П. Ю. Уваров Предыдущий выпуск «Французского ежегодника» открывался подведением итогов историографической смены вех, произошедшей в трактовке революции 1789 г. Современные историки если и называют ее по старинке «Великой» и«Французской»

Вид материалаДокументы

Содержание


Р. Десимон
Чудинов А.В
Согомонов А.Ю
Constant J.M
Подобный материал:
  1   2   3

Французское дворянство:

от Каролингов до Бурбонов


_______________________________________________





Социальная история французского дворянства

на перекрестке герменевтики и эмпиризма




П.Ю.Уваров




Предыдущий выпуск «Французского ежегодника» открывался подведением итогов историографической смены вех, произошедшей в трактовке революции 1789 г. Современные историки если и называют ее по старинке «Великой» и «Французской», то в большинстве своем отказывают ей в таких, привычных для нас, именованиях как «буржуазная», «антифеодальная» и «антиабсолютистская»1. Уже одной этой констатации достаточно для того, чтобы задаться новым вопросом: что же представляли собой элиты Старого порядка и, в частности, второе сословие – дворянство, бывшее, во всяком случае, с формальной точки зрения, господствующей и привилегированной группой в дореволюционной Франции.

Поиски ответа на этот вопрос уместнее всего вести в русле социальной истории. Но сложность заключается в том, что сама социальная история за последнее время изменилась почти до неузнаваемости, равно как и изменилось место, отводимое ей среди других направлений исторического исследования2.

Если в 50 – 70-е годы казалось, что социальная история ( или «новая социальная история») вот-вот займет место королевы исторического знания, то сейчас не так много историков отважатся идентифицировать себя с ней. К тому же традиционные базовые понятия социальной истории при ближайшем их рассмотрении современными исследователями как-то «растворяются», оказываясь всего лишь конструктами. Это относится не только к классам, сословиям, социальным стратам или к нациям и государствам, но даже к таким, казалось бы извечным оппозициям как дети и старики, больные и здоровые, женщины и мужчины. Поэтому сейчас трудно представить себе дискуссию по поводу социальной истории, наподобие споров Б. Поршнева и Р. Мунье или полемики вокруг концепций Э. Лабрусса.

Трудности, испытываемые социальной историей, заключаются не только в появлении у нее новых соседей, перетянувших на свою сторону симпатии молодого поколения историков (интеллектуальная история, новая интеллектуальная история, гендерная история, история меньшинств, история ментальностей). Дело, скорее, в том, что социальной истории нужно определенное время, чтобы найти адекватный ответ на вызовы, брошенные ей эпохой. Назову лишь некоторые из них, не претендуя ни на исчерпывающий характер, ни на эпистемологическую корректность постановки вопросов – мои наблюдения основаны исключительно на практическом опыте и поневоле субъективны.

Главный вызов, видимо, послан социальной истории самой эпохой постмодерна, существенно повлиявшей на характер вопросов, задаваемых прошлому. Метафора «истории в осколках», истории, отказавшейся от социального обобщения, разочаровавшейся в работе с «универсалиями» (примером такой универсалии может считаться само понятие «дворянства») свидетельствует об исследовательском климате, неблагоприятном для традиционной социальной истории3.

Недовольство былой диктатурой «объективистских подходов» и «реифицированных социальных категорий» (то есть – тех же универсалий), разочарование в функционально-структуралистских методах проявилось сначала в массовом обращении к истории ментальностей, а затем и к микроистории. Интерес с выявления объективного содержания коллективных норм сместился в сторону изучения их семантического наполнения, изучения индивидуальных стратегий, отдельных «казусов», локальных «сетей» с их уникальной логикой поведения.

