувствительный орган всей

Игры -- в анонимную группу опытных мастеров, в чьих руках, по

сути, находилась ее судьба или, по крайней мере, судьба того

или иного направления, того или иного стиля Игры. Членов этой

группы -- в нее входили, хотя и не преобладали, также служители

отдельных институций Игры -- чаще всего можно было застать в

отдаленных и тихих помещениях Архива, занятых критическим

разбором отдельных партий, ратующих за вовлечение в Игру новых

тематических областей или настаивающих на запрете каких-либо

тем. Они постоянно вели опоры "за" или "против" меняющихся

вкусов и направлений Игры -- это касалось и ее формы, и внешних

приемов, и даже спортивного элемента. Каждый из вошедших в этот

круг виртуозно владел Игрой, каждый другого видел насквозь,

знал его способности, характер, подобно тому как это бывает в

коллегиях какого-нибудь министерства или в узком кругу

аристократического клуба, где встречаются и знакомятся

завтрашние и послезавтрашние правители и лидеры. Здесь всегда

царил приглушенный, изысканный тон; все пришедшие сюда были

честолюбивы, не выставляя этого напоказ, преувеличенно

внимательны и критичны. В этой элите молодого поколения из

Vicus lusorum многие касталийцы, да и кое-кто за пределами

Провинции, видели последний расцвет касталийских традиций,

сливки аристократической духовности, и не один юноша годами

лелеял честолюбивую мечту когда-нибудь стать членом этого

клана. Напротив, для других этот изысканный круг претендентов

на высшие должности в иерархии Игры был чем-то ненавистным и

упадочным, кликой задирающих нос бездельников, заигравшихся

гениев, лишенных вкуса к жизни и чутья реальности, высокомерным

и по сути паразитическим обществом щеголей и честолюбцев, чьей

профессией и содержанием всей жизни была забава, бесплодное

самоуслаждение духа.

