Предисловие к русскому изданию

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   45

4




За этим представлением последовали другие, еще более

ужасные. Меня томили, между прочим, смутные отзвуки некоторых

семейных рассказов, относящихся к дедовским временам. В

середине восьмидесятых годов Иван Васильевич Рукавишников, не

найдя для сыновей школы по своему вкусу, нанял превосходных

преподавателей и собрал с десяток мальчиков, которым он

предложил несколько лет бесплатного обучения в своем доме на

Адмиралтейской набережной. Предприятие не имело большого

успеха. Не всегда бывали сговорчивы те знакомые его, чьи

сыновья подходили по его мнению в товарищи его собственным,

Василью (неврастенику, которого он тиранил) и Владимиру

(даровитому отроку, любимцу семьи, которому предстояло в

шестнадцать лет умереть от чахотки), а некоторые из тех

мальчиков, которых ему удалось набрать (подчас даже платя

деньги небогатым родителям), вскоре оказались питомцами

неприемлемыми. С безотчетным отвращением я представлял себе

Ивана Васильевича упрямо обследующим столичные гимназии и

своими странными невеселыми глазами, столь знакомыми мне по

фотографиям, выискивающим мальчиков, наиболее привлекательных

по наружности среди первых учеников. По существу

рукавишниковские причуды ничем не походили на скромную затею

Ленского, но случайная мысленная ассоциация побудила меня

воспрепятствовать тому, чтобы Ленский продолжал являться на

людях в глупом и навязчивом виде, и, после еще трех

представлений ("Медный всадник", "Дон Кихот" и "Африка--страна

чудес"), мать сдалась на мои мольбы, и, заработав свои сто или

двести рублей, товарищ нашего добряка исчез со своим громоздким

аппаратом навеки.

Однако я помню не только убожество, аляповатость,

желатиновую несъедобность в зрительном плане этих картин на

мокром полотне экрана (предполагалось, что влага делает их

глаже); я помню и то, как прелестны были самые пластинки, вне

всякой мысли о фонаре и экране,-- если просто поднимешь двумя

пальцами такое драгоценное стеклянное чудо на свет, чтобы в

частном порядке, и даже не совсем законно, в таинственной

оптической тишине, насладиться прозрачной миниатюрой, карманным

раем, удивительно ладными мирками, проникнутыми тихим светом

чистейших красок. Гораздо позже я вновь открыл ту же отчетливую

и молчаливую красоту на круглом сияющем дне волшебной

шахты--лабораторного микроскопа. Арарат на стеклянной пластинке

уменьшением своим разжигал фантазию; орган насекомого под

микроскопом был увеличен ради холодного изучения. Мне думается,

что в гамме мировых мер есть такая точка, где переходят одно в

другое воображение и знание, точка, которая достигается

уменьшением крупных вещей и увеличением малых: точка искусства.

Ленский был человек разносторонний, сведущий, умеющий

разъяснить решительно все, что касалось школьных уроков; тем

более нас поражали его постоянные университетские неудачи.

Причиной их была вероятно совершенная его бездарность в области

финансовой и государственной, то есть именно в той области,

которую он избрал для изучения. Помню, в какой лихорадке он

находился накануне одного из самых важных экзаменов. Я

беспокоился не меньше его, и в порыве деятельного сострадания

не мог удержаться от соблазна подслушать у двери, как по его же

просьбе мой отец проверяет в виде репетиции к экзамену его

знание "Принципов политической экономии" Charles Gide. Листая

книгу, отец спрашивал, например: в чем заключается разница

между банкнотами и бумажными деньгами?--и Ленский как-то ужасно

предприимчиво и даже радостно прочищал горло, а затем

погружался в полное молчание, как будто его не было. После

нескольких таких вопросов прекратилось и это его бойкое

покашливание, и паузы нарушались только легким постукиванием

отцовских ногтей по столу, и только раз с отчаянием и надеждой

страдалец воскликнул: "Владимир Дмитриевич, я протестую. Этого

вопроса в книге нет". Но вопрос в книге был, И наконец отец

закрыл ее почти беззвучно и проговорил: "Голубчик, вы не знаете

ничего". "Разрешите мне быть другого мнения",-- ответил Ленский

с достоинством. Сидя очень прямо, он выехал на нашем "Бенце" в

университет, оставался там долго, вернулся в извозчичьих санях,

весь сгорбленный, среди невероятной снежной бури, и в немом

отчаянии поднялся к себе.

