Предисловие к русскому изданию

Вид материалаБиография

Содержание


Глава девятая 1
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   ...   45

6




Когда воображаю чередование этих учителей, меня не столько

поражают те забавные перебои, которые они вносили в мою молодую

жизнь, сколько устойчивость и гармоническая полнота этой жизни.

Я с удовлетворением отмечаю высшее достижение Мнемозины:

мастерство, с которым она соединяет разрозненные части основной

мелодии, собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших

там и сям по всей черновой партитуре былого. И мне нравится

представить себе, при громком ликующем разрешении собранных

звуков, сначала какую-то солнечную пятнистость, а затем, в

проясняющемся фокусе, праздничный стол, накрытый в аллее. Там,

в самом устье ее, у песчаной площадки вырской усадьбы, пили

шоколад в дни летних именин и рождений. На скатерти та же игра

светотени, как и на лицах, под движущейся легендарной листвой

лип, дубов и кленов, одновременно увеличенных до живописных

размеров и уменьшенных до вместимости одного сердца, и

управляет всем праздником дух вечного возвращения, который

побуждает меня подбираться к этому столу (мы, призраки, так

осторожны!) не со стороны дома, откуда сошлись к нему

остальные, а извне, из глубины парка, точно мечта, для того

чтоб иметь право вернуться, должна подойти босиком, беззвучными

шагами блудного сына, изнемогающего от волнения. Сквозь

трепетную призму я различаю лица домочадцев и родственников,

двигаются беззвучные уста, беззаботно произнося забытые речи.

Мреет пар над шоколадом, синим блеском отливают тарталетки с

черничным вареньем. Крылатое семя спускается как маленький

геликоптер с дерева на скатерть, и через скатерть легла,

бирюзовыми жилками внутренней стороны к переливчатому солнцу,

голая рука девочки, лениво вытянувшаяся с раскрытой ладонью в

ожидании чего-то -- быть может, щипцов для орехов. На том

месте, где сидит очередной гувернер, вижу лишь текучий,

неясный, переменный образ, пульсирующий вместе с меняющимися

тенями листвы. Вглядываюсь еще, и краски находят себе

очертания, и очертания приходят в движение: точно по включении

волшебного тока, врываются звуки: голоса, говорящие вместе,

треск расколотого ореха, полушаг небрежно переданных щипцов.

Шумят на вечном вырском ветру старые деревья, громко поют

птицы, а из-за реки доносится нестройный и восторженный гам

купающейся деревенской молодежи, как дикие звуки растущих

оваций.

^

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ




1




Мне было одиннадцать лет, когда отец решил, что получаемое

мною домашнее образование может с пользой пополняться школой. В

январе 1911-го года я поступил в третий семестр Тенишевского

Училища: семестров было всего шестнадцать, так что третий

соответствовал первой половине второго класса гимназии.

Учебный год длился с начала сентября до первой трети мая,

с обычными праздничными перерывами, во время которых гигантская

елка касалась своей нежной звездой высокого, бледно-зелеными

облаками расписанного, потолка в одной из нижних зал нашего

дома, или же сваренное вкрутую яйцо опускалось с овальным

звуком в дымящуюся фиолетовую хлябь.

Когда камердинер, Иван Первый (затем забранный в солдаты),

или Иван Второй (додержавшийся до тех времен, когда я его

посылал с романтическими поручениями), будил меня, смуглая мгла

еще стояла за окнами, жужжало в ушах, поташнивало, и

электрический свет в спальне резал глаза мрачным йодистым

блеском. За какие-нибудь полчаса надобно было подготовить

скрытый накануне от репетитора урок (о, счастливое время, когда

я мог сфотографировать мозгом десять страниц в столько же

минут!), выкупаться, одеться, побрекфастать. Таким образом утра

мои были скомканы, и пришлось временно отменить уроки бокса и

фехтованья с удивительно гуттаперчевым французом Лустало. Он

продолжал приходить почти ежедневно, чтобы боксировать и биться

на рапирах с моим отцом, и, проглотив чашку какао в столовой на

нижнем этаже, я оттуда кидался, уже надевая пальто, через

зеленую залу (где мандаринами и бором пахло так долго после

Рождества), по направлению к "библиотечной", откуда доносились

топот и шарканье. Там я находил отца, высокого, плотно

сложенного человека, казавшегося еще крупнее в своем белом,

стеганом тренировочном костюме и черной выпуклой решетчатой

маске: он необыкновенно мощно фехтовал, передвигаясь то вперед,

то назад по наканифоленному линолеуму, и возгласы проворного

его противника--"Battez!", "Rompez!" -- смешивались с лязгом

рапир. Попыхивая, отец снимал маску с потного розового лица,

чтобы поцеловать меня. В этой части обширной библиотеки приятно

совмещались науки и спорт: кожа переплетов и кожа боксовых

перчаток. Глубокие клубные кресла с толстыми сиденьями стояли

там и сям вдоль книгами выложенных стен. В одном конце

поблескивали штанги выписанного из Англии пунчинг-бола,-- эти

четыре штанги подпирали крышеобразную лакированную доску, с

которой висел большой, грушевидный, туго надутый кожаный мешок

для боксовых упражнений; при известной сноровке, можно было так

по нему бить, чтобы производить пулеметное "ра-та-та-та" об

доску, и однажды в 1917-ом году этот подозрительный звук

привлек через сплошное окно ватагу до зубов вооруженных уличных

бойцов, тут же удостоверившихся, впрочем, что я не урядник в

засаде. Когда, в ноябре этого пулеметного года (которым

по-видимому кончилась навсегда Россия, как в свое время

кончились Афины или Рим), мы покинули Петербург, отцовская

библиотека распалась, кое-что ушло на папиросную завертку, а

некоторые довольно странные остаточки и бездомные тени

появлялись--как на спиритическом сеансе,--за границей. Так, в

двадцатых годах, найденыш с нашим экслибрисом подвернулся мне

на уличном лотке в Берлине, причем довольно кстати это

оказалось "Войной миров" Уэллса. Прошли еще годы,-- и вот держу

в руках обнаруженный в Нью-Иоркской Публичной Библиотеке

экземпляр каталога отцовских книг, который был отпечатан еще

тогда, когда они стояли плотные и полнокровные на дубовых

полках, и застенчивая старуха-библиотекарша в пенсне работала

над картотекой в неприметном углу. Он снова надевал маску, и

возобновлялись топ, выпады и стрепет. Я же спешил обратно тем

же путем, что пришел, словно репетируя сегодняшнее посещение.