Не менее важной новацией, принуждающей историка к пересмотру своего инструментария, явилось переформулирование проблемы соотношения концепта и реальности, привнесенное «лингвистическим поворотом». Применительно к социальной истории это означает, например, что социальная группа не только (а может быть, и не столько) порождает определенные термины, язык, способы восприятия, но и в той же ( а может быть и в большей) мере сама является порождением языка, результатом формулирования новых понятий. Причем, процесс этот может идти синхронно, когда изменение языка, обозначающего данную группу и изменение в ее положении, идут с разницей лишь в годы, или в десятки лет, но может происходить и задним числом. Один из самых старых примеров – понятие «патрициат», которого не существовало в средневековом городе, но которое историки для удобства решили использовать, позаимствовав из Римской истории. Некоторые же термины могут создаваться историком и абсолютно искусственно, для удобства решения технической задачи своего исследования, для более доходчивого изложения своих выводов. Проходит несколько лет, и этот чисто служебный термин (иногда использованный как метафора), оказывается широко подхвачен коллегами, входит в учебники и постепенно начинает восприниматься как историческая реалия, становится самостоятельным объектом исследования и вполне может рассматриваться уже не как метафора, а как инструмент познания. В приводимой ниже статье, чрезвычайно насыщенной (возможно, даже перенасыщенной) любопытными наблюдениями, Робер Десимон показывает подобную судьбу терминов из технического жаргона исследователей на примере понятий «второе дворянства» и «вторая буржуазия», действительно ставших теперь общеупотребимыми для французских историков. То же можно сказать о «феодальной революции», о «трипартиции» или «трехчленной системе» деления общества. Будучи удачной метафорой, предложенной прозорливыми медиевистами 60-х годов, эти термины настолько прочно вошли в обиход исследователей, что до недавнего времени ни у кого не вызывала сомнения реальность их существования. Новое поколение историков, похоже, намерено не оставить от этих конструкций камня на камне, вопрос только в том, чем будет заполнен образовавшийся вакуум.

Но если это происходит с современными исследователями (что порождает у многих скепсис в отношении познавательных возможностей историков, запертых в клетке собственных речевых практик), то аналогичной была ситуация и в предшествующие эпохи. Потому-то все имеющиеся у нас понятия, только кажутся солидными и выражающими определенную реальность. А на самом деле они также либо полностью фиктивны, либо придуманы по какому-то сугубо конкретному поводу, и дальнейшая их эволюция может являться любопытным объектом для изучения, но при этом совершенно изолированным от исторической «реальности», которая навеки останется для нас «вещью в себе».

Еще одним вызовом является взрыв интереса к проблеме исторической памяти. После работ, начатых в немалой степени по инициативе Пьера Нора, изменилась сама манера историописания во всяком случае, так считают многочисленные представители этого направления4. «Память вытесняет историю» – вместо знания, претендующего на универсальность, объективность, на постановку и решение проблем приходит знание субъективное, имеющее ценность только для данной группы (например, для нации), призванное сохранить лишь отдельные значимые элементы прошлого.

Эти, и многие другие вызовы относятся ко всем традиционным сюжетам социальной истории, но историю дворянства, возможно, они затрагивают в наибольшей степени. Во всяком случае, на примере истории дворянства все эти трудности наиболее очевидны. Ведь, по меткому выражению все того же Робера Десимона, без мифического ореола дворянство было бы всего лишь социальной элитой, точнее одной из ее группировок. Даже невооруженным глазом видно, что миф о дворянстве и самосознание дворянства играли важнейшую роль в его социальном функционировании. Дворянская культура не может не быть объектом самого пристального внимания социальной истории, поскольку ни у кого, даже у самых закоренелых приверженцев социально-экономического редукционизма не вызывало сомнений ни существование особого дворянского культурного кода, игравшего важнейшую роль в воспроизведении доминирующих социальных позиций дворянства, ни необычайно активное воздействие этой культуры на все общество.

«Перформативность дискурса» или же «самореформирование речи» с удивительной наглядностью проявляется на примере эпохи массовых «проверок дворянства», формирования многочисленных «Словарей дворянства», трудов генеалогистов и написания трактатов по геральдике конца XVII в.

Ни одна из социальных групп не была настолько органически связана с функционированием исторической памяти, как дворянство. Притязания на «незапамятность» своего статуса, равно как и память о деяниях предков лежала в основе самоидентификации любого дворянина (даже если его дедушка торговал пирожками в Лиможе).