В конце своего пребывания у нас он женился и уехал в

свадебное путешествие на Кавказ, в лермонтовские места, после

чего вернулся к нам на одну зиму. В его отсутствие, летом

1913-го года. Monsieur Noyer, коренастый швейцарец с пушистыми

усами, читал нам "Cyrano de Bergerac", виртуозно меняя голос

сообразно с персонажами. Когда он первый раз поехал с нами

верхом, его лошадь споткнулась, и он через ее голову упал в

куст, как на старомодной карикатуре. Сервируя в теннисе, он

считал нужным стоять на самой линии, широко расставив толстые

ноги в смятых парусиновых штанах, затем как-то приседал и

ударял по подброшенному мячу со страшной силой, но ничего не

получалось,-- мяч попадал либо в сетку, либо в некошеное поле,

за решетчатой оградой, сквозь которую упорным полетом,-- но об

этих белых бабочках я уже писал.

Весной 1914-го года, когда Ленский нас окончательно

покинул, к нам поступил тот Волгин, которого я уже упоминал,

сын обедневшего симбирского помещика, молодой человек

обворожительной наружности, с задушевными интонациями и

прекрасными манерами, но с душой пошляка и мерзавца. К этому

времени я уже не нуждался в каком-либо надзоре, учебной же

помощи он не мог мне оказать никакой, ибо был безнадежный неуч

(проиграл мне, помню, великолепный кастет, побившись со мной об

заклад, что письмо Татьяны начинается так: "У видя почерк мой,

вы верно удивитесь"), и все, что от него я получил (кроме

кастета), были рассказы, которыми я сначала заслушивался, о его

похождениях с женщинами--рассказы, вскоре сменившиеся

неприличными сплетнями о нашей семье: он их добывал у одной

моложавой нашей родственницы, на которой впоследствии женился.

При Советах этот бархатный Волгин был комиссаром -- и вскоре

устроился так, чтобы сбыть жену в Соловки. Не знаю, чем

кончилась его карьера.

Но Ленского я не совсем потерял на вида. Езде когда он был

с нами, он основал на где-то занятые деньги довольно

фантастическое предприятие для скупки и эксплуатации разных

необыкновенных патентов. Эти изобретения он не то чтобы выдавал

за свои, но усыновлял с такой нежностью, что отцовство его

бросалось всем в глаза, хотя было основано на чувствах, а не на

фактах. Однажды он с гордостью пригласил нас испробовать на

нашем автомобиле "изобретенный" им новый тип мостовой,

состоявшей из каких-то переплетенных металлических полосок; мы

попробовали--и лопнула шина. В Первую мировую войну он поставил

армии пробную партию лошадиного корма в виде плоских серых

галет; он всегда носил с собой образчик, небрежно грыз его и

предлагал грызть друзьям. От этих галет многие лошади тяжело

болели. Затем, в 1918-ом году, когда мы уже были в Крыму, он

нам писал, предлагая щедрую денежную помощь. Не знаю, успел ли

бы он ее оказать, ибо какое-то наследство, им полученное, он

вложил в увеселительный парк на черноморском побережье, со

скетинг-рингом, музыкой, каскадами, гирляндами красных и

зеленых лампочек, но тут накатились большевики и потушили

иллюминацию, а Ленский бежал за границу и, в двадцатых годах,

по слухам, жил в большой бедности на Ривьере, зарабатывая на

жизнь тем, что расписывал морскими видами белые булыжники. Не

знаю, что было с ним потом. Несмотря на некоторые свои

странности, это был в сущности очень чистый, порядочный

человек, тяжеловесные "диктанты" которого я до сих пор помню:

"Что за ложь, что в театре нет лож! Колокололитейщики

переколотили выкарабкавшихся выхухолей".