После густого тепла вестибюля, где, за тяжелой решеткой,

которую одной рукой мог поднять здоровенный сынок швейцара,

трещали в камине березовые дрова, наружный мороз ледяной рукой

сжимал легкие. Прежде всего я смотрел, который из двух

автомобилей, "Бенц" или "Уолзлей", подан, чтобы мчать меня в

школу. Первый из них состоял под управлением кроткого

бледнолицего шофера Волкова; это был мышиного цвета ландолет.

(А. Ф. Керенский просил его впоследствии для бегства из Зимнего

Дворца, но отец объяснил, что машина и слаба, и стара и едва ли

годится для исторических поездок -- не то что дивный рыдван

пращурки, одолженный Людовику для бегства в Варенн). По

сравнению с бесшумной электрической каретой, ему

предшествовавшей, очерк этого "Бенца" поражал своей

динамичностью, но, в свою очередь, стал казаться старомодным и

косно квадратным, как только новый длинный черный английский

лимузин ролс-ройсовых кровей стал делить с ним гараж во дворе

дома.

Начать день поездкой в новой машине значило начать его

хорошо. Пирогов, второй шофер, был довольно независимый

толстячок, покинувший царскую службу оттого, что не захотел

быть ответственным за какой-то не нравившийся ему мотор, К

рыжеватой комплекции пухлого Пирогова очень шла лисья шуба,

надетая поверх его вельветиновой формы, и бутылообразные

оранжевые краги. Если задержка в уличном движении заставляла

этого коротыша неожиданно затормозить -- упруго упереться в

педали,-- его затылок, отделенный от меня стеклом перегородки,

наливался кровью, что впрочем случалось и тогда, когда, пытаясь

ему что-нибудь передать при помощи не очень разговорчивого

рупора, я сжимал писклявую, бледно-серой материей и сеткой

обтянутую грушу, сообщавшуюся с бледно-серым шнуром, ведущим к

нему. Этой драгоценной городской машине он откровенно

предпочитал красный, с красными кожаными сиденьями,

"Торпедо-Опель", которым мы пользовались в деревне; на нем он

возил нас по Варшавскому шоссе, открыв глушитель, со скоростью

семидесяти километров в час, что тогда казалось упоительный, и

как гремел ветер, как пахли прибитая дождем пыль и темная

зелень полей,-- а теперь мой сын, гарвардский студент, небрежно

делает столько же в полчаса, запросто катя из Бостона в

Альберту, Калифорнию или Мексику. Когда в 1913-ом году Пирогова

призвали, его заменил корявый, кривоногий, черный, с каким-то

диким выражением желтых глаз, Цыганов, бывший гонщик,

участвовавший в международных состязаниях и сломавший себе три

ребра в Бельгии. Летом или осенью 1917- го года он решил,

несмотря на энергичные протесты отца, спасти страстно

полюбившийся ему "Уолзлей" от возможной конфискации, для чего

разобрал его на части, а части попрятал в различные, одному ему

известные места, и вероятно был бы привлечен моим отцом к суду,

если бы не помешали более важные события. Не знаю почему, но на

петербургских торцах снег и гололедица не мешали так езде, как,

скажем, в асфальтированном Бостоне сорок лет спустя,-- на

параллели Неаполя и при гораздо более совершенных машинах. Не

помню, чтобы когда-либо погода помешала мне доехать до училища

всего в несколько минут. Наш розовый гранитный особняк был No 47

по Большой Морской. За ним следовал дом Огинского (No45). Затем

шли итальянское посольство (No43), немецкое посольство (No41) и

обширная Мариинская площадь, после которой номера домов

продолжали понижаться по направлению к Дворцовой Площади. Слева

от Мариинской площади, между ней и великолепным, но

приедающимся Исаакием, был сквер; там однажды нашли в листве

невиннейшей липы ухо террориста, павшего при неряшливой до

легкомыслия перепаковке смертоносного свертка в снятой им

комнате недалеко от площади. Те же самые деревья (филигранный

серебряный узор над горкой, с которой мы громко скатывались,

ничком на плоских санках, в детстве) были свидетелями того, как

конные жандармы, укрощавшие Первую Революцию, сбивали удалыми

выстрелами, точно хлопая по воробьям, ребятишек,

вскарабкавшихся на ветки.

Повернув на Невский, автомобиль минут пять ехал по нему, и

как весело бывало без усилия обгонять самых быстрых и храпливых

коней,-- какого-нибудь закутанного в шинель гвардейца в легких

санях, запряженных парой вореных под синей сеткой. Мы

сворачивали влево по улице с прелестным названием Караванная,

навсегда связанной у меня с магазином игрушек Пето и с цирком

Чинизелли, из круглой кремовой стены которого выпрастывались

каменные лошадиные головы. Наконец, за каналом, мы сворачивали

на Моховую и там останавливались у ворот училища. Перепрыгнув

через подворотню, я бежал по туннельному проходу и пересекал

широкий двор к дверям школы.