Кнехт был невосприимчив как к первому, так и ко второму

взгляду; ему было безразлично, восхваляла ли его студенческая

молва как небывалую диковину или высмеивала как выскочку и

честолюбца. Важны для него были только его занятия, которые

теперь все вращались в сфере Игры. И еще для него был важен,

может быть, только один вопрос, а именно: вправду ли эта Игра

есть наивысшее достижение Касталии и стоит ли она того, чтобы

посвятить ей жизнь? Ведь углубление в Игру и в сокровенные

тайны ее законов и возможностей, освоение извилистых лабиринтов

ее Архива и запутанного внутреннего мира игровой символики --

все это вовсе не устраняло сомнений; он по опыту знал, что вера

и сомнения неотделимы; что о ни взаимно обусловлены, как вдох и

выдох, и потому с каждым шагом его проникновения во все области

микрокосма Игры возрастала и его прозорливость, его

восприимчивость ко всему сомнительному в самой Игре. Недолго

идиллия в Бамбуковой роще успокаивала его или, если угодно,

сбивала с толку; пример Старшего Брата показал ему, что из всей

этой совокупности проблем существовали различные выходы. Можно

было, например, превратиться в китайца, замкнуться за своей

садовой изгородью и жить так в прекрасном, но ограниченном

совершенстве. Можно было стать, пожалуй, и пифагорейцем, или

монахом и схоластом, но ведь все это было бы бегством, выходом

возможным и дозволенным лишь для немногих, отказом от

универсальности, от сегодняшего и завтрашнего дня ради чего-то

совершенного, однако минувшего. Это было бы возвышенным видом

дезертирство, и Кнехт вовремя почувствовал, что это не ;его

путь. Но каков же его путь? Он знал, что, помимо больших

музыкальных способностей и дара к Игре, в нем дремали еще

нетронутые силы, какая-то внутренняя независимость, упрямство в

высоком смысле этого слова, которое ни в коей мере не

затрудняло и не запрещало ему служить и подчиняться, но

требовало от него служения лишь наивысшему. И эти его силы, эта

независимость, это упрямство не были лишь определенной чертой

его внутреннего "я", -- они были направлены вовне и действовали

также и на окружающих. Еще в школьные годы, и особенно со

времени его соперничества с Плинио Дезиньори, он часто замечал,

что многим сверстникам, и особенно более молодым из соучеников,

он не только нравился, но они искали его дружбы, были склонны

встать под его начало, прислушивались к его совету, охотно

подчинялись его влиянию, и это его наблюдение впоследствии

довольно часто подтверждалось. Было что-то очень приятное,

лестное в этом наблюдении, оно тешило его честолюбие, укрепляло

его уверенность в себе. Но была и другая, совсем другая

сторона, мрачная и страшная. Ведь было нечто запретное и

отвратительное уже в этой склонности свысока смотреть на своих

товарищей, слабых и ищущих чужого совета, руководства и

примера, лишенных уверенности и чувства собственного

достоинства, а тем более в возникавшем порой тайном желании

сделать из них послушных рабов. К тому же, со времени диспутов

с Плинио, он хорошо знал, каким напряжением, какой

ответственностью, даже душевным бременем приходится

расплачиваться за каждый видный и блестящий пост. Знал и то,

как тяжко было иногда Магистру музыки сносить свое положение.

Приятно и даже соблазнительно властвовать над людьми, блистать

перед другими, но был в этом и некий демонизм, опасность,

недаром же всемирная история пестрит именами властителей,

вождей, полководцев, авантюристов, которые все, за редчайшими

исключениями, превосходно начинали и очень плохо кончали,

которые все, хотя бы на словах, стремились к власти добра ради,

а потом уже, одержимые и опьяненные властью, возлюбили власть

ради нее самой. Надо было освятить и употребить во благо данную

ему от природы власть, поставив ее на службу иерархии, и это

всегда разумелось для него само собой. Но где, в каком месте

приложить свои силы, дабы они служили наилучшим образом, были

бы плодотворны? Способность привлекать к себе, оказывать

большее или меньшее влияние на людей, особенно на молодых,

имела бы ценность для офицера или политика; здесь, в Касталии,

она ни к чему, здесь в таких способностях, по правде говоря,

нуждался разве только учитель или воспитатель, а такого рода

деятельность отнюдь не привлекала Кнехта. Если бы это зависело

только от него, он предпочел бы вести жизнь независимого

ученого или же адепта Игры. И вот перед ним вновь все тот же

старый и мучительный вопрос: есть ли эта Игра высшее из высших,

царица ли она в духовном царстве? Не есть ли она, вопреки

всему, в конце концов, только забава? Достойна ли она полного

самопожертвования, того, чтобы служить ей всю жизнь? Начало

этой достославной Игры было положено много поколений тому

назад, как некой замене искусства, а теперь, во всяком случае

для многих, она постепенно превращалась в своего рода религию,

возможность для незаурядных умов к сосредоточению и

благоговейной молитве. Таким образом, в груди Кнехта разгорался

старый спор между этическим и эстетическим. Никогда до конца не

высказанный, но никогда и не умолкающий вопрос, глухо и грозно

прозвучавший в его ученических стихах в Вальдцеле, был все тем

же: речь шла не только об Игре, а о всей Касталии.

Как-то раз, в тот период, когда все эти проблемы особенно

досаждали ему и во сне он часто видел себя дискутирующим с

Дезиньори, Кнехт, переходя через один из просторных дворов

вальдцельского Селения Игры, услышал вдруг, как кто-то громко

его окликнул, причем голос, хотя он ему и показался знакомым,

он узнал не сразу. Кнехт обернулся и увидел высокого молодого

человека с небольшой бородкой, бурно приветствовавшего его. Это

был Плинио, и под внезапным наплывом воспоминаний и нежности

Кнехт радушно ответил на приветствие. Они тут же договорились

встретиться вечером. Плинио давно уже окончил курс обучения в

мирских университетах, был уже чиновником и воспользовался

отпуском для участия в курсах Игры, точно таких, в каких он

участвовал несколько лет до этого. Но вечерняя встреча вскоре

привела обоих друзей в смущение. Плинио был здесь в гостях, его

терпели как дилетанта из другого мира, и хотя он с должным

рвением проходил соответствующий курс, но ведь то был курс для

вольнослушателей и любителей, так что дистанция оказалась

чересчур велика. Против него сидел знаток своего дела,

посвященный, который одним своим бережным отношением и вежливым

вниманием к заинтересованности друга в Игре, по существу, давал

ему понять, что имеет дело не с равным, не с коллегой, а с

ребенком, забавляющимся где-то на периферии науки, которая

другим, посвященным, была знакома до сокровеннейших глубин.

