А. В. Карташев Вселенские Соборы

Вид материалаДокументы

Содержание


Халкидонская проблема в понимании русских мыслителей.
Подобный материал:
1   ...   41   42   43   44   45   46   47   48   ...   84
^

Халкидонская проблема в понимании русских мыслителей.


Выработала ли церковь нашей эпохи, наших новых времен ясный ответ на эту монофизитскую ересь в форме монизма, ответ доктринальный, ответ теоретического богословия? Надо признать, что ясного, церковно одобренного, общепринятого катехизического ответа мы еще не имеем. Но поиски его неудержимо начались и будут продолжаться, может быть, целые века, если какая-либо острая драма жизни церкви не побудит ее дать очередную соборную учительную директиву для решения этого вопроса.

Отсутствие до времени теоретического ходячего ответа на данную проблему, конечно, не значит, что церковь его дать не может. Всегда, во все времена церковь дает ответы своим верным сынам, богословствующим умом и сердцем в ее лоне, ответы практические, ответы самой жизнью церкви, ее духом, ее благочестием.

Это дело уже богословских мыслителей — извлекать из соборного сознания и даже подсознания церкви руководство в богословском творчестве в меру неотложных нужд самой церкви. И эта огромная, часто напряженная и вдохновенная работа богословов всех христианских вероисповеданий, особенно в XIX — XX вв., растет непрерывно. He утопая в этом море литературы ο взаимоотношении христианства и цивилизации, мы хотим здесь ограничиться только простым указанием (а не разработкой) на особый и своеобразный интерес богословской мысли этой проблемы в нашем, русском, православии.

История русской философской и богословской работы на эту халкидонскую тему может быть благодарным предметом обширного специального исследования.

Какие гениальные русские люди, какие крупные имена, какие яркие и оригинальные личности русской культуры стоят вехами на пути разработки великой тайны Богочеловечества, христологии в ее новейшем понимании и переживании! Сколько дерзновенных наскоков на Халкидонский догмат в его модернистских интерпретациях! И какое явное бессилие вопрошающих дать собственный удовлетворительный ответ на свой же вопрос!

Гоголь, страстно, религиозно-профетически захваченный служением Богу через искусство, надорвался этим излишеством привязанности к “миру сему.” Попробовал с детской наивностью спроектировать в “Переписке с друзьями” шитый белыми нитками синтез крепостной полицейской государственности с православно-монастырским благочестием для неведомо какими средствами остановленного, замороженного в своей первобытности народа и пошел дальше, найдя прямое или косвенное поощрение со стороны своего духовника отца Матфея Константиновского. Ужаснувшись глубине своего погружения в пафос художественного творчества, он покаянно отверг все плотское и уморил себя голодом в подвиге спиритуализма. С молодости идя безоглядно по ультранесторианскому пути служения зову человеческой природы, он, опомнившись, изнемог на православном перепутье, на попытке связать человеческое и божье и, потеряв равновесие, соскользнул в спиритуализм, т.е. в монофизитскую ересь.

На муки Гоголя откликнулся архимандрит Феодор (Бухарев), профессор Московской и инспектор Казанской Духовной Академии. Β глуши 40-х и 50-х годов он воспел необычайно патетический гимн сочетанию во Христе двух естеств и сочетанию в православии по образу этой тайны правды Царства Божия, как на небе, так и на земле в историко-культурном творчестве человечества. Другими словами, воспел гимн Халкидонскому догмату. He убедил он в этом ни Гоголя, с которым переписывался, ни официальную цензуру, которая запретила печатание его трудов. Пылкий и непокорный он сложил сан и продолжал до смерти свою проповедь. Реабилитация православия Феодора Бухарева и объективная критика его построений ждет доброжелательного исследователя, который, наверно, спокойно докажет, что о. Бухарев, оправдывая во Христе светлые стороны культурного строительства, был чужд несторианского уклона, т.е. преклонения перед культурой, как самоценностью, a подчинял и покорял ее Христу в иррациональном синтезе. Халкидонская мерка оправдывала в главном и основном о. Бухарева, a не официальную цензуру, отвергшую такое богословие во имя монофизитского пренебрежения к правде человеческой. Достоевский тоже богословствует своими художественными образами. Всецело отдав свое сердце и волю в послушание православной церкви, он, однако, из недр своей совести протестует против монофизитского по своим тонам равнодушия церкви к земной правде, даже “почтительнейше возвращает ей билет на вход в царствие небесное,” тайно помышляет, что Пресвятая Богородица включает в себя “мать-сыру-землю” и освящает ее, a в старце Зосиме изливает грезы своего сердца об откровении в православии оптимистического жизнелюбивого пути спасения. Все это не выходит за рамки схемы Халкидонского догмата, но в границах его сильно акцентирует правоту природы космоса и человека. Константин Леонтьев вскоре назовет это “розовым христианством” и противопоставит ему подлинное афонское православие, суровое до граней практического монофизитства.