Вместе с тем, как никто другой, дворяне демонстрируют многообразие индивидуальных стратегий, их вариативность, важность субъективного выбора в каждой конкретной ситуации. Во-первых, дворяне и, особенно, аристократы, донесли до нас наибольшее количество источников, иллюстрирующих данное обстоятельство даже для эпохи раннего Средневековья, а во-вторых, как демонстрируют современные работы, дворяне каждый раз обеспечивали сохранение и укрепление своих социальных позиций отнюдь не автоматически, а путем выбора особой стратегии поведения. Сейчас ясно, что социальная идентичность не была чем-то данным раз и навсегда, а всегда создавалась заново «здесь и сейчас» всеми действующими лицами социальной истории, но дворянами – в первую очередь. Далеко не всегда на индивидуальном уровне этот выбор был правильным, в том-то и дело, что дворянство как социальная категория формировалась только из семей тех, кто сделал правильный выбор – принцип Vae victis действовал неумолимо.

Впрочем, все вызовы можно рассматривать не как препятствия для занятий социальной историей французского дворянства, но и как необходимые пути для выхода ее на качественно иной уровень. Историю французского дворянства изучать можно и должно, просто эта задача гораздо сложнее, чем казалось раньше, но зато и гораздо интереснее. Она требует работы с культурными кодами и системами ценностей, восстановления индивидуальных социальных стратегий, погружения в локальный материал, теснейшего знакомства с терминологией на основе достижений «лингвистического поворота», досконального знания различных областей права данной эпохи, умения видеть историческую перспективу.

Собранные в данном выпуске статьи молодых российских историков, как представляется, демонстрируют те или иные аспекты новых подходов к социальной истории. Другое дело, что не вполне удается пока синтезировать между собой эти подходы.

Очевидна необходимость сочетания герменевтических подходов (анализирующих семантику поступков и систему представлений) с исследованием реальной практики. Сколь бы ни был независимым и самодовлеющим исторический текст, он обладал вполне конкретной социальной логикой. А раскрыть эту логику можно только на основе погружения в презренный эмпирический материал, старясь постичь экономические и правовые реалии эпохи. Ведь редукционизм культурологический или лингвистический – не менее унылое зрелище, чем редукционизм экономический.

Большие надежды вселяют перспективы научной кооперации. Еще Менестрие, задаваясь в конце XVII столетия проблемами определения сущности дворянства, систематически прибегал к компаративным методам. Поскольку дворянство было общеевропейским феноменом, и более того – само себя осознавало именно таким образом, то соединение усилий специалистов по истории дворянства разных стран является категорическим императивом. На отечественной почве такая попытка (доказывающая помимо прочего, что слухи о кончине социальной истории дворянства несколько преувеличены) была предпринята коллективом авторов, собранных благодаря энтузиазму В.А.Ведюшкина5.

Вторым необходимым направлением кооперации является сотрудничество историков, специализирующихся на разных периодах истории Франции. «Новисты» начинают читать медиевистов (вещь ранее неслыханная) – и открывают для себя много нового.6 Выясняется, например, что представление о приоритете знатного происхождения над добродетелью характерно отнюдь не для средневековья, но датируется рубежом XVI-XVII вв, совпадая, таким образом, с установлением административной монархии. Откровением для медиевистов становится очень позднее формирование четких представлений о феодальной иерархии, правового определения феодализма и сеньории, создания большинства «фикций» феодализма мыслителями XVII-XVIII в.7

Нельзя сказать, что дворянство или феодалы были созданы Бурбонами или Французской революцией. Но сейчас уже вполне очевидно, что именно в эти эпохи было создано представление о дворянстве, о феодалах и о феодализме, которое до недавнего времени почиталось классическим и универсальным и без особых сомнений накладывалось на средневековую реальность.

Научный обмен между «новистами» и медиевистами становится, таким образом, необходимым условием дальнейшего приращения знания. Остается надеяться, что обновленный «Французский ежегодник» будет одним из надежных каналов этой коммуникации.