Кнехт предпринял попытку увести беседу от Игры, попросил Плинио

рассказать о его работе и жизни там, вне Касталии. Здесь уже

Иозеф оказался отставшим, ребенком, который задавал наивные

вопросы, а Дезиньори бережно поучал его. Плинио стал юристом,

стремился обрести политическое влияние, вот-вот должна была

состояться его помолвка с дочерью одного из партийных лидеров,

он говорил на языке, почти уже непонятном касталийцу; многие

часто приводимые Плинио выражения ничего не значили для Иозефа,

казались лишенными всякого смысла. Но все же он понял, что там,

вне Касталии, Плинио уже приобрел кое-какой вес, недурно

разбирался в делах, лелеял честолюбивые замыслы. Однако эти два

мира, которые в лице двух юношей десять лет назад с

любопытством и не без симпатии соприкоснулись, теперь оказались

чужими и несовместимыми, их разделяла пропасть. Правда, сразу

же бросалось в глаза, что этот светский человек и политик

сохранил какую-то привязанность к Касталии, он уже второй раз

жертвовал своим отпуском ради Игры; но ведь, в конце концов,

думал Иозеф, это то же самое, как если бы я вдруг явился в мир

Плинио в качестве любознательного гостя и попросил бы

разрешения посетить заседание суда, фабрику или

благотворительное учреждение. Обоих охватило разочарование.

Кнехт нашел своего бывшего друга в чем-то грубее, в нем

появилось много бьющего на эффект, а Дезиньори обнаружил в

товарище ученических лет высокомерие, проявлявшееся в его

исключительной интеллектуальности и эзотеричности: поистине

очарованный самим собой и своим спортом "чистый дух". Но оба

прилагали немалые усилия, чтобы преодолеть преграды, к тому же

у Дезиньори было что рассказать о своих студенческих годах,

экзаменах, поездках в Англию и на юг, о политических собраниях,

о парламенте. А один раз у него выскользнула фраза,

прозвучавшая как угроза или предостережение. "Вот увидишь, --

сказал он, -- скоро наступят тревожные времена, может быть,

разразится война, и не лишено вероятия, что само существование

Касталии снова будет поставлено под вопрос".

Однако Иозеф не очень серьезно отнесся к этому, он только

спросил:

-- А ты, Плинио, ты будешь "за" или "против" Касталии?

-- Да что там я, -- ответил Плинио с натянутой улыбкой, --

вряд ли кого-нибудь интересует мое мнение. Разумеется, я -- за

Касталию, и за Касталию без какого бы то ни было вмешательства

извне, иначе я не приехал бы сюда. Но все же, как ни скромны

ваши требования в смысле материальном, Касталия стоит стране в

год хорошенькую сумму.

-- Да уж, -- рассмеялся Иозеф, -- сумма эта, как мне

говорили, составляет примерно, одну десятую той, которую наша

страна во времена воинственного столетия расходовала на оружие

и снаряжение солдат.

Они встретились еще несколько раз, и чем ближе подходил

отъезд Плинио, тем старательнее они ухаживали друг за другом. И

все же оба почувствовали облегчение, когда по прошествии трех

недель Плинио покинул Педагогическую провинцию.

Магистром Игры был в то время Томас фон дер Траве{2_5_06},

человек широкоизвестный, много путешествовавший, знавший свет,

обходительный и полный учтивейшей внимательности к любому, но

во всем, что касалось Игры, проявлявший неумолимую аскетическую

строгость. Притом он был великий труженик, о чем и не

подозревали те, кто знал его только с внешней стороны,

например, в торжественном облачении верховного руководителя

публичных Игр или же на приемах делегаций. Ходила молва, будто

он человек рассудка, чересчур спокойный, даже холодный,

поддерживающий с музами лишь отношения вежливости. Среди

молодых, полных энтузиазма приверженцев Игры можно было

услышать даже отрицательные суждения о нем -- ошибочные

суждения, ибо если он и не был энтузиастом и вовремя больших

публичных Игр скорее избегал ставить большие и будоражащие

темы, то все же сыгранные им, блистательно построенные и

формально непревзойденные партии говорят о его большой близости

к сокровенным проблемам Игры.

В один прекрасный день Магистр вызвал Кнехта: он принял

его на частной квартире, в домашнем платье и спросил, не сможет