Β 70-е годы поднимается гигантская для данного вопроса фигура Владимира Сергеевича Соловьева. Философ по призванию, блестящий публицист, проповедник христиански-церковного мировоззрения, он в течение трех десятилетий настойчиво, ударно звал богословскую мысль русской церкви раскрыть конкретно в приложении к нашей исторической эпохе директиву Халкидонского вероопределения ο соединении двух природ в процессе творческого делания христианского человечества в духе и силе теократии. Соловьев нетерпеливо метался и искал готовые формы этой теократии. Проделал поучительный опыт приятия теократии римской церкви. Ради этого дерзновенно, единолично в своем сердце соединял церкви. Но не в этих крайностях, изжитых им самим в течение — увы! — очень короткой жизни, его заслуга и огромное влияние на всю генерацию русских религиозных философов вплоть до наших дней и, вероятно, впредь еще надолго. Талант и заслуга Соловьева после быстрой победы над своим юношеским поклонением модному в 60-е гг. идолу материализма состоит в богатырской прокладке пути к идеалу “цельного знания,” во всеобъемлющем синтезе философии и христианской догмы, в создании теократической церковной историософии при свете и на базе догмата ο Богочеловечестве. Система Соловьева для православного богословия есть блестящая иллюстрация современного раскрытия неумирающей жизненности и спасительности Халкидонского догмата. Совершенно сознательно и прямо, опираясь на вероопределение IV Вселенского собора, Соловьев приписывает богочеловеческую природу и богочеловеческий смысл процессу земной истории человечества, включенной на том же основании в рамки общей космической жизни. И это он делает в противовес практическому искажению даже в православном догматствовании и православном практическом благочестии нормы полного богочеловечества, когда церковь безучастно уклоняется от активной роли в земной истории, влекомая односторонним духом монофизитства. Как борец против одностороннего, внеисторического уклона в богословии, Соловьев являет пример богослова-ортодокса, богослова-халкидонца. Но его идеи и построения внутри православных рамок Халкидонского ороса являются новым, свободным добавлением философа. Приветствуя ортодоксальные рамки, усвоенные Соловьевым как завет Халкидона, мы критически относимся к его богословским построениям внутри этих рамок. Ум человеческий, конечно, никогда не может остановиться в поисках разгадки тайны взаимоотношений Творца и твари, Бесконечного и конечного, Божества и человечества, хотя разъяснить эту тайну, как и тайну всякого догмата, нам не дано. Но посильный подвиг ума в прояснении бесконечного горизонта тайн, разумеется, лежит на святом пути служения истине Христовой. Соловьев на этом, так сказать, внутреннем фронте догмата, внутри халкидонских барьеров воздвиг две философские вехи: “всеединство” и “софиологию.” “Всеединство” — это для него, как и для всякого философа, соблазнительно-универсальный, всеохватывающий, все венчающий фокус, в котором перекрещивается и которым связуется весь состав бытия относительного, a вкупе и... абсолютного! Вот этого salto mortale от конечного к Бесконечному никакой философский экстаз не обязывает нас допускать. Это один из болотных огоньков, заводящих философов в бесшумный провал на вершинах их последних достижений. Другой крылатый конь, не только рациональный, но и мистический, на котором Соловьев перелетает через страшный зев пропасти между Богом и миром, это давно заброшенная и полузабытая София. Повторяя тысячелетне-древние попытки и эллинской философии, и библейского хохмизма, и раввинской каббалы, и бурной гностической фантастики иллюзорно заполнить пропасть между Творцом и тварями, Соловьев избирает для этого орудием самый чистый, освященный библейским языком образ Софии, и этим по инерции надолго заражает наших религиозно-философствующих мыслителей и поэтов. He споря ο законных границах софийной мифологемы, мы здесь хотим только указать на коренную логическую порочность самого замысла найти в тумане “всеединства” и на крылах “софийного эона” нечто среднее между Единицей и нулем, между Сущим и ничто, Абсолютным и относительным, между Богом и всем, мыслимым вне Бога. Тут качественная, ничем количественно не заполнимая антиномия между плюсом и минусом, между да и нет. Никакой постепенностью, никакими мостами из эонов нельзя прикрыть онтологического назрыва между двумя полярностями. Это явный абсурд и самообман, будто можно онтологически сочетать Абсолютное с относительным путем постепенного вычитания из него неких частиц абсолютности с заменой их равновеликими частями относительности вплоть до полного перехода или превращения Абсолютного в относительное. Равно абсурдна и обратная процедура. На деле, каждая ступень или каждый момент такой процедуры есть просто момент упразднения бытия одной категории другою, a не их сочетания, объединения. Многостепенность таких процедур есть чистейшая логическая иллюзия, философский самообман. На нем построена вся импотентная фантастика гностицизма, его эономания. Но она совершенно бесполезна в постижении паралогической тайны соотношения Творца и творения. Тайна эта — непреложный факт. Она дана. Ее нельзя понять, a нужно просто принять, не лукавя нашим малосильным разумом. “Ни ходатай, ни ангел, но Сам Господи воплощься и спасл еси всего мя человека.” Посредники по сущности, по бытию, посредники онтологические тут исключены. Никаким crescendo-diminuendo от твари к Богу et vice versa не создать сплошной непрерывности, и в любую из миллиметрических щелей проваливается, как в бездну, все построение. Если даже в мире вещей относительных мы вынуждены оперировать антиномиями, то как же не преклониться пред антиномией из антиномий и не перестать посягать на постижение разумом непостижимого? И идея “всеединства,” т.е. ее незаконная претензия на слияние Абсолютного с относительным, должна быть отброшена в онтологические границы сотворенного космоса. Да, космическое бытие всеедино и не само по себе, a пo воле Творца и “Вседержителя,” всю тварь “содержащего,” “животворящего,” но ею никак не содержимого.

Соблазнив и запутав в гностико-пантеистические двусмысленности всю высокодаровитую школу своих учеников, сам Соловьев безупречен с точки зрения Халкидонского ороса в ортодоксальном утверждении принципа Богочеловечества, как светоча, озаряющего своими теократическими лучами историю человечества и всего космоса.

Философское творчество B. C. Соловьева высоко ценилось ортодоксальными богословскими кругами, как апологетическое служение среди безрелигиозного большинства русского общества. Ради этого исключительного, как бы профетического служения В. Соловьеву прощались и его колебания, и смена взглядов по отдельным вопросам, и даже его явное увлечение католичеством. Ждали его охлаждения и... дождались.

Темпераментным и острым противником В. С. Соловьева был К. Леонтьев, смелый, откровенный ненавистник идеала и духа западной культуры, гуманизма, прогрессизма, секуляризма. По контрасту и в полемике с Соловьевым он не допускал никакого мирного синтеза этих начал с христианством. Сам будучи страстным эстетом, он боролся в себе с этим, как ему казалось, дьявольским соблазном и закончил эту борьбу тайным, на деле — полуявным, постригом перед смертью. По сравнению со свободомыслящим, но халкидонцем Соловьевым, ультраортодоксал Леонтьев фактически оказался ревнителем монофизитского богословия.

Оригинальный современник этих двух антагонистов — Соловьева и Леонтьева, — оказавший значительное влияние на первого, Николай Федорович Федоров явил собой тип мыслителя и богослова, впавшего в ересь несторианскую. Освящение Федоровым научно-технического прогресса и возведение его в достоинство теургического процесса воскрешения из мертвых всех наших праотцев во Христе есть несомненное нарушение халкидонской заповеди равновесия двух природ и присвоение неподобающего примата природе человека и космоса.

По степени парадоксальности концепций и по характеру несторианского уклона рядом с Федоровым может быть упомянут В. В. Розанов. Солидарно с Леонтьевым, отмежевываясь от западнических симпатий Соловьева, Розанов, в противоположность Леонтьеву, увлекся полемикой с аскетизмом церкви до отступления от Нового Завета и даже в пользу язычества. Окарикатурив мистику церкви, как “религию смерти,” он звал к “религии рождения и пола.” Еретичествуя умом, В. В. Розанов в сердце никогда не расставался с православной церковью.

Κ несторианскому уклону следует отнести и литературно-философские построения Д.С. Мережковского. Подобно Розанову, он преувеличивает пессимистические и антикосмические стороны церковного благочестия и, повторяя В. Соловьева, возвышает оценку исторического строительства культуры меркой Богочеловечества. Но, преступая границы Халкидонского ороса, требует от церкви признания примата культуры и движущего ею Эроса, играя двусмысленным термином “святая плоть.”

Бердяев, идя в том же соловьевском русле историософского истолкования принципа Богочеловечества и в молодости временно подпав под влияние Мережковского и Розанова, апеллировал к проблематическому “новому религиозному сознанию” и требовал от церкви участия в социальном реформаторстве. Но вскоре изощрил и углубил свое новаторство. Войдя по видимости в колею халкидонского равновесия, он не стеснял себя его границами и подземными и обходными путями выходил из них. Так, превосходя Мережковского тонкостью философской мысли, Бердяев выдвинул на линию Богочеловеческого процесса не неуклюжий вопрос об освящении плоти, a вопрос духовный — об освящении человеческого творчества и этим дал один из блестящих комментариев к соловьевской идее Богочеловечества. Равным образом в поисках разрешения антиномических тайн на путях “всеединства” Бердяев ушел от грубой ошибки затушевывания граней между Абсолютным и относительным. Но какой ценой? Он подземным путем покинул самую почву халкидонского антиномического двуединства. Ведомый бёмевским призраком Бездны (Urgrund), он признал в нем будто бы живой prius Самого Божества, Самой Св. Троицы, темное лоно Самой Божественности, где таится разгадка всех антиномий, даже самого Добра и зла. Опять перед нами философский самообман гностицизма, создающего иллюзию, будто бы антиномия, разжиженная на десяти водах, теряет путем ступенчатых переходов от одного полюса к другому свою качественную антиномичность, иррациональность или сверхрациональность.

С.Н. Булгаков, впоследствии отец Сергий, будучи в основных линиях своего религиозно-философского творчества учеником и продолжателем В. Соловьева, безупречно укладывается в рамки халкидонской ортодоксии, но внутри них, как и его учитель, он во всю ширь развертывает и доктрину всеединства, и доктрину софиологии. Соловьева превзойдет в этих смелых полетах богословствования Булгаков. Но наряду с победами, одержанными последним на полях спекулятивной философии, выступают неизбежно и те поражения, какие мы отметили y учителя его, В. Соловьева, т.е. иллюзорность роли Софии в постижении тайны творения, промышления и спасения мира, и соскальзывающее в пантеизм объяснение взаимосвязи Бога и мира.

Еще гармоничнее, еще осторожнее и безупречнее, с точки зрения Халкидонского ороса, развивает все ту же, поначалу соловьевскую, ставшую традиционной для русской религиозной философии серию проблем недавно ушедший от нас в лучший мир С.Л. Франк. Систематическое обобщение этой серии проблем с обычной и свойственной ему ясностью изложено в последней его книге “Свет во тьме.” Ни атома софиологии Франком в его систему не допущено, но ласкающая философские сердца схема всеединства y него царит над всеми обязательными для христианина затруднениями в чисто богословских проблемах зла, первородного греха и искупления. Франк умолк на грани чистого богословия.

На данный момент мы не считаем необходимым приводить менее характерные иллюстрации работы русской мысли в той же области проблемы Богочеловечества. Здесь можно было бы назвать имена братьев С. и Е. Н. Трубецких, о. Павла Флоренского, Л. П. Карсавина и др.

Думаем, приведенных примеров достаточно для утверждения того, что в христианской философии и в православном богословии достопамятное вероопределение IV Вселенского собора продолжает ощущаться, как мудрое и спасительное руководство в тех же, по существу, христологических вопросах, которые, в специфическом, конечно, преломлении нашего времени, неотступно стоят и разгораются в православном сознании и преимущественно в русской философской и богословской